Текст книги "Казацкие были дедушки Григория Мироныча"
Автор книги: Василий Радич
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
Сирко был доставлен в Батурин, а мурза – в Полтаву. Пленников продолжали держать в оковах, под крепким караулом. Тяжелую долю Сирка разделял и его зять, Иван Сербии и оставшиеся в живых колодники.
Враги торжествовали и о поимке Сирка летели вести к царю. Теперь никто не говорил о его огромных боевых заслугах, о его рыцарском характере, но все усиленно кричали о вероломстве Сирка, выставляли его бунтовщиком, перешедшим на левую сторону Днепра для того, чтобы сеять смуту среди народа и казаков, а затем самовольно владеть булавой.
Так поступали враги. Москва не могла не поверить им и потребовала немедленно доставить Сирка. И вот заслуженного воина, как преступника, под усиленным конвоем отправили в Москву. Участь его заранее была решена бесповоротно: его ждала Сибирь. Не успел Сирко опомниться, не успел в последний раз обнять близких и друзей, как московские кони мчали его уже к далекому, суровому Тобольску.
Далеко был атаман, когда известие о постигшей его участи пришло в Сечь. Заволновалось, зашумело орлиное гнездо; но молодцам-сечевикам не под силу было вступать в открытый бой с врагами кошевого. Плакали запорожцы, умоляя вернуть им их любимого, дорогого «батька», но мольбам этим никто не внимал, и опальный атаман приближался к Тобольску.
Неприветливый, чуждый край расстилался перед ним. Здесь ничто уже не напоминало благословенной Украины. Всходило, солнце, но не такое приветливое и ласковое; пролетали ветры, но не наши, легкокрылые, а резкие, суровые ветры, заклятые враги одинокого путника; шумели леса, но не тем веселым зеленым шумом, заглушающим и печаль, и тоску, и горе, – нет, это был шум иной, суровый и дикий, он напоминал рев разъяренного зверя, грохот моря в непогодную, бурную ночь; не слышно было щебетания знакомых птичек, только ворон прокричит в вышине, торопливо пробираясь в лесную чащу. Суровый, забытый Богом край!..
Когда же пришла зима с трескучими морозами и в дикой пустыне завыла, застонала пурга, сердце казацкое защемила невыразимая тоска. Над холодной пустыней опустился белый саван, и все потонуло во мраке холодной бесконечной ночи.
Жарко натоплена огромная печь; вмазанная в нее каменная плита накалилась до-красна и в крошечной горенке так душно, что голова идет кругом. Сирко сидит у стола и при колеблющемся свете каганца читает евангелие. Эта книга дает ему бодрость, силу и терпение. Воскрешая нечеловеческие муки невинного Страдальца, великая книга примиряет с самим страданием, мало того, она учит любить и прощать; голос злобы и назойливый шепот ненависти смолкают перед ней.
Но сухой раскаленный воздух гонит кровь к вискам и вызывает шум в голове. Мысли текут не так плавно, а сердце так и трепещет в груди. Маленькое оконце так замерзло, так затянулось льдистой корой, что превратилось в плотную льдинку. За окном бушует лютая сибирская пурга…
Сирко отложил Книгу и стал прислушиваться; но что можно разобрать в этом хаосе звуков?.. Слышится плач и рядом с ним хохот, то вдруг закипит, заклокочет пучина морская, то дикий, яростный вой пронесется от леса к реке и разольется по тайге.
Вот дверь отворилась, и в горенку ввалился человек, до того запушённый снегом, что лица его не было видно, и вместе со своею неуклюжей одеждой он представлял белый ком. Это был товарищ нашего атамана по несчастью, сосланный подобно ему есаул войска малороссийского, Павел Грибович. Он раньше прибыл в Сибирь и теперь приютил у себя кошевого.
– Ну и погода! – с сердцем произнес вошедший, отряхивая доху (верхняя меховая одежда).
– Я уже боялся, что ты следа не найдешь, – заметил Сирко.
– И не нашел бы, пане-атамане, если б не обвязал себя веревкой да не прикрепил другой конец к столбу возле хаты… Такое делается на дворе, такое делается! Не приведи, Господи! Ничего не видно, как есть, ничего!.. Ветер!.. Видал я ветры, но если б мне раньше кто-нибудь сказал, что на земле бывает такое светопреставление, – я бы не поверил, ей-ей не поверил бы!.. Только по веревке и притянул себя к хате, через дорогу и не думай перейти…
– Садись да обогревайся, братику, сказал Сирко и занял своё прежнее место возле стола.
– Ведь теперь день, пане-атамане? – отозвался Грибович.
– Эге ж, день…
– А на дворе ночь…
– Такой край…
– Проклятый край! Неужели ж нам придется тут и кости свои сложить, в этих снежных сугробах?
– Воля Божия – ответил Сирко и снова раскрыл евангелие.
– Нет, пане-атамане, нужно нам бежать отсюда! – снова заговорил есаул, освободившись от меховых одежд и присаживаясь на лавку к товарищу.
– Надо бежать… Пусть весеннее солнышко тронет снега, – я здесь и часу не останусь. Умереть – так умереть на воле…
Сирко поднял голову и стал прислушиваться.
– И вы, пане-атамане, не должны тут оставаться. Вас оклеветала наша старшина и наслала на вас гнев царский, но правда долго в загоне не будет, правда засияет, как солнце, и тогда всякий отличит черное от белого, отличит даже и тогда, когда не хотел бы этого.
– Может, Павло, оно так, а может, и не так, – в раздумье произнес Сирко.
– Вас, пане-атамане, дома не забудут, не могут забыть. Стоит вам объявиться в Сечи, и вся Сечь станет стеной за вас… И турки, и татары почитают вас… Ударить бы вам с ними по рукам да и двинуться в Украину… Нашу христопродавческую старшину вы бы веником повымели. – Верно вам говорю… Когда б дошло до настоящего дела, казаки, право, повернули бы коней и стали бы тоже за вас…Что вы скажете на это?
– То скажу, что всегда говорил, когда меня подбивали проливать кровь своих братьев: не христианское это дело и не по сердцу оно мне. Зачем нам прокладывать новые пути басурманам к украинским сёлам и городам? Они и сами давно проторили себе дорогу. Не подниму я на склоне лет моих знамя братоубийственной войны, не стану заливать братскою кровью наши зеленые нивы и степи… Довольно и без меня льётся этой крови. Ты сам, братику, говоришь, что правда долго в загоне не будет…
– Боюсь я, пане-атамане, что пока солнце взойдет, роса очи выест…
В эту минуту пурга с такой бешеной силой налетела на избушку, приютившую украинцев, что стены затрещали и дверь открылась сама собой, давая полный простор снежному вихрю распоряжаться в горнице, как дома. Вихрь этот погасил каганец, запорошил снегом пол и стены, и был момент, когда явственно казалось, что и сама избушка, подхваченная вихрем, понесется гулять по просторной, бесконечной тайге вместе со своими обитателями…
– Ну и пурга! – воскликнул Грибович, притягивая поплотнее дверь.
– В самом пекле такой погоды, верно, не бывает, – отозвался Сирко, стараясь зажечь погашенный светильник.
Под вой сибирской бури, украинцы уснули крепким сном. Злится непогода, наметает сугробы, стучится в дверь, заставляет трещать дерево, но волшебник сон, подкравшись к изгнаннику-атаману, расправил свои яркие крылья, взмахнул ими, и вот кошевой снова на родине… Пред взором его расстилаются хлебоносные нивы. Золотистая пшеница, обнимаясь со встречным ветерком, колышется, как море… При дороге синеют васильки, перекликается перепел, вот тень легла на ниву, и золотые волны потемнели: это облако пролетело в вышине… На горизонте белеют колокольни сельских храмов, а кресты на них горят под тучами жаркого солнца, как звезды. Откуда-то льется грустная, полная чарующей прелести песня…
Но вот надвигается туча, черная тяжелая туча, сразу превращающая ясный день в ночь. Края тучи болтаются как изорваные лохмотья… Кошевой видит смену дня тьмою и в той тьме различает и самого себя… Он едет на своем любимом коне; в руке у него блестит гетманская булава. Новый гетман привстал на стременах, оглянулся и заметил, что туча опустилась к самой земле, хотя продолжает подвигаться вперед. И вдруг из угрюмой, мрачной тучи выделяются отряды всадников, полчища пехотинцев; уже слышится скрип арб и ржание коней… За новым гетманом движутся запорожцы в своих алых черкесках, затем идут полудикие ногайцы, крымцы с зелеными распущенными знаменами, белогородская орда, стройные ряды турок, мелькают пики с конскими хвостами, целый лес пик…
– Куда идут они и что надо этим людям? – спрашивает Сирко.
– Мы идем на Украину! Нас ведёт новый гетман!.. – гремят в ответ голоса.
Сирко вздрогнул, из груди его вырвался стон, и он проснулся. Пурга на дворе бушевала попрежнему.
Сибирская зима казалась ссыльным бесконечной. Порой в душу начинало закрадываться холодное, тупое отчаяние. Мысль работала вяло, черный полог ночи закрыл грядущее, настоящее проходило в каком-то полусне, и только воспоминания о прошлом являлись светлыми маяками, озарявшими утомительный жизненный путь.
В душу заползла мучительная, гложущая тоска по родине. Чтобы убить время, украинцы в тихую погоду выходили на охоту. Зверья всякого кругом было вдоволь; но не тешила ссыльных и охотничья удача..
Когда они скользили на лыжах по снежной равнине, залитой лунным светом, или всматривались в багровый горизонт, где вспыхивали огненные снопы начинающегося северного Сияния, им становилось норой жутко, и в такие минуты возврат на родину представлялся напрасной, несбыточной мечтой.
А земля, между тем, совершала свой обычный путь, и время незаметно подвигалось вперед. Затишье менялось ветрами, бурями, пургой. Но вот и зиме пробил последний час. Все чаще и чаще стало выглядывать солнышко. Мороз стоял еще крепкий, но чувствовалось, что это его последние угрозы; за долгую зиму старина обессилел порядком.
– Пане-атамане, благословите в дальнюю дорогу! – обратился однажды Грибович к Сирку.
– Блогослови тебя Боже, на все доброе!
– А вы, пане-атамане?
– Я подожду своей воли.
Грибович потупился и стоял, переминаясь с ноги на ногу.
– Прикажите, пане-атамане, войску низовому от вас поклон отдать? – спросил тихо есаул.
– Да, да, я хотел просить тебя об этом… Поклонись низенько славной Сечи и её храброму лыцарству… Скажи, что и я здесь долго не засижусь, только не настало еще мое время…
– Теперь, пане-атамане, у нас весна, и синий Днепр разлился, как море… Уже и журавли вернулись, и аист сел в старое гнездо… Теперь как раз черешня расцветает…
– Рай, только далекий, далекий! – со вздохом произнес кошевой.
Целый вечер провели они в воспоминаниях о милой сердцу родине, а утром, перед самой зарей есаул бежал, увезя с собой письмо кошевого к покинутым друзьям.
Друзья кошевого атамана, томящегося в Сибири, между тем не дремали. Запорожцы слали письма влиятельным боярам, умоляя их заступиться за пострадавшего без вины воина. В этих письмах они откровенно признавали его огромное значение для войска. Старшина сечевая прямо заявляла: «Басурманы, слыша что в войске запорожском Ивана Сирка, страшного Крыму промышленника и счастливого победителя, который их всегда поражал и побивал и христиан из неволи освобождал, нет, – радуются и над нами промышляют».
Но не мольбы запорожцев вернули из Сибири опального атамана. В это время случилось другое событие, заставившее встрепенуться весь христианский мир, заставившее Россию и Польшу забыть взаимные неудовольствия и раздоры и протянуть друг другу по-братски руку помощи. Событие это было вторжением трехсоттысячной турецкой армии в Подолию, разгромившей Каменец и угрожавшей предать огню и мечу древний Киев. Клевета, злоба и зависть, в виду надвигающейся грозы, должны были притихнуть и прикусить свои поганые языки. Обстоятельства требовали не интриганов и блюдолизов, а воинов, опытных воинов, прошедших суровую школу. Явилась необходимость прибегнуть к услугам храбрых сечевиков. А раз уж кликнули орлиную стаю, то как же не призвать и старого, поседевшего в битвах батька казацкого – Сирка…
Не успел отцвесть май, не успел июль позолотить плодоносные украинские нивы и рассыпать пригоршни ярких, душистых цветов среди сочных, густых трав, как в Сечи произошло великое торжество.
Давно уже сечевые колокола не гудели так торжественно и радостно, давно уже казацкие гарматы не оглашали днепровские берега таким величавым грохотом, давно в Сечи не было такого ликования и веселья.
Отчего же в этот ясный, летний день день сердца запорожцев переполнились такой радостью?.. Отчего так торжественно гудит колокольня? Почему так величаво грохочут гарматы?.. Почему запорожцы обнимают друг друга, как в Светлое Христово Воскресенье?.. Сегодня, после долгой разлуки, Запорожская Сечь увидела своего «батька», своего любимого атамана – Ивана Сирко. И кажется запорожцам, что сегодня и солнце светит ярче, и веселей шумят днепровские волны, несущие радостную весть по белу свету до самого синего моря.
Гуляет Запорожье, так гуляет, что весь остров дрожит от казацкого трепака.
Глава III. Святой отец
дивительная зима выдалась в этом году! Вдруг затрещат морозы, да какие морозы! Страшно вспомнить… В земле делались глубокие трещины, птица падала налету, немало и людей замерзло в снежных сугробах. По три раза в сутки приходилось топить печи, но и это не помогало. Злодей-мороз умудрялся находить дорогу сквозь бревенчатые стены и быстро охлаждал комнаты.
По лютует мороз недельку-другую, а потом, смотришь, и нет его – скроется, и след пропал! Дедушка говаривал, что мороз убегает в лесную чащу, где у него есть роскошный дворец, сложенный из прозрачных льдинок. Среди дворца стоить белая, пушистая постель… Когда мороз отправляется на отдых, то белые тучи спешат прикрыть старца новым мягким пологом, сотканным из блестящих снежинок. Сосны и ели стоят на страже, а буря поет колыбельную песню.
Пока мороз отдыхает, отдыхает и земля, и люди, и птицы. Солнышко уж не смотрит безучастно и не кажется красным кружком, оно начинает улыбаться своей обычной, теплой улыбкой. Со стрехи, с темных ветвей деревьев, с щетинистых кустов беззвучно надают хрустальные капли, и к полудню возле хат и стволов блестят лужицы, наполненные талым снегом.
Глупые воробышки воображают, что пахнуло настоящим теплом, что вблизи покрытых снежным саваном нолей неслышными стопами бродит красавица– весна, и спешат приветствовать прекрасную гостью веселым писком и гамом, нарочито собираясь в стаи.
Но повернет солнце к закату, сорвется резвый ветер, – и конец воробьиной радости! Образовавшиеся за день проталины затягиваются льдистой корочкой; с соломенной стрехи к ночи свешиваются сосульки, а бедные черные ветви покрываются тяжелой ледяной корой и в бессилии свешиваются к земле. Они жалобно постукивают, хрустят и с сухим треском валятся вниз.
– Мороз покинул свое пушистое ложе, – говорит Дедушка. – Слышите как он тяжело ступает по мерзлой земле? Ну, и добрая же будет гололедица! О, теперь надо беречь затылки!..
Дед ворчал, так как гололедица ломает ветки и портит деревья, но нас, мальчишек, блестящая ледяная корочка только забавляла и веселила. Ну, разве не весело сбивать сосульки, скользить по замерзшим лужам и глядеть на улицу, где среди дороги усаживаются без всякого приглашения прохожие? Идет крестьянин или баба, идут чинно, солидно – и вдруг одна нога поднимается кверху, руки в сторону, шапка летит на землю, и человек сел на свой собственный кожух. Потеха!..
Однажды гололедица устроила нам такое представление, какого нам отродясь и не снилось. Ах, что это было за представление!.. Проснулся я утром, смотрю, – братишки мои спят сном праведных, в комнате светло, Жучка, свернувшаяся клубочком у печки, тоже сладко похрапывает; кругом тишина.
Тишина эта меня удивила. Почему это с кухни не доносится никаких звуков? Почему не слышно дедушкиного кашля и шлепанья его старых сафьяновых туфель? Одевшись наскоро и набросив на плечи свою заячью шубку, я выбежал на крыльцо. Утро было серенькое, мглистое, деревья и верхушки заборов были покрыты толстой ледяной корой, дым из труб не подымался кверху, а стлался по крышам и опускался к земле. В конце двора, у колодца, выходившего одной стороной на деревенскую улицу, я увидел группу людей, над барашковыми шапками, картузами и платками баб возвышалась огромная сивая шапка деда. Я заметил в руках у него ружье; остальная публика была вооружена, чем попало: мужчины опирались на цепы, у других просто были колья, а бабы прихватили с собой рогачи.
Нечего и говорить, что я стрелой пустился к колодцу и через минуту был уже на месте «происшествия».
– А, и ты уже здесь! – обратился ко мне дед. – Видно, наш пострел везде поспел! – добавил он с добродушной улыбкой.
– Дедушка, что случилось, что случилось? – пристал я с расспросами, стараясь в то же время завладеть ружьем.
– Серый к нам в гости пожаловал, да вместо ягнятника, угодил в колодец… Хочешь взглянуть, а?..
– А он не выскочит? – осведомился я предусмотрительно.
– Эх ты, трусишка! А еще за ружье берется.
Не без робости заглянул я в колодезь, так как знал, что воды в нем было воробью по колени, и, следовательно, серый гость утонуть не мог. Действительно, он сидел на дне и только зубами пощелкивал. Когда ему протягивали палку, он впивался в нее клыками, и его приподнимали таким образом на аршин и боле. Хоть колодезь был и не глубокий, но выбраться оттуда серому было не под силу.
– Как же его угораздило в колодезь угодить? спросил я деда.
– Очень просто, – ответил он, – Здесь в частоколе выемка, – вот он и захотел без особых затруднений перебраться в усадьбу. Размахнулся, да не рассчитал расстояния, – попал на сруб, видно, а сруб скользкий, – видишь, как гололедица его отполировала? Оборвался, ну, и пиши пропало!.. Пожалуйте на дно, миленький!..
Толпившиеся у колодца люди громко засмеялись, а кучер Остап предложил взять серого живьем и приковать на цепь, но предложение его не встретило сочувствия и вызвало энергичные протесты со стороны баб. Когда собравшиеся вдоволь налюбовались пленником, дедушка собственноручно пристрелил его из своего старого штуцера, и вскоре любопытные стали расходиться; а я остался с Остапом и долго рассматривал распластанного на снегу зверя.
Прибежавшие братишки чуть не плакали, что проспали «главное» и не видели волка в западне, когда он сердито скалил острые зубы.
– Вот бы сделать чучело из этого янычара– заметил подошедший к нам дед.
– Почему вы, дедушка, так его называете? – послышались вопросы.
– Почему?.. А вот я вам расскажу, как турецкие янычары хотели Сечь истребить, – тогда вы сами все разберете… По делам вору и мука, – пусть не нападает исподтишка!
– Когда же вы, дедушка, расскажете нам про янычар?
– Как-нибудь вечерком!
– Сегодня!
– Может, и завтра. Завтра сочельник, – вот мы натопим печь потеплей, заберемся на наш диван, да и за рассказы….
На следующее утро нам привезли из лесу елку, да какую елку!.. Стройную, ветвистую… Сейчас видно, что Остап хотел расположить нас на все святки… Прелесть, что за елочка!.. Целый день мы ее принаряжали, затем поставили в теплый угол, чтобы она обогрелась и еще пышней расправила свои зеленым ветви. С нетерпением поджидали мы сумерек, собственно, с той минуты, когда в небе вспыхнет вечерняя звезда! Незадолго до её появления в морозном воздухе зазвенела рождественская коляда. Вот двери распахнулись, и в комнату ввалилась гурьба деревенских ребятишек. Все это были наши добрые знакомцы, пришедшие колядовать. Они потирали свои красные от холода ручонки и звонкими голосами пели коляду:
Божия сила,
Що породила
Дива Мария
Божого сина…
Прислав Господь
Три янголи
Ти стали глядить
Дива Мария ужахнулася
Да стала рыдать:
Ой, Дитя Мое нарожденное
Де Тебе сховать!
«Не жахайся Дива Мария,
Це янгольский глас,
Приими Дитя нарожденное
На руки при нас…»
Получив гостинцы за колядование, маленькие певцы направились дальше, обещая явиться к нам со звездой и вертепом.
Наконец и вечер пришел. После вкусной кутьи и душистого узвара мы схватили дедушку – кто за руку, кто за полу сюртука – и потащили к дивану.
В сказках существует ковер-самолет, на котором можно летать по белу свету и видеть диковинные вещи. Для нас старый широкий диван играл роль ковра-самолета. Стоило нам взобраться него, – и фантазия наша уже не знала ни узды, ни препоны.
– То, что вы сейчас услышите, голубята мои, случилось как раз на Рождество, – сказал дед. – Зима стояла лютая, мороз без помехи разгуливал по белой степи, по днепровским порогам и заливам. А когда прилетал ему на подмогу холодный ветер, то в степи замерзали овечьи отары, погибали пастухи, что овец пасут, гибли одинокие путники, до дна вымерзали, мелководные заливы, и рыбы пропадало видимо-невидимо.
Декабрь был на исходе: приближалось время рождественских святок, и в Сечь спешило много народа. Казаки покидали зимовники, – оставляли и охоту, и рыбный лов, чтобы вовремя поспеть в Сечь где можно так погулять, так провести праздник, как умели его проводить запорожцы. Но не только веселье да гулянки привлекали запорожцев, нет, они твердо помнили, что в первый день нового года предстоят выборы всей старшины. Сечевики не любили, чтоб старшина засиживалась и слишком прибирала к своим рукам власть. Доброго атамана можно и оставить, а от худого легче избавиться, если он призван на один только год.
Курени едва только вмещали съехавшихся гостей, и Сечь напоминала огромный улей, переполненный свежими пчелиными роями. Вот и праздник пришел.
Не успело красное солнышко выглянуть из-за белой пушистой тучи, как вся Запорожская Сечь была на ногах. Да и разрядилось же сегодня низовое войско ради праздника святого!.. Черкесски в узорах, кафтаны, как мак горят, пояса широкие, пестрые, затканные по концам серебром, сапоги сафьянные, подбиты серебряными подковами, шапки с алым верхом сдвинуты на затылок или лихо заломлены набекрень, так что кисточка по плечу болтается… Любо-дорого поглядеть… А взглянул бы кто на оружие… Так и сверкает, так и горит! Рукоятки сабель и ятаганов в самоцветных камнях, ножны кинжалов золотом разукрашены, мушкеты блестят золотой насечкой… Не найдется другого такого пышного войска, нигде не найдется!..
С колокольни донесся удар колоколами, сечевики потянулись к церкви. Гудит праздничный колокол, весело и радостно гудит он, и церковь наполняется молящимся народом. Старшина занимает свои почетные места, простые казаки выстраиваются рядами. Торжественную службу правят два иеромонаха, прибывшие из-под Киева, от Межигорского Спаса, голосистые диаконы приводят в умиление запорожцев, а стройное, мелодичное пение хора вызывает слезы на глазах у истинных любителей и знатоков церковного пения, – таковых же в Сечи не мало. При чтении евангелия все молящиеся берутся за рукоятки сабель и вынимают их до половины из ножен, чтобы всякий видел готовность казаков сражаться за веру христианскую, православную.
Окончилась обедня, и пустынная до этого времени площадь сразу оживилась, запестрели праздничные наряды, как яркие цветы в летний день, в морозном воздухе зашумели, загудели тысячи голосов, куда ни кинь взгляд – всюду запорожские шапки алеют.
После обеда на площадь явились певчие с музыкой, и снова народ повалил из куреней. А угощение-то, угощение какое припасено ради праздника!.. Сала, рыбы, колбас – целые горы; бублики грудами насыпаны, бочки с разными медами и гуляй, казацкая душа!
На площади, кажись, яблоку негде упасть, а между тем стоить появиться лихому танцору – и место для него готово. Сейчас образуется свободный круг, и по гладкому, утоптанному снегу носятся ловкие плясуны. Такой казачок способен и мертвого расшевелить! Стучат, серебряные подковы, звенят сабли, раздается удалое гиканье, молодецкий посвист а музыка из кожи вон лезет, старается. И кобзы, и сопилки, и бубны – все слилось в один общий гул… Вот старый толстый запорожец вспомнил, должно быть, свои молодые годы, сбросил с плеч кунтуш и пустился вслед за молодниками вприсядку, выписывая красными сапожищами такие вензеля, что зрители только за бока хватались. Зрители шутили, стараясь в то же время еще больше раззадорить седоусого плясуна, с которого и шапка слетела, оставив длинную чуприну на произвол всем ветрам.
В другом конце площади школяры из сечевого хора поют рождественскую кантату.
Но иным тесно на площади, душно в куренях, и они выехали на своих лихих скакунах за городок, где и развлекаются бешеной скачкой. Здесь и скачки, и стрельба в цель, и выбиванье друг друга из седла, и чего-чего только здесь нет! Уже и солнце давно село, на кресте сечевой церкви вспыхнула и погасла звездочка, зажженная на мгновение его последним лучом. Отовсюду, будто паутина, поползли тени. Но и подкравшийся вечер не уменьшил веселого, удалого разгула. Попрежнему звенели кобзы, гудели бубны и разливались песни над сечевым городком. На третий день святой ударил такой мороз, что и лошадь, и боковые улички опустели, гульба продолжалась по куреням, пока богатырский сон не пересилил усталые головы. Мирно и беспечно отдыхала Запорожская Сечь не ожидая ни беды ни напасти. За городком была расставлена стража. Да и кто же в эту пору станет нарушать покой «низовых лыцарей».
А между тем мертвая степь, покрытая белым снежным саваном, не была мертва. Под темным, непроницаемым покровом ночи затевалось страшное дело, истребление вольного рыцарства, уничтожение родного гнезда, прозваного Сечью.
К спящим запорожцам приближался крымский хан Селим Гирей с сильным войском. Он вел не только своих ордынцев, – с ним еще шло пятнадцать тысяч стамбульских янычар, присланных турецким султаном специально для истребление Сечи.
Султану мало было, видно, недавнего разорения семнадцати украинских городов, – ему хотелось и с Запорожьем покончить одним ударом. В открытый бой вступать рисковано: придется много своих положить, – сичевиков не заберешь голыми руками, то ли дело напасть по-волчьи, тайком.
Полюбилась эта затея султану, так полюбилась, что он, держа свой план в глубокой тайне, еще осенью переправил в Крым пятнадцать тысяч отборных воинов, своих ловких янычар.
Хан, снаряжаясь в поход, объявил орде и янычарам, что ни один казак не уйдет из-под кривой татарской сабли. Где там! Он и духу запорожского не оставит в Сечи… На месте частокола, земляных валов и куреней останется пустынная, гладка поляна, где свободно будет разгуливать буйный степной ветер. Так думал хан; так думали мурзы, аги и беи.
Медленно передвигаются татарские кони в снежных сугробах, не слышно обычного скрипа арб: войско идет налегке, чтобы подойти к Сечи незаметно, тайком, и затем уже опрокинуться, подобно снежной лавине.
Мороз все крепчал, а сорвавшийся ветер поднял такой свист, огласил днепровские берега таким диким воем, будто все ведьмы собрались сюда на банкет. Голос человеческий совершенно терялся в двух шагах.
– Ну, и ночка выдалась нам в утеху! – заметил! запорожец, обращаясь к товарищам, державшим с ним стражу за городком. Ему никто не ответил, так как его слова подхватил и унес ветер.
– В такую ночь хорошо забраться на печку, прикрыться кожухом, да при этом знать, что тебя никто не разбудит до солнца, – продолжал он рассуждать сам с собой. – А тут выгнали тебя в поле и морозят, как осетра перед ярмаркой… В куренях наши тоже спят… Хорошо натопили печь – и тепло им, знай похрапывают… Эх, доля, доля!..
Мороз так трещит, ветер так неистовствует, что стражников не защищают больше ни бурки, ни тулупы. Сначала они пробовали прыгать, бороться, бегать по снегу, но вскоре и это перестало их согревать. А костры, задуваемые ветром, больше дымят, чем горят, разбрасывая целые каскады искр.
На усталых людей начинало нападать забытьё, их клонило ко сну, хотя мороз в это время пронизывал их одежды и сверлил кости. Костры бросают тени, и эти трепетные тени дрожат, вытягиваются, переплетаются образуя на снегу черные узоры и синеватые пятна, напоминающие полыньи. Незадолго до полуночи стража окончательно выбилась из сил и задремала.
В эту самую минуту, среди мирно дремлющие казаков, словно из-под земли выросли какие-то черные фигуры…
Очнулась стража, осилила свою дремоту, но было поздно! На каждого запорожца приходилось по десятку вооружённых татар. Сверкнули кривые крымские сабли, и поникли казацкие головы, как мак, скошенный острой косой, – ни крика, ни стона, последние вздохи ветер холодный развеял.
Одна только голова не склонилась под ударом, одни уста попросили пощады; молодой казак Микола Кавун, чтобы спасти жизнь, согласился предать товарищей и указать врагам ближайшую дорогу к куреням через узкую калитку в частоколе. Он повел янычар к Сечи, а крымская орда обложила казацкое гнездо, чтоб ни один запорожец не спасся бегством. Хан не сомневался в удаче, и уже предвкушал те великие и богатые милости, которые прольются на него из Стамбула после истребления Сечи Запорожской.
Янычары хлынули в сечевые улицы и рассыпались по переулкам, будто поток, неожиданно прорвавший плотину. Скоро тесно стало янычарам, но они все прибывали, так как задние ряды не знали, что творилось впереди.
Облака разошлись, и над снежной пеленой, укутавшей землю, засверкали яркие звезды. Стало светлей. В Сечи царила прежняя тишина, нарушаемая до поры до времени отрывистым, зловещим шепотом янычар.
Крепко спало низовое «лыцарство». В куренях стоял богатырский храп и многие нагулявшиеся молодцы, не чувствуя близкой опасности видели в ту ночь яркие сны.
Кому снилась родная хата на берегу узкой степной речки, беззаботное детство, ясные дни, перевитые розовым туманом, кому грезилось бурное море… Шумит оно, кипит и рокочет; несутся расходившиеся по необъятным просторам волны, а среди грозных вспененных валов гуляют казацкие байдаки; они скользят, как крылатые чайки, ныряют и снова взлетают наверх, и летят к живописным берегам, где высятся среди пышной зелени белые иглы стройных минаретов.
Старому запорожцу Шевчику приснилась битва с турецкой галерой. В этой битве он лишился левой руки, но не признавал себя инвалидом и до сих пор продолжал грозить уцелевшей правой рукой и Стамбулу и Крыму. Да, лихая схватка была тогда! Казацкие байдаки со всех сторон облепили неповоротливую галеру, нагруженную украинскими невольниками. Шевчик первый притянулся крюком к вражескому судну и перепрыгнул через борт. За ним уже последовали товарищи. Шевчику кажется во сне, что он схватился с врагами, и вот он протягивает вперед свою единственную руку, крепко-накрепко вцепляется в чуприну лежащего вблизи соседа и начинает изо всей силы тащить его к себе.
– Что ты, братику, дурману наелся? – спросил проснувшийся от боли запорожец, стараясь высвободить чупрыну.
– Причаливай! – командует Шевчик, попрежнему принимая соседа за вражью галеру.
– Да ну ж бо, пусти!
– Кого пустить? – в свою очередь спрашивает очнувшийся после полученного тумака Шевчик.
– Чуприну мою пусти!..
Шевчик протер глаза, плюнул с досадой и, разобрав, наконец, в чем дело, оставил чуприну своего приятеля в покое, после чего тот мирно уснул. Но Шевчику уже не спалось. Он ворочался с боку на бок и решил выглянуть в оконце, чтобы сообразить, долго ли до рассвета. Посмотрел казак на улицу и глазам своим не поверил.