355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Варлам Шаламов » Воспоминания » Текст книги (страница 19)
Воспоминания
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:32

Текст книги "Воспоминания"


Автор книги: Варлам Шаламов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)

И не знал стихотворений, когда моя дорога уже определилась.

Если помнить, что возраст лагерный – особого рода, что лагерное время «не считается», то Пастернак знал именно мои ранние стихи, не вышедшие из круга подражания, чужого примера.

В записке не было никакого преувеличения. Пастернак был тем поэтом, каждое слово которого было для меня дорого. Первая встреча еще в 1926 году с книгой «Сестра моя жизнь» читалась в Ленинской библиотеке, навсегда соединила мои интересы в поэзии с именем Пастернака. «Лейтенант Шмидт» был второй книгой, с которой я познакомился. Потом был «Близнец в тучах», и «Второе рождение», и «Темы и вариации».

Пастернак давно перестал быть для меня только поэтом. Он был совестью моего поколения, наследником Льва Толстого. Русская интеллигенция искала у него решения всех вопросов времени, гордилась его нравственной твердостью, его творческой силой. Я всегда считал, считаю и сейчас, что в жизни должны быть такие люди, живые люди, наши современники, которым мы могли бы верить, чей нравственный авторитет был бы безграничен. И это обязательно должны быть наши соседи. Тогда нам легче жить, легче сохранять веру в человека. Эта человеческая потребность рождает религию живых будд. Таким человеком был для меня Пастернак.

1960-е годы

ВСТАВНАЯ НОВЕЛЛА[73]73
  Впервые: ЛГ, 1993, 8 октября.


[Закрыть]

Я могу написать этот рассказ гораздо лучше, чем я его пишу. И не спешка вынуждает меня держаться не очень строгой манеры. Я хочу, чтобы каждое слово этой вставной новеллы дошло до ушей Глеба Гусляка[74]74
  Настоящая фамилия – Борис Николаевич Лесняк, знакомый В. Т. Шаламова по больнице Беличьей, где Б. Н. Лесняк был фельдшером.


[Закрыть]
в не искаженном моим и его мозгом виде, в наиболее понятной, не допускающей лжетолкований форме.

«Сколько лет я тебя не видел? Пять? Шесть?» – подумал Горданов, пропуская Гусляка в узкую дверь своего нового жилья, куда, казалось, не могла пробраться ни одна земная тварь – ни крыса, ни мышь, ни паук.

– Мы не виделись восемь лет, – сказал Гусляк, выставляя вперед, как щиток, свою жирную ладошку. – Ты плохо принимал меня последний раз – не подарил ни одной книжки своей, не снабдил никакой информацией, так нужной мне в моей глуши. Я, признаться, был обижен – ведь наши отношения… Но потом я думал, думал и придумал. Я понял, что ты занят каким-то важным секретным делом, куда для меня нет доступа. И тогда успокоился.

«Член ЦК, – тоскливо подумал Горданов. – Опять член ЦК». В словаре гордановском с юности существовало выражение «член ЦК», нечто вроде модной идиомы, когда людям воздавалась честь, им не принадлежащая, под шумный шепот окружающих…

«Член ЦК» – это и есть слух, одна из моделей «холодной войны».

Услышав, что дело течет по знакомому руслу, где можно предсказать любой поворот, любой перепад в неудержимости потока, Горданов хотел прекратить этот разговор.

– Это все?

– Нет, не все! Весной этого года меня вызывали и допрашивали по поводу твоих рассказов.

– Но ведь мои рассказы есть во всех редакциях, во всех издательствах, и не одной Москвы. Я впервые за семнадцать лет, что прожил в Москве, сталкиваюсь с такой самодеятельностью, чисто художественной самодеятельностью, местным следовательским творчеством. Ввиду ошеломительности известия, важности вопроса, принципиальности его прошу рассказать мне все подробно и подряд.

25 мая 1972 года магаданский бывший зэк Глеб Гусляк получил неприятный вызов. Гусляк решил встретить судьбу лицом к лицу и храбро отправился туда, куда его вызывали и где он не бывал более тридцати лет,

На крыльце учреждения, куда его вызывали, мелькнула знакомая Гусляку женская фигура и не только махнула, а как бы сделала ручкой. Встревоженный, вошел Гусляк в дверь учреждения, порядки в котором, как он слышал от многих знакомых, здорово изменились. Это внутреннее сознание изменившихся порядков и поддерживало дух экономиста, видавшего и тридцать седьмой, и тридцать восьмой год на Колыме.

Поправив галстук, он вошел в кабинет. Кабинет был открыт, окна распахнуты. День был солнечный, для Магадана это редкость, и все ловят эти лучи – и следователи и подсудимые. Солнце било через плечо следователя, как сильная лампа, прямо в глаза Гусляка. Гусляк сощурился и отодвинулся.

– Значит, это вы и есть Гусляк, Глеб Гусляк, – с видимым интересом сказал следователь.

– Да, это я.

– Тогда мне придется сначала закончить официальную часть. – Следователь подвинул к себе бланк допроса, авторучку: – Фамилия?

– Ну, я могу побеседовать и без записи.

– Нет, нет, память человека – шаткая вещь, а мы – люди официальные. Не откажите в любезности начать все с самого начала.

В животе Гусляка что-то забурчало, и он, отвечая на анкету, все пытался уловить момент начала настоящего допроса, какого-нибудь сверхтайного удара из-за частокола анкетных данных. Но анкетное колесо катилось обычным порядком, не убыстряя и не замедляя свои обороты. Все было записано и доведено до нынешнего утра в этой истории болезни.

– Скажите, вы хозяин литературного салона в Магадане?

– Салона?

– Ну да, вроде парикмахерской, где обмениваются новостями, читают газеты, обсуждают литературные новинки, знакомятся с метеосводкой Би-би-си.

– У меня действительно бывают люди, обмениваются новостями, литературными новинками. Ведь это не запрещено?

– Отнюдь. Весь вопрос, с какими целями существуют эти салоны и какие новости там обсуждают.

– Но ведь в Москве и Ленинграде есть такие, почти официальные.

– Все дело в этом «почти», – сказал следователь, – но я не работник Москвы, я отвечаю только за Магадан. За то, что читается в Магадане.

– У меня нет ничего недозволенного.

– Надеюсь. Вот у меня только что была гражданка, с которой вы поздоровались на моем крыльце. Вот ее допрос. У нее найдены рассказы московского автора под названием «Колымские рассказы». Я прочел их внимательно. Колыма – моя служба. Ничего в этих рассказах нет, чего бы не признавало правительство, а стало быть, и я. Там есть только один рассказ, который я считаю измышлением досужего пера. Это рассказ о том, как лошадь посадили в карцер.

– «Калигула»?

– Совершенно верно.

– Если даже это и неправда, товарищ следователь, – медленно, смакуя заранее взвешенную фразу, выговорил Гусляк, – то ведь это не моя вина, а автора.

– Конечно, я так, к слову. Ну, какие бы ни были рассказы этого автора, гражданка, которая встретилась с вами на моем крыльце, сказала, а я записал ее слова, что она получила эти рассказы от вас для распространения. Вот, подпишите здесь и можете быть свободны.

– Я никогда не подпишу этой клеветы на себя, этой возмутительной лжи, которой…

– В чем тут ложь, не пойму, – сказал следователь.

– Я никогда не давал ей этих рассказов для распространения.

– Но вы давали эти рассказы?

– Давал.

– Ну, так в чем же дело?

– Я давал для прочтения, а не для распространения.

– Ах, вот в чем дело, – холодно сказал следователь. – Я исправляю в вашем присутствии: для прочтения. Теперь подпишите.

– Подписываю. В этом деле надо следить за всякой тонкостью, за всяким опасным оборотом речи. Мой тридцатилетний опыт говорит…

– Безусловно. Теперь перейдем ко второй части нашего знакомства. Вы ведь собираетесь лететь в отпуск?

– Да, в последний годовой отпуск.

– Москву, конечно, будете проезжать? Скажите мне, – Нарусов откинулся на кресле, пропуская солнце, бившее из-за его спины, прямо в лицо Гусляка. – Скажите, зачем вы это делаете? Ну, показываете эти рассказы о том, что было в тридцать седьмом году? Ну, автор их хочет попасть в историю, а вы-то размножаете их зачем?

– Я – не размножаю.

– Ну, показываете, обсуждаете, ведь ничего этого нет сейчас. Вы объехали вдоль и поперек всю Колыму, ведь ничего подобного нет.

– На всякий случай.

– На какой случай?

– Ну, чтобы все это не повторилось.

– Ах, вот что. Вы считаете, что распространение таких рассказов…

– Я не распространял таких рассказов.

– Ну, хорошо – чтение. Вы считаете, что чтение таких рассказов…

– Да, я верю в Литературу с большой буквы.

– Вы, наверное, пользуетесь его личным доверием?

– Безусловно, – сказал Гусляк.

– Вот-вот. Только нам не нужна ни пейзажная лирика, ни мертвая вода. Нам нужно нечто более гражданственное, более реалистическое. Например, где, когда, сколько договоров им подписано, цифры, даты, записывайте все, чтобы нам потом вас не проверять. Это – элементарно на вашем новом поприще. На что он живет?

– На пенсию.

– Сколько?

– Семьдесят два рубля в месяц.

– На эти деньги жить нельзя. Поэтому сугубое внимание, а мы его оформим сразу как тунеядца, если его годовой заработок, баланс, будет не в его пользу. Вы поняли меня?

– Понял.

– Я считаю вас советским человеком, который сам отдаст в руки то, что, по его мнению, может представлять интерес для такого учреждения, как наше. Сейчас мы с вами пойдем в вашу квартиру, и вы отдадите своей рукой все, что считаете вредным. Кстати, немножко прояснилось, и я с удовольствием пройдусь пешком. Редко приходится бывать на улице…

– Я не буду входить к вам, – сказал следователь, не вешая плаща и стоя у порога, весьма невнимательно оглядывая помещение местного литературного салона. – Вы сами, своей рукой достаньте из своих тайников, – следователь улыбнулся, – то, что вы считаете сами наиболее зловредным для советской власти.

– Вот. – Гусляк протянул две книжечки стихов и несколько листков, напечатанных на машинке.

– Весьма лестные надписи, – сказал следователь, укладывая сборники в свой портфель.

– Этот человек мне лично многое обещал.

– Тем лучше.

– Вот так ты и назвал мою фамилию.

– Это не я, это она, эта подлая растлительница душ, я только подтвердил.

Горданов смотрел на Гусляка не с удивлением, а с омерзением, ему так хотелось, чтоб хоть один человек, прошедший Колыму, остался человеком. А впрочем, это было ребяческое желание. В самых глубинных слоях его мира, воспитанных опытом, его опытом, не было места для таких надежд.

– Так что тебе нужно от меня?

– Мне нужно, чтобы ты подтвердил, ты ли мне лично давал эти четыре рассказа.

Гусляк чуть не плакал, голос его дрожал.

– Все это правда, правда.

– Ты не откажешься от своих слов?

– Да, конечно. Гусляк перевел дыхание.

– Значит, я могу записать, – в руках Гусляка оказалась новая записная книжечка, – склероз, брат, записать, что ты лично мне давал эти рассказы.

– Конечно.

– Спасибо.

Рукопожатие чуть не привело к уловлению руки, но Горданов вывернул руку.

– Еще что?

– Понимаешь, мне следователь сказал, чтобы я записал все твои заработки за последний год. Я, помню, видел у тебя, ты нес какую-то рукопись в издательство.

– Мои переводы в Алма-Ате.

– И договор есть?

– Да.

– Позволь мне записать его номер, мне это очень важно.

Горданов открыл папку своих договоров.

– Еще что?

– Ну, прощай, ты меня просто спас.

Горданов хотел добавить еще несколько слов, но Гусляк выскользнул на лестницу.

1972 г.

НЕОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО
(Солженицын)

* * *

Записи В. Т. Шаламова о Солженицыне многочисленны, хотя и не составляют единой рукописи. Фрагменты их имеются в «толстых тетрадях» Шаламова, где записывались в основном стихи, но также и размышления, реплики на различные публикации и т. п. Есть черновые наброски, отдельные фрагменты переписаны набело, листы их пронумерованы автором. (Кстати, таков фрагмент, касающийся советов Солженицына о необходимости религии для Запада.[75]75
  Знамя. 1995. № 6. С 143–144.


[Закрыть]
)

Отдельная тетрадь с заглавием на обложке «Солженицын» содержит неотправленное письмо Солженицыну, которое датируется 1972–1974 гг. Письмо это является ответом на высказывание Солженицына в его книге «Бодался теленок с дубом»: «Варлам Шаламов умер». Так отреагировал Солженицын на письмо Шаламова в «Литературную газету» (ЛГ, 23.02.72).

Некоторые записи В. Т. Шаламова, опубликованные мною в «Знамени» (1995, № 6), вызвали вспышку раздражения Солженицына (Новый мир, 1999, № 4, 9).

Странно, что этот человек, все получивший при жизни – славу, государственные почести, семью, поклонников, деньги, полностью, кажется, реализовавший свой творческий потенциал, – не обрел в старости покой, но сохранил такую агрессивность и не нашел лучшего объекта, чем Варлам Шаламов, ни единой строкой своих рассказов и стихов не солгавший, не «облегчавший» их ради «прорыва» и в угоду «верховным мужикам».

Да еще и в «зависти» Шаламова упрекает этот олигарх от литературы! Нет, не тот строй душевный был у В. Т., чтобы унижаться до зависти. Презирать, ненавидеть – мог, завидовать – нет.

Ничего не имел при жизни Шаламов – ни признания, ни здоровья, ни семьи, ни друзей, ни денег…

Но был ему дан самый ценный дар – мощный талант, беспредельная преданность искусству и нравственная твердость.


 
И дружество и вражество,
Пока стихи со мной,
И нищенство и княжество
Ценю ценой одной.
 

Он «никого не предал, не забыл, не простил, на чужой крови не ловчил», он написал «Колымские рассказы», великую прозу XX века.

И. П. Сиротинская

Беловой фрагмент записей

– Для Америки, – быстро и наставительно говорил мой новый знакомый,[76]76
  В. Т. Шаламов и А. И. Солженицын познакомились в редакции «Нового мира» в 1962 году. Начало 60-х годов – недолгий период вполне официальных успехов А. И. Солженицына вплоть до выдвижения его на Государственную премию СССР в 1964 году. Его стратегия на завоевание доверия у «верховного мужика» приносила реальные плоды. Варламу Тихоновичу, с его полной неспособностью на стратегические и тактические свершения, все это было антипатично, и он не раз с тех пор называл А. И. Солженицына «дельцом».


[Закрыть]
– герой должен быть религиозным. Там даже законы есть насчет [этого], поэтому ни один книгоиздатель американский не возьмет ни одного переводного рассказа, где герой – атеист, или просто скептик, или сомневающийся.

– А Джефферсон, автор Декларации?

– Ну, когда это было. А сейчас я просмотрел бегло несколько Ваших рассказов. Нет нигде, чтобы герой был верующим. Поэтому, – мягко шелестел голос, – в Америку посылать этого не надо, но не только. Вот я хотел показать в «Новом мире» Ваши «Очерки преступного мира». Там сказано, что взрыв преступности был связан с разгромом кулачества у нас в стране – Александр Трифонович не любит слова «кулак». Поэтому я все, все, что напоминает о кулаках, вычеркнул из Ваших рукописей, Варлам Тихонович, для пользы дела.

Небольшие пальчики моего нового знакомого быстро перебирали машинописные страницы.

– Я даже удивлен, как это Вы… И не верить в Бога!

– У меня нет потребности в такой гипотезе, как у Вольтера.

– Ну, после Вольтера была Вторая мировая война.

– Тем более.

– Да дело даже не в Боге. Писатель должен говорить языком большой христианской культуры, все равно – эллин он или иудей. Только тогда он может добиться успеха на Западе.

Колыма была сталинским лагерем уничтожения, все ее особенности я испытал сам. Я никогда не мог представить, что может в двадцатом столетии [появиться] художник, который [может] собрать воспоминания в личных целях.

Почему я не считаю возможным личное мое сотрудничество с Солженицыным?

Прежде всего потому, что я надеюсь сказать свое личное слово в русской прозе, а не появиться в тени такого, в общем-то, дельца, как Солженицын. Свои собственные работы в прозе я считаю неизмеримо более важными для страны, чем все стихи и романы Солженицына.

1963 г.

Записи в отдельных тетрадях

30 мая после получения письма[77]77
  Письмо А. И. Солженицына от 28.05.63 о его приезде в Москву.


[Закрыть]
дал телеграмму и стал ждать 2-го в воскресенье приезда.

2 июня. Солженицын. Рассказ «Для пользы дела».

– Я считаю Вас моей совестью и прошу посмотреть, не сделал ли я чего-нибудь помимо воли, что может быть истолковано, как малодушие, приспособленчество.

Пьеса «Олень и Шалашовка» задержана по моей инициативе. Театр (Ефремов) настаивал, чтоб дал в театр читать, чтобы понемногу готовить, но я отказался наотрез. Я написал две пьесы («Олень и Шалашовка» и «Свеча на ветру»), роман, киносценарий «Восстание в лагере».[78]78
  Киносценарий «Знают истину танки».


[Закрыть]

Получил огромное количество писем. Написал пятьсот ответов. Вот два – одно какого-то вохровца, ругательное за «Ивана Денисовича», другое горячее, в защиту. Были письма от з/к, которые писали, что начальство лагеря не выдает «Роман-газету». Вмешательство через Верховный Суд. В Верховном Суде несколько месяцев назад я выступал. Это – единственное исключение (да еще вечер в рязанской школе в прошлом году). Верховный Суд включил меня в какое-то общество по наблюдению жизни в лагерях, но я отказался. Вторая пьеса («Свеча на ветру») будет читана в Малом театре.

А. Солженицын. 26 июля 1963 года. Приехал из Ленинграда, где месяц работал в архивах над новым своим романом. Сейчас – в Рязань, в велосипедную поездку (Ясная Поляна и дальше вдоль рек), вместе с Натальей Алексеевной.[79]79
  Решетовская Наталья Алексеевна, первая жена А. И. Солженицына.


[Закрыть]
Бодр, полон планов. «Работаю по двенадцать часов в день». «Для пользы дела» идет в седьмом номере «Нового мира». Были исправления незначительные, но неприятные. За границей об «Иване Денисовиче» писали много, английские статьи (до 40) читал со словарем. Разных позиций, самых разных. И то, что это «одна политика» (перевод «Ивана Денисовича» был посредственный, тональность исчезла), и то, что это «начало правды», большой творческий успех. Весь мир переводил, кроме ГДР, где Ульбрихт запретил публикацию.

«Новый мир». Твардовский расположен. Члены редакции остались к Солженицыну безразличны, как и писатели!

– Хотел писать о лагере, но после Ваших рассказов думаю, что не надо. Ведь опыт мой, четырех по существу лет (четыре года благополучной жизни).

Сообщил свою точку зрения на то, что писатель не должен слишком хорошо знать материал.

Разговор о Чехове.

Я: – Чехов всю жизнь хотел и не мог, не умел написать роман. «Скучная история», «Моя жизнь», «Рассказ неизвестного человека» – все это попытки написать роман. Это потому, что Чехов умел писать только не отрываясь, а безотрывно можно написать только рассказ, а не роман.

Солженицын: – Причина, мне кажется, лежит глубже. В Чехове не было устремления ввысь, что обязательно для романиста – Достоевский, Толстой.

Разговор о Чехове на этом кончился, и я только после вспомнил, что Боборыкин, Шеллер-Михайлов легко писали огромные романы без всякого взлета ввысь.

Солженицын: – Стихи, которые я привозил печатать («Невеселая повесть в стихах») – это доведенные до кондиции выборки из большой поэмы, там есть хорошие, как мне кажется, места.

Приглашал на сентябрь в Рязань для отдыха.

Фрагменты беловых записей

Символ «прогрессивного человечества» – внутрипарламентской оппозиции, которую хочет возглавить Солженицын – это трояк,[80]80
  В. Т. Шаламов считал наибольшей ценностью жизни независимость, поэтому категорически отказывался всегда от собранных прогрессивной интеллигенцией денег на помощь опальным, как принято было тогда.


[Закрыть]
носитель той миссии в борьбе с советской властью. Если этот трояк и не приведет к немедленному восстанию на всей территории СССР, то дает ему право спрашивать:

– А почему у писателя Н. герой не верит в Бога? Я давал трояк, и вдруг…

Чем дешевле был «прием», тем больший он имел успех. Вот в чем трагедия нашей жизни. Это стремление к заурядности, как реакция на войну (все равно – выигранную или проигранную).

– При ваших стремлениях пророческого рода денег-то брать нельзя, это Вам надо знать заранее.

– Я немного взял…

Вот буквальный ответ, позорный.

Я хотел рассказать старый анекдот о невинной девушке ребенок которой так мало пищал, что даже не мог считаться ребенком. Можно считать, что его не было.

В этом вопросе нет много и мало, это – качественная реакция. И совести нашей, как адепта [Бога] [нрзб.].

Но передо мной сияло привлекательное круглое лицо.

– Я буду Вас просить – деньги, конечно, [нрзб. ] идут не из-за границы.

Я не встречался с Солженицыным после Солотчи.

1962–1964 годы

В одно из своих [нрзб. ] чтений в заключение Солженицын коснулся и моих рассказов.

– «Колымские рассказы»… Да, читал. Шаламов считает меня лакировщиком. А я думаю, что правда на половине дороги между мной и Шаламовым.

Я считаю Солженицына не лакировщиком, а человеком, который недостоин прикоснуться к такому вопросу, как Колыма.

1960-е годы

Из тетради 1966 г

Большая литература создается без болельщиков. Я пишу не для того, чтобы описанное – не повторилось. Так не бывает, да и опыт наш не нужен никому.

Я пишу для того, чтобы люди знали, что пишутся такие рассказы, и сами решились на какой-либо достойный поступок – не в смысле рассказа, а в чем угодно, в каком-то маленьком плюсе.

«Учительной» силы у искусства никакой нет. Искусство не облагораживает, не «улучшает».

Но искусство требует соответствия действия и сказанного слова, и живой пример может убедить [живых] к повторению – не в области искусства, а в любом деле. Вот какие нравственные задачи ставить, – не более.

Учить людей нельзя. Учить людей – это оскорбление.

Из тетради 1970 г

Одно из резких расхождений между мной и Солженицыным в принципиальном. В лагерной теме не может быть места истерике. Истерика для комедии, для смеха, юмора.

Ха-ха-ха. Фокстрот – «Освенцим». Блюз – «Серпантинная».

Мир мал, но мало не только актеров, – мало зрителей.

Из тетради 1971 г

С Пастернаком, Эренбургом, с Мандельштам мне было легко говорить потому, что они хорошо понимали, в чем тут дело. А с таким лицом, как Солженицын, я вижу, что он просто не понимает, о чем идет речь.

Деятельность Солженицына – это деятельность дельца, направленная на узко личные успехи со всеми провокационными аксессуарами подобной деятельности.

Неописанная, невыполненная часть моей работы огромна. Это описание состояния, процесса – как легко человеку забыть о том, что он человек. Так утрачивают добро и без какого-либо [вступления] в борьбу сил, что всплывает, а что тонет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю