355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Варлам Шаламов » Воспоминания » Текст книги (страница 15)
Воспоминания
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:32

Текст книги "Воспоминания"


Автор книги: Варлам Шаламов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)

В 1930 году старика неожиданно вызвали в Москву – за несколько месяцев до окончания срока заключения.

– Хорошего не жду, – говорил Тамарин, уезжая.

Бывший чекист, Берзин понимал еще лучше Тамарина причину вызова. Конечно, какие-то новые материалы по энверовскому, не иначе, делу. Но Берзин, бывший чекист, понимал и другое – эти новые сведения, особенно если они из заграничного источника, могут быть просто провокацией.

– Во всяком случае, что бы то ни было, если не освободят, приезжайте опять сюда. Место – за вами. – Берзин с трудом улыбнулся – улыбаться он не умел.

Незадолго до вызова к Тамарину приехали его мать – восьмидесятилетняя старуха – и сестра, чуть помоложе самого князя. Сестра поступила на работу – машинисткой в контору Вищхимза. И обе женщины стали ждать сына и брата.

Через полгода Тамарина привез спецконвой. Все предположения были верны. Дело его было пересмотрено, и вместо трех лет Тамарин получил десять. За границей за эти годы были опубликованы мемуары каких-то энверовцев, где было рассказано о личном знакомстве Энвера и Тамарина. Берзин оказался прав. Но он верил старику. Тамарин был возвращен на Колыму. Здесь Александр Александрович организовал знаменитый «КОС» – Колымскую опытную станцию – близ будущего совхоза «Эльген» и стал пионером сельскохозяйственного освоения Дальнего Севера, добился больших успехов: по представлению Берзина был досрочно освобожден, а в 1936 году – к трехлетию Колымы – награжден орденом. Тамарин умер раньше, чем Берзин был арестован.

«Сейчас его тоже бы арестовали, – думал Берзин. – И все бы началось снова: Энвер-паша, Дикая дивизия, царь…»

Как все это было с Колымой – главным делом его, берзинской, жизни?

Он не просто был назначен генерал-губернатором Восточной Сибири – как Пестель, как Муравьев.

Он был директором Дальстроя, хозяином жизни и смерти десятков тысяч людей, он был высшей партийной инстанцией, главной советской властью золотого края, командующим пограничными войсками на границе с Японией и Америкой. Он был высшим представителем Советской власти для десятков национальностей, населяющих Колыму, – юкагиров, эвенов, якутов, чукчей…

Этого было много для одного человека, но все это было не главное.

Главных дел было два – земля и люди, или, по Дзержинскому, люди и земля.

О том, что на Колыме много золота, – известно триста лет со времен походов Стадухина,[51]51
  Стадухин (Михаил) – якутский «служилый человек», один из известных землепроходцев по Сибири. В 1644 г. открыл р. Колыму.


[Закрыть]
а может быть, и раньше. Геологи давно писали, что Колыма и Аляска – «крылья» золотого пояса, главные сокровища которого под морским дном. Золото моют на Колыме не одну сотню лет – в краткие летние месяцы. Моют сибиряки, японцы, американцы. Старательским лотком, хищническим способом.

Но никогда правительство не решалось направить сюда в стосуточную ночь, на шестидесяти градусный мороз людей насильно, принудительно. Остров Сахалин хоть и почти рядом, но там теплое течение Куросиво, а не леденяший душу и тело полярный ветер Чукотки.

Как может быть повторен Клондайк? Какими «длинными рублями» можно заманить сюда на камень, на лед? Как и кем можно колонизовать край?

Опыт колонизации подобного рода велик и разнообразен. Австралия, Британская Гвиана, Кайенна, царский Сахалин, Байкало-Амурская «Колесуха»…. Но холод, холод…

Золота тут много. Билибин и Цареградский уже вычертили первые подземные карты. Тут было не только золото, но и то, что называется «вторым металлом» – все от олова до урана. Но главное – золото, первый металл. Расчеты показали, что все окупится, что можно пойти на огромные расходы – миллиардные расходы – зафрахтовать пароходы Севморпути на несколько рейсов, построить свои суда – завезти лучшие продукты, лучшие инструменты, лучшую одежду – и начать…

Построить дорогу через весь край – восьмую часть Советского Союза. От главной «трассы» отвести в сторону «зимники», «времянки», перекрестить шоссейными дорогами из местных материалов всю берзинскую страну, построить прииски, завести бутары и драги. Построить морской порт в бухте Нагаево, заложить новый город – столицу золотого края. Все окупится золотой добычей.

А люди? Кроме энтузиастов-начальников, приехавших с Вишеры, и всех, кто захочет работать честно и энергично, хотя бы в погоне за «длинным рублем», – заключенные.

Вопрос не простой и не потому, что будет знать заграница, как она знала о Соловках, о Вишере; Берингов пролив – рядом. Зачеты рабочих дней уже применялись по всей стране, по всем многомиллионным лагерям Союза.

На Колыме надо сделать так, чтобы при любом сроке каждый осужденный мог выйти на свободу через несколько месяцев, да еще с большими деньгами. Расценки были одинаковыми для вольных и заключенных. Работай и, если ты хорошо работаешь – через лето, максимум два лета ты, десятилетник, будешь на свободе. С большими деньгами. Тебе дается возможность пойти по пути настоящей жизни – если ты захочешь.

Здесь вишерская «работа по специальности» была забыта… Здесь все кричали «Скорей, скорей!». Сломалась машина… Шофер, бери новую и – скорей, скорей! Завози лучшие продукты, одежду, инструмент.

Работали десять часов летом без выходных, только с «пересменком», суточным отдыхом раз в десять дней.

Но уже в октябре работали 8 часов, в декабре – шесть, в январе – 4. В феврале кривая поднималась – шесть, восемь, снова десять.

«В один день Колыма добывает золота столько, что на эти деньги можно прокормить один день целый мир», – писал Берзин в «Правде» в 1936 году, – когда отмечал трехлетие своего дела, когда были построены первые шестьсот километров знаменитой Колымской «трассы»

В 1937 году на Колыму в качестве «очередного пополнения» прислали осужденных «троцкистов» – как их тогда называли. Среди них было много людей, которых Берзин знал и лично. Они прибыли со странным предписанием: «использовать только на тяжелых физических работах», «запретить переписку», сообщать об их поведении ежемесячно.

Берзин и Филиппов написали докладную записку: что этот «контингент» не годится в условиях Крайнего Севера, что людей заслали без надлежащих медицинских актов, что в «этапах» много стариков и больных, что девяносто процентов новых арестантов – люди интеллигентного труда – использование которых на Крайнем Севере прежде всего неэкономично.

Берзин был вызван в Москву телеграммой и арестован прямо в поезде.

Сейчас он лежал в тюремной камере и ждал смерти.

«Если арестуют Ивана Гавриловича, – думал он о Филиппове, – он не выдержит тюрьмы – умрет, сердце плохое». Берзин похвалил свое здоровье – здоровья хватило и на допросы, и на весь этот кровавый бред.

– Ты японский шпион! Отложиться задумал, передать Колыму Японии!

Лицо и жесты следователя кого-то Берзину напоминали.

– Ха-ха! Да это Локкарт! – с удивлением вспомнил. Конечно, тот давно в Англии, его ведь тогда обменяли на Литвинова, давно, наверное, умер, – и все же – какое сходство. И Берзин улыбнулся.

– Смеешься, сволочь! – закричал следователь и ударил Берзина по лицу. На уголке губ долго держался вкус соленой влаги.

«Сейчас я его ударю», – подумал Берзин. Но в кабинет уже вбегали люди в форменной одежде.

Сколько часов он просидел на допросе? Не одни сутки – несколько следователей менялось за допросным столом. Каждый, «отработав» свою смену, уступал место другому, и допрос продолжался. И Берзин сидел, падал от усталости, его поднимали, сажали на стул, и допрос начинался снова. Это называлось модным словом «конвейер».

Сейчас уже целые сутки не вызывают. Но скоро начнут все с начала. Главное теперь – достойно умереть. Не растеряться, не поддаться на обман, не испугаться, не просить о пощаде.

«Что-то случилось в царстве датском», – горько подумал Берзин. Впрочем, он знал, что случилось, еще со времени самоубийства Орджоникидзе знал. Ну, что ж!

Загремел ключ, и дверь камеры открылась.

– Кто здесь на букву «Б»? – закричал незнакомый надзиратель – рыжий, сытый, в пенсне без ободков.

Берзин встал и надел сапоги

– Идите вперед. Налево. Направо. Вниз. Подождите. Идите. Направо. Опять направо. Вниз. Еще направо.

«Сейчас он выстрелит мне в затылок», – подумал Берзин.

Яркий синий огонь вспыхнул в его мозгу, и Берзин перестал жить.

Рыжий в пенсне подошел и выстрелил еще раз, в голову мертвого Берзина – как полагалось по инструкции.

1960-е годы

НЕСКОЛЬКО СЛОВ О ХРЕНОВЕ

«Человек из песни» – Иулиан Петрович Хренов, которого звали уменьшительно то Ульян, то Ян, бывший директор Краматорского металлургического завода, репрессирован не в 1938 году, как полагает доцент Кемеровского института Борис Челышев (Новокузнецк) («Литература и жизнь», 16 декабря 1962 г.).

С девятого августа 1937 года Хренов, в числе тысяч других «троцкистов», плыл в верхнем трюме парохода «Кулу» из Владивостока в бухту Нагаево (пятый рейс). Здесь-то, в трюме тюремного парохода, и обнаружилась «причастность» Хренова к литературе. Чемодан Яна был свален, как и у всех, в общую кучу «вещей». На руках у арестантов не было ничего, кроме свитеров, пиджаков, брюк, – наиболее предприимчивые выменивали на эти вещи хлеб, сахар, масло у команды… Но таких, опытных и энергичных, было немного… Остальные же хранили свитера и домашние вещи до севера, до конца…

Среди этих тысяч людей лишь один человек был с книгой – Ян Хренов. Книга, которую он взял в трюм, берег и перечитывал – однотомник Маяковского, с красной корочкой. Желающим Хренов отыскивал в книге страницу и показывал стихотворение «Рассказ Хренова о людях Кузнецка». Но впечатления стихи не производили там, в пароходном трюме, никакого, и перечитывать Маяковского в такой обстановке никто не собирался. Не перечитывал стихи и сам Хренов. Грань, отделяющая стихи, искусство от жизни, уже была перейдена – в следственных камерах она еще сохранялась.

Хренов был бледен особой тюремной бледностью, кожа на пухлом лице его была с зеленоватым отливом.

Я не думаю, что Хренов возил книжку в качестве визитной карточки. Рядом с ним на нарах лежали люди, на которых такая визитная карточка не произвела бы ни малейшего впечатления. Притом любителей Маяковского в те годы было немного. Свистопляска вокруг имени поэта только-только начиналась. Просто Хренову было приятно как можно долее сохранить, держать в руках перед глазами это особенное свидетельство былого.

В дальний путь тоже такую рекомендацию не имело смысла брать. Лагерное начальство и блатари не любят стихов. А от тех и других зависела судьба Хренова.

В том мире, куда плыл Хренов, было благоразумнее забыть о стихах, притвориться, что ты никогда стихов не слышал, чтобы не вызвать на себя огонь начальства, блатарей и даже собственных товарищей.

Через пять суток пароход «Кулу» пришел в бухту Нагаево, 14 августа 1937 года, три дня «общих работ» на устройстве шоссе в бухту Веселую – огромная работа «для дяди» – классическая работа тюремного «этапа».

Через три дня загудели машины и одна за другой помчались по шоссе вверх на север от Магадана. Это шоссе в августе 1937 года было всего шестьсот километров (сейчас оно более двух тысяч километров) и тянулось до Ягодного, до поселка Ягодный.

В стороне от Ягодного лежал прииск «Партизан». Туда-то мы и прибыли из Магадана в одной машине с Хреновым.

Хренов был встревожен, молчалив, томик Маяковского был упрятан в чемодан. Больше я этот томик в руках Хренова не видел. Позднее, в декабре 1927 года, Хренов говорил мне, что однотомник Маяковского отобрали на одном из многочисленных обысков – тогда, когда отбирали все «вольные» вещи, оставляя лишь казенное.

Болезнь спасла Хренова. Серьезное заболевание сердца, да еще камни в печени дали возможность Хренову работать на «легких работах», получать повышенный паек, ибо проценты выполнения норм пересчитывались, и хоть Хренов работал в бригаде – «трановщиком» или с метлой по забою, – но личный его паек пересчитывался с большой скидкой. Пайков было три: «стахановский» – начальство стремилось быть «с веком наравне» (свыше 110 %), ударный (от 100 до 110) и производственный (от 80 до 100). В те сказочные времена родилось выражение «стахановцы болезни».

Вот стахановцем болезни называли и Хренова.

Потом пошли повальные расстрелы, аресты, но Хренов как-то уцелел. В зиму 1938 года Ян Петрович работал «пойнтистом» – бурил горячим паром, что тоже было посильно, несмотря на холод и голод. Это была одиночная работа, не зависящая от «процента» бригады.

В декабре 1938 года меня с «Партизана» увезли, и я потерял следы Хренова. Но встречаясь со своими знакомыми по 1937 году, узнал я, что Хренов кончил срок – у него было пять лет. Но «КРТД» освобожден в войну не был, и в конце войны получил «пожизненную ссылку» там же, где работал – на одном из приисков Севера. Работал «по вольному найму» нормировщиком на прииске, а в 1947 или 1948 году умер.

Все это небольшое дополнение к рассказу Б. Челышева в газете «Литература и жизнь» 16 декабря 1962 года.

1960-е годы

ПАВЕЛ ВАСИЛЬЕВ

Павла Васильева[52]52
  Васильев Павел Николаевич (1909/10-1937) – поэт, автор произведений о гражданской войне и коллективизации: «Песня о гибели казачьего войска» 1928–1932, «Соляной бунт» 1933


[Закрыть]
я видел близко один-единственный раз в 1933 году в Москве. На литературных вечерах слышал много раз – тогда он читал «Одну ночь». Стихи в честь Натальи. Читал хорошо. Всякий поэт читает всегда свои стихи лучше, вернее, чем кто-нибудь другой, пусть самый распрекрасный чтец-актер. Поэт читает свои стихи вернее, чем чьи-либо стихи чужие.

В двадцать седьмом году в клубе 1-го МГУ было немало вечеров, когда поэты с эстрады читали чужие стихи, не свои. Особенным энтузиастом такой тонкой пропаганды чужого поэтического искусства был Николай Дементьев, постоянно вызываемый аплодисментами на сцену своего клуба. Дементьев учился тогда в МГУ и, к разочарованию слушателей, читал Сельвинского, Багрицкого – любых поэтов, только не себя. Поэты, в отличие от актеров – людей другого искусства, чем поэзия (Мандельштам даже считал «противоположного искусства»), могут открыть в строке пушкинской, и блоковской, и пастернаковской интонационные подробности, неведомые простым смертным. Поэт, читающий чужие стихи с эстрады, – это гораздо более квалифицированный чтец, чем актер. Таков этот вопрос с принципиальной стороны. Дементьевский же выбор был не очень богат, вкус не очень тонок.

Вот и Васильев, в квартире, где я его увидел, не читал стихов своих. Зато много читал Клюева, своего учителя, начав с «Песни о кольце». – Вот мой учитель!

Запомнилась цитата из Клюева, приведенная тогда Васильевым:


 
Есть в Ленине керженский дух,
Игуменский окрик в декретах.
Как будто истоки разрух
Он ищет в поморских ответах
 

И слова: «Подтекст этих стихов пропал для нас. Клюев – поэт сложный, серьезный. Балагана в нем нет. Поморские ответы[53]53
  Поморские ответы – старообрядческая доктрина (1723 г.), авторами которой были братья Денисовы, в основном – Андрей Денисов. Поводом к составлению ответов послужило утверждение в 1722 г. Священным Синодом областных миссий для собеседований со старообрядцами.


[Закрыть]
– это катехизис русского сектантства, знаменитое исповедание веры Андрея Денисова. Истоки хозяйственной разрухи были именно в сопротивлении всяким новшествам, исходящим из Москвы. Да и печатают Поморские ответы со строчной, не заглавной буквы».

Васильев был прав в своем суждении о Клюеве. Роль Клюева в русской лирике XX века не разобрана, не оценена, не отмечена даже.

Клюев был великий знаток людей, великий искатель талантов. Ни Горький, ни Блок талантом этим не обладали. Клюев ввел последовательно в русскую поэзию: Есенина, Клычкова, Васильева, Прокофьева. Именно Клюев дал им знамя и вывел на крестный путь поэзии, научил жить стихом.

И еще, если уж не Клюев:


 
Беспечна, светла и любовна
Веселая юность моя.
Да здравствует Марья Петровна!
И ручка и ножка ея!
 

– Ея! Ея! – повторял Васильев в восторге. – Это – Языков! Ея!

Стихотворение держится новизной, необычайностью. Изменение правил русской грамматики и орфографии вскрыло нам эту строку Языкова как самоцвет этой удивительно чистой воды. Ясно, что стихотворное достоинство этой строчки неизмеримо возросло после изменения правил орфографии.

В Васильеве поражало одно обстоятельство. Это был высокий хрупкий человек с матово-желтой кожей, с тонкими, длинными музыкальными пальцами, ясными голубыми глазами.

Во внешнем обличье не было ничего от сибирского хлебороба, от потомственного плугаря. Гибкая фигура очень хорошо одетого человека, радующегося своей новой одежде, своему новому имени – Тройский[54]54
  Тройский Иван Михайлович (1894–1985), член РСДРП(б) с 1918 г., журналист, в 1928–1934 гг. – отв. редактор газеты «Известия ВЦИК».


[Закрыть]
уже начал печатать Васильева везде, и любая слава казалась доступной Павлу Васильеву. Слава Есенина. Слава Клюева. Скандалист или апостол – род славы еще не был определен. Синие глаза Васильева, тонкие ресницы были неправдоподобно красивы, цепкие пальцы неправдоподобно длинны.

Жестокость! – вот какой след мог оставить на земле Васильев-человек.

Пьянел он быстро.

– Ты – кто?

Васильев вцепился в пиджак Алексею Михайловичу Огану – доценту каких-то литературных наук.

– Я выступаю с театром, – сдержанно ответил Алексей Михайлович, пытаясь освободить пуговицу.

– С каким театром? – Васильев закрутил пуговицу покрепче.

– С литературным…

– А-а-а-а!.. Это – Пушкинский вечер. Тургеневский вечер.

– Вот-вот.

– Но ты ведь не актер. Или – актер?

– Нет, не актер.

– Ты-то там что делаешь?

– Я делаю вступительное слово.

– А-а – Пушкин родился в семье… имел общественное значение. Изобрел онегинскую строфу… Стихи на семьдесят пять процентов писал четырехстопным ямбом. Главное произведение – «Медный всадник». Расстрелян в 1837 году.

– Вот-вот.

– Хорошо. – Васильев отпустил пуговицу. Оган поправил пиджак.

– А сколько ты получаешь?

– За что?

– Ну, за лекцию эту. За вступительное слово. Что дороже – Пушкин или Некрасов?

– Это все одинаково. Я получаю сто рублей в час.

– Сто рублей в час?

– Да.

Васильев расстегнул пиджак и вынул толстый новенький бумажник.

– На вот тебе двести рублей. Читай мне два часа. Сначала Пушкина, потом Некрасова. Да что ты сердишься? Не все ли тебе равно, если ты этим живешь…

Тут Васильева отвели в сторону, и разговор прервался.

В первой половине тридцать седьмого года в Бутырскую тюрьму пришла «параша». Поэт Павел Васильев арестован за то, что в пьяном виде сорвал портрет Сталина. Арестован и расстрелян.

Все тюремные «параши» сбываются. Сбылась и эта. Павел Васильев убит в 1937 году.

1960-е годы

АЛЕКСАНДР КОНСТАНТИНОВИЧ ВОРОНСКИЙ

Александр Константинович Воронский был человек романтический, твердо уверенный в непосредственном действии художественного произведения на душу человека, на его деяния и поступки. С верой в это облагораживающее начало литературы Воронский и действовал.

Осуждал Лассаля за то, что тот погиб на дуэли из-за женщины, не прощал страстям Пушкина, приведшим его к смерти, но сам готов был погибнуть на дуэли в споре за какой-нибудь классический идеал, вроде Андрея Болконского.

Героям Достоевского был чужд, сторонился всей этой темной силы, не понимал и не хотел понимать.

Воронский был романтический догматик.

Никаких других оценок, кроме полезно – не полезно, у Воронского по существу не было.

К стихам относился так, как к прозе – по примеру Белинского.

Есенинский талант признавал, но не хотел видеть, что успехи Есенина вроде поэм о 26, о 36 и даже «Анна Снегина» – все это вне большой литературы, что «Москва кабацкая», «Инония», «Сорокоуст» не будут превзойдены.

Столкновение с этой поэтикой привело Есенина к смерти.

И «Русь советская», «Персидские мотивы» и «Анна Снегина» значительно ниже по своему художественному уровню, чем «Сорокоуст», «Инония», «Пугачев» или вершина творчества Есенина – сборник «Москва кабацкая», где каждое из 18 стихотворений, составляющих этот удивительный цикл, – шедевр русской лирики, отличающийся необыкновенной оригинальностью, одетой в личную судьбу, помноженную на судьбу общества – с использованием всего, что накоплено русской поэзией XX века – выраженной с ярчайшей силой.

Но не только «Анна Снегина» и «Русь советская» – тут еще найден какой-то удовлетворительный компромисс за счет художественности, разумеется, при всей их многословном, антиесенинском стиле по существу – у Есенина нет сюжетных описательных стихов.

Есенин – это концентрация художественной энергии в небольшом количестве строк – в том его сила и признак.

Но речь даже не об «Анне Снегиной». Есенин написал и поспешно с помощью Воронского и Чагина опубликовал плоды своей перестройки и «отказался от взглядов» – по модному тогдашнему выражению.

«Баллада о двадцати шести», «Баллада о тридцати шести», все это, как и прежде делаемые попытки в том же направлении – стихотворение «Товарищ», – вне искусства.

Попытки насиловать себя и привели к самоубийству.

Сейчас мы знаем, что наряду с этой халтурой Есенин писал и «есенинские» стихотворения «Метель», «Черный человек»…

В то время каждый «вождь» оказывал покровительство какому-либо писателю, художнику, а подчас оказывал и материальную помощь.

Троцкий покровительствовал Пильняку, Бухарин – Пастернаку и Ушакову, Ягода – Горькому, Луначарский и Сталин – Маяковскому.

Троцкий написал о Пильняке несколько статей, требуя взаимной любви и ее доказательств.

«Талантлив Пильняк – но многое с него и спросится» – так оканчивалась статья Троцкого о «Голом годе» Пильняка.

Ягода покровительствовал Горькому. Не следует думать, что имя Горького открывало в двадцатые годы чьи-либо двери, Горькому никогда не простили его позиций в 1917 году, его выступления в защиту войны 1914 года. Положение Горького было более чем шатко, и РАПП и Маяковский травили Горького, не говоря уже о Сосновском[55]55
  Сосновский Лев Семенович (1886–1937) – член РСДРП(б) с 1904 г. В 1912–1913 гг. работал в «Правде», в 1921 г. – зав. агитпромом ЦК РКП(б)


[Закрыть]
в сущности выполняя партийное решение.

Партийная точка зрения на Горького была изложена в специальной статье Теодоровича[56]56
  Теодорович Иван Адольфович (1875–1937) – член РСДРП(б) с 1895 г., избран в члены ЦК партии в 1907 г.; историк революционного движения.


[Закрыть]
«Классовые корни творчества Горького» (люмпен, волжские буржуазные антиленинские выступления, дружба с Богдановым, который – антиленинской школы на деньги миллионера Горького).

Обеспечить Горькому спокойную жизнь и взял на себя Генрих Ягода. Это было солидной поддержкой.

Со Сталиным Горький сговорился быстро и после расстрела своего друга Ягоды выступил с известным заявлением «Если враг не сдается – его уничтожают».

Тут уже Горькому не нужна была помощь и поддержка второстепенных лиц. Сталина Горький боялся панически.

Всеволод Иванов оставил рассказ о своем приглашении на завтрак к Горькому на Николину Гору.

Во время завтрака в столовую вошел сын Горького – известный автомобилист-любитель Максим и сказал: «Папа, я сейчас обогнал машину, кажется, Иосифа Виссарионовича».

Дачи Горького и Сталина были рядом.

Горький побледнел, побежал извиняться, завтрак прервался, и когда хозяин вернулся, на нем не было лица, и гости поспешили уйти. Этот красочный эпизод описан в журнале «Байкал» в 1969 году в № 1.

Но что происходило во второй половине тридцатых годов, стало возможно рассказать в куцем виде лишь через тридцать лет.

О двадцатых же годах и сейчас ничего правдивого не напечатано.

Но вернемся к меценатам, партийной политике самого верха.

Николай Иванович Бухарин в докладе на I Съезде писателей назвал Пастернака первым именем в русской поэзии.

Но вместе с Пастернаком надеждой русской поэзии Николай Иванович назвал Ушакова.

В этом не было ничего необыкновенного.

Своими первыми книжками «Весна республики» и «50 стихотворений» Ушаков сразу вошел в первые ряды современной русской поэзии. От него ждали, к нему протягивали руки лефовцы, конструктивисты, рапповцы, спеша заполонить новый бесстрашный талант в свои сети.

Николай Николаевич Ушаков, человек скромный, убоялся веселой славы и отступил в тень, не решаясь занять место в борьбе титанов вроде Маяковского и Пастернака. От Ушакова ждали очень многого. Он не написал ничего лучше первых своих сборников.

Сталин покровительствовал Маяковскому. Оба деятеля обменивались комплиментами. Сталин на заявлении Лили Брик написал резолюцию, адресованную Н. И. Ежову: «Маяковский лучший талантливейший поэт нашей советской эпохи. Равнодушие к его памяти преступление».

Маяковский еще раньше сочинил стихотворение на ту же тему:


 
Я хочу, чтоб к штыку
приравняли перо,
С чугуном чтоб и с выделкой
стали,
О работе стихов на Политбюро
Чтобы делал доклады Сталин.
 

Пастернак решил обезопасить себя от мстительной враждебности Сталина, выражаемой против всех, кого хвалят враги, и написал сам стишок о Сталине в 1934 году назвав цикл «Художник»:


 
Живет не человек – деянье,
Поступок ростом в шар земной.
 

Это стихотворение не только спасло Пастернака, но удостоило личной беседы по телефону со Сталиным, хотя не по поводу своей оды.

До сих пор никто не может понять, как поэт, к которому резко отрицательно относился Ленин, вписан в историю и позднее даже в школьный учебник.

Маяковского вписали Сталин и Луначарский.

Когда Горький жил на Капри и начинались переговоры о столь деликатном деле, как возвращение Горького в Советский Союз, Маяковский опубликовал в «Новом Лефе» свое письмо Горькому.

Воронский получил от Горького письмо, что он, Горький, пересмотрит свое решение о возвращении, если ему не гарантируют исключения подобных демаршей со стороны кого бы то ни было.

Воронский ответил, что он поставил об этом в известность членов правительства и Алексей Максимович может не беспокоиться. Маяковский будет поставлен на место.

Оба письма есть в архиве Горького.

К кому из членов правительства обращался Воронский? Не к Сталину же… И вряд ли к Луначарскому.

Во всяком случае переговоры велись через Воронского, а Воронский отнюдь не был поклонником Горького – ни как художника, ни как общественного деятеля.

На многолюдном диспуте с Авербахом и рапповцами Воронский оспорил принадлежность Горького к пролетарской литературе (Гладков, Ляшко, Бахметьев и т. п.). Воронский потрясал перстом, и наброшенная для тепла бекеша спадала с плеч. В конце концов Воронский сбросил бекешу, положил ее на кафедру и договорил речь без бекеши – и потом только одел в рукава и сел за деревянный, некрашеный стол президиума.

В 1933 году я был на чистке Воронского в Гослите. Последняя работа Александра Константиновича в Москве – старший редактор Гослита. Сам Гослит помешался тогда в Ветошном переулке.

Чистку вел Магидов, старый большевик.

И Магидов, как и Теодорович – да все, все без исключения люди, чьи фамилии были в первых рядах строителей новой жизни, – все были уничтожены Сталиным, физически уничтожены.

Воронский рассказал о своей жизни, о том, что, дескать, ошибался, работал там-то и там-то.

Вопросов никаких не задавалось, народу было немного, человек шестьдесят в зале, а то и меньше. Магидов уже приготовился продиктовать секретарю: «Считать проверенным», как вдруг из задних рядов поднялась рука, просяшая слова для вопроса.

Встал какой-то молодой парень. На лице его написано было искреннее желание постичь ситуацию, не уколоть, не намекнуть, а просто понять – для себя.

– Скажите, товарищ Воронский, вот вы были выдающимся критиком. Уже давно в советской печати не видно ваших критических статей. Вот вы написали книгу о Желябове – это хорошо. Воспоминания написали еще лучше. Повести, наконец главу «Урагана». Все это очень хорошо доказывает большой запас творческой энергии. Но критика, критика-то ваша где?

Воронский помолчал и ответил спокойно неторопливо и холодно:

– По возвращении из липецкой ссылки я сломал свое перо журналиста.

Парень в задних рядах восторженно закивал головой, сел, пропал из глаз, и Магидов вызвал очередного на проверку.

Александр Константинович Воронский как редактор двух журналов – «Красной нови» и «Прожектора», как руководитель крупного издательства («Круг») и вождь литературной группировки «Перевал» отдавал огромное количество времени, энергии, сил нравственных и физических чтению чужих рукописей. Стихов всегда писалось много, и самотек двадцатых годов представлял такое же бурное море, как и сейчас.

Я сам был консультантом по художественной литературе при Центральной рабочей читальне им. Горького в Доме союзов в тридцать втором и тридцать третьем году. Поток рукописей, беседы с авторами и прочее. А ведь библиотека не журнал.

Александр Константинович читал день и ночь и ничего, понятно, путного не нашел, ни одного имени из самотека не поднял и не мог поднять – ибо в мешанине такой количество и качество особые. Вот эту особенность искусства и не хотели принимать догматики и теоретики, реалисты и романтики, отшельники и дельцы.

Ни одного нового имени в литературе, которое бы вышло рукоположенное Воронским.

Чтение чужих рукописей – худшая из худших работ. Неблагодарное занятие. Но теоретические убеждения заставили Воронского обращаться в новых поисках и с новым вниманием. Впрочем, это внимание стал разъедать скепсис со временем. Дочь Воронского рассказывает, как принимал иногда отец чью-нибудь объемистую рукопись.

– Как фамилия автора?

– Пупырушкин.

Александр Константинович взвесил на руке бумажную тяжесть.

– Вышлите назад. Не пойдет.

– Почему? – недоумевала дочь.

– Потому, – назидательно говорил Воронский, – что если это талантливый автор, обладающий литературным вкусом, он писал бы под псевдонимом.

Резон тут, конечно, есть.

Тогда все ждали Пушкина: вот-вот пять лет пройдет – и появится новый Пушкин, ибо капитализм – это такой строй, который «мял и душил», а теперь…

Время шло, а Пушкина все не было. Постепенно стали понимать, что искусство живет до особым законам, вне общественных коллизий и не ими определяется.

То же самое внимание обращал в своей переписке, в своей писательской деятельности и Горький. Та же была политика и те же неудачи.

Кого в литературу ввел Горький? Ни чести, ни славы горьковские восприемники не принесли.

Мы не однажды заводили разговор с Воронским о будущем. Воронский не на новые фигуры надеялся, а на то, что все талантливые писатели перейдут на сторону советскую. А не перейдут – им не дадут писать – «Кто не с нами!».

Поэтому Мандельштам и Ахматова были и для Воронского чуждым советской власти элементом.

Будущее Александр Константинович рисовал перед нами в классическом стиле всеобщего расцвета, роста всех потребностей, удовлетворения всех вкусов.

Как-то случилось на ту же тему побеседовать с Раковским.[57]57
  Раковский Христиан Георгиевич (1873–1941) – дипломат, член РСДРП(б) в 1917–1927,1935—1937 гг., член ЦК партии 1919–1927 гг.


[Закрыть]
Раковский вежливо выслушал мальчишеские наши мечты и улыбнулся.

«Я должен сказать, ребята, – он так и сказал „ребята“, – хотя у него были студенты университета, – что картина, нарисованная вами, привлекательна. Но не забывайте, – и Раковский улыбнулся, – что это представления людей буржуазного общества. И мои и, главное, ваши, ваши, хотя вы меня и моложе на сорок лет – такие представления, идеалы буржуазного общества. Никто не знает, каким будет человек коммунистического общества. Какими будут его привычки, вкусы, желания. Может быть, он будет любить казармы.

Мы с вами вкусов его не знаем, не можем представить».

Много лет позже этого разговора попалась мне в руки автобиография Ганди. Ганди пишет о своей религии так. Человек должен интересоваться самоотречением, а не загробной жизнью, которую надо заслужить самоотречением. Если аскет на земле выполнит свой долг – то какую загробную жизнь лучше этой может он себе представить…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю