Текст книги "Радуга"
Автор книги: Ванда Василевская
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
– У тебя есть сын.
Желтое лицо просияло улыбкой, вырвавшейся с самого дна души. Да, у нее есть сын, есть сын…
– Ты хочешь, чтобы он был жив и здоров, хочешь, чтобы он вырос?..
Да, да. Ах, как она хотела, чтобы он был жив и здоров… Чтобы он рос… Он будет вставать на маленькие ножки, начнет семенить по избе, начнет переползать через порог, начнет хватать крохотными пальчиками ложку со скамьи. Побежит за кошкой, за собакой, за теленком, проберется в огород вырвать себе морковку. Потом станет большой, пойдет в школу, возьмет сумку с книжками, важный, напыжившийся… А потом? Она не могла себе представить, что будет потом. Не могла себе представить, что это крохотное существо вырастет во взрослого человека, который женится, у которого самого будут дети…
– А у тебя есть возможность спасти его. Есть возможность сохранить и свою жизнь и жизнь своего ребенка. Я даю тебе эту возможность. Не будь дурой и используй ее.
Олена молчала. Она не совсем понимала, к чему клонит немец, но ее снова охватило беспокойство, по телу пробежала дрожь. Чего он хочет? Почему говорит так спокойно, тихо и убедительно, словно, действительно, понимает ее и хочет поговорить по-человечески.
– Тех мы все равно найдем. Днем раньше, днем позже. Это не имеет значения. Подумай, ведь все в наших руках. Красная Армия разбита, ничего уже нет, к чему глупое упрямство? Те сидят в лесу и ничего не знают. Они уже окружены со всех сторон, у них нет выхода, нет спасения. Не сегодня-завтра они попадут в наши руки и будут наказаны. А тебе я готов простить совершенное вместе с ними преступление. Тебя уговорили, обманули. Ну, и сына у тебя еще тогда не было… Мы забудем даже о том, что ты взорвала мост. Будешь спокойно жить в деревне, воспитывать ребенка…
Она внимательно слушала, не сводя с него глаз.
– Не думай, что я жестокий человек, зверь какой-то. Что ж поделаешь, служба. А тебя мне жаль, и твоего ребенка жаль. Себя не жалеешь, пожалей хоть сына. Ты дала ему жизнь, ты не имеешь права отнимать ее у него.
– То есть как отнимать? – спросила она машинально, словно думая о другом.
Вернер нетерпеливо постучал папиросой о стол.
– Ты же понимаешь, ты прекрасно понимаешь, что, отказываясь отвечать, приговариваешь к смерти своего ребенка. Подумай, подумай немного. Я подожду. Подумай, а потом ответь, будешь ты давать показания или нет? Но я думаю, что ты будешь благоразумной и ответишь. Там все равно пропадут, а ты спасешь себя и ребенка..
Он достал из ящика табак и бумагу и принялся медленно сворачивать новую папиросу. Олена смотрела на его пальцы, узловатые, поросшие рыжими волосами. Глаза бессмысленно следили за сыплющимися крошками табака, за складами белой бумаги. Блеснул огонек спички, пошел синий дымок, свернулся в кольцо, поднялся к потолку.
– Ну?
Опа пожала плечами.
– Ты не будешь отвечать?
– Я ничего по знаю.
Он встал и, опершись руками о стол, весь перегнулся в ее сторону. Злоба искривила его лицо.
– Так ты так? Подожди, я тебе покажу!.. Ганс!
В дверях показался солдат.
– Идите сюда.
Вошли двое с винтовками. Она узнала, это были те самые, которые сторожили ее в сарае, те самые, которые со смехом смотрели, как она рожает.
– Подержите-ка ее. Байстрюка давайте сюда.
Солдаты выхватили у нее из рук ребенка, прежде чем она поняла, что происходит. Она рванулась, но железные руки держали ее с двух сторон. Олена не сводила обезумевших глаз с ребенка. Солдат неловко взял его в руки, и она испугалась, что он уронит.
– Положи па стол.
Ребенок лежал теперь на столе между нею и немцем. Солдатские лапы тяжело впились в ее плечо, и она понимала, что ей не вырваться. Ребенок лежал на столе, небольшой сверток с красным личиком, едва виднеющимся из-под покрывающего головку полотна рубашки. Вернер с отвращением смотрел на спокойно спящее крохотное существо. И вдруг маленькие веки дрогнули, блеснули два микроскопических озера, мутные, синие, как у едва прозревших щенят. Подбородочек задрожал. У Олены мучительно сжалось сердце – маленький заплакал, жалким, беспомощным плачем однодневного ребенка. Она инстинктивно рванулась к нему, но тяжелые руки еще крепче придавили ее к столу.
– Я с тобой больше нянчиться не буду, – сказал охрипшим голосом Вернер. – Ну, будешь ты говорить?
Она смотрела не на него, а на ребенка. Он скулил, как щеночек. Ах, взять на руки, прижать к груди, укачать, успокоить, убаюкать…
– Ты слышишь, что тебе говорят? Будешь говорить? Последний раз спрашиваю!
Она оторвала глаза от ребенка и отчетливо прошептала:
– Ничего, ничего я не скажу…
Капитан рванул завязки сорочки. Маленький сыночек со вздутым животиком, со стиснутыми кулачками, с поджатыми к животу ножками, голенький лежал на столе и плакал. Вернер схватил ребенка, как щенка, за шиворот и двумя пальцами поднял вверх. В воздухе затрепыхались маленькие ножки, крохотные пальчики с прозрачными, розовыми, как цветочные лепестки, ногтями.
– Ну?
Он медленно, страшно медленно поднимал револьвер.
Олена окаменела. Руки, ноги стали ледяными. Комната росла, увеличивался, вытягивался и вырастал немец. И во всей этой разлившейся огромной, необозримой пустоте, одинокий и малюсенький, трепетал только ее сынок, повисший между землей и небом, розовый, голенький. Натянутая кожа, видимо, душила его. Он перестал плакать и не издавал ни звука. Только ножки судорожно двигались, да сжимались и разжимались, ловя воздух, маленькие ручки.
– Ну, покажи, кто ты, большевистская стерва или мать?
Олена очнулась. Капитан перестал огромной горой колыхаться между землей и небом. Комната снова приняла нормальные размеры.
– Отвечай!
– Я мать, – ответила Олена, называя себя тем именем, которым ее называли там, в лесу, которым ее благодарили за заботы, за доброе слово, за сваренный обед или за выстиранные рубашки.
– Значит, скажешь, где они?
Она не смотрела на своего мальчика. Она смотрела прямо в водянистые глаза, в каемки вылинявших ресниц.
– Ничего я не окажу, ничего, ничего не скажу…
Дуло револьвера приблизилось к маленькому личику. Она видела это, не глядя.
– Это твой единственный ребенок, а? – спросил Вернер.
Она отрицательно покачала головой.
– Нет.
Рука с револьвером застыла в воздухе.
– Как, у тебя есть еще дети? Сыновья? Дочери? Где? В деревне?
Сияющая улыбка вдруг появилась на опухших, растрескавшихся, пересохших губах.
– Сыновья… Один сыновья… Много, много сыновей… Там, в лесу… Кудрявый, все там в лесу.
Грянул выстрел, прямо в маленькое личико. Запахло порохом и дымом. Солдаты, держащие Олену, вздрогнули. Капитан встряхнул мертвое тельце.
– Вот, мать…
Маленькие ножки безжизненно висели, кулачки крепко стиснуты. Личика не было – вместо него зияла кровавая рана.
– Вот что ты сделала со своим ребенком, – сказал Вернер. Она покачала головой. Теперь она была далеко, далеко отсюда. Что они теперь делают в лесу? Сидят у костра или подкрадываются к немецким отрядам? Окружают дом, где помещается немецкий штаб? Или отступают в лес, унося своих раненых? Солдаты с суеверным страхом смотрели на нее. Капитан заметил, что из тела ребенка каплет на пол кровь. Он задрожал от отвращения.
– Вынести это!
Солдат заколебался.
– Ты что еще? – зашипел капитан, и часовой торопливо схватил тельце.
– Ну, последний раз спрашиваю, будешь ты говорить или нет?
Она не отвечала. Ведь все, все было кончено. Не было больше маленького мальчика, которого она ждала двадцать лет. Сердце утихло, в нем была мертвая пустота.
Олена равнодушно, словно на кусок дерева или камень, взглянула на капитана.
– Увести ее и кончить! – распорядился немец, – Только не возле дома, хватит здесь этой падали. Лучше всего в реку.
Она послушно пошла, подталкиваемая прикладами. Да, это была деревня, где Олена родилась, где выросла, где вышла замуж и ожидала ребенка. И вот его уже нет. Она сама, сама отдала его на смерть, своими глазами смотрела, как приближается дуло револьвера, и не сказала слова, которое могло отстранить это дуло от маленького личика. Нет, она не сказала этого слова.
– Не могла я, сынок, – шептала она, словно мертвое дитя могло ее услышать. Она взглянула – солдат неловко нес трупик, головка свисала вниз. Олена протянула руки. Конвоир на мгновение заколебался, но нести мертвого ребенка было так неприятно, что он решил на свою ответственность передать его матери. Опа прижала мертвое тельце к груди. Оно было еще теплое, ручки и ножки еще не окоченели. Если бы не то страшное, что осталось вместо лица, можно было бы подумать, что ребенок спит.
Олена шла между конвоирами, не думая о том, куда ее ведут. Брошенного по-немецки приказа она не понимала. Знала, что теперь наверняка конец, но это ее не мучило. Все кончилось со смертью сыночка.
Дул ветер, неслась снежная пыль. Олена взглянула на замерзшие окна изб. Нигде не видно ни души. Одинокая шла она своей последней дорогой, дорогой к смерти. Избы словно вымерли. Кое-где суетились немцы, но эти не обращали на нее никакого внимания.
Удар приклада столкнул ее с дороги на тропинку. Немного удивленная, она пошла, куда ее толкнули. Она думала, что ее ведут на площадь у церкви, где вешали людей, уличенных в сопротивлении немецкой власти. Но тропинка, минуя избы, спускалась вниз и углублялась в овраг. Ветра здесь почти не было. Олена шла по обледеневшей тропинке, словно по битому стеклу. Босые ноги за эти четыре дня обратились в кровавое мясо с висящими лоскутьями кожи. По этой тропинке женщины носили воду, и вся она была покрыта ледяной корой. Олена споткнулась. Невыносимая боль рвала низ живота. Она почувствовала теплые струйки крови, стекающие по ногам.
Внизу извивалась речка. Ее сковало льдом, засыпало снегом, замело вьюгой, и от нее не осталось бы и следа, если бы не прорубь, откуда носили воду в этот конец деревни. Олена издали увидела темное пятно, отверстие ежедневно возобновляемой проруби. Она не понимала, куда ее ведут. Дальше, в овраге лежат убитые, которых немцы не позволяют похоронить. Неужели ее хотят расстрелять там? Ее, простую деревенскую бабу, рядом с красноармейцами, с теми, что погибли в бою?
– Эй, куда лезешь?
Слова были непонятны, но удар прикладом она поняла и послушно свернула вниз. Солдаты, один впереди нее, один – позади, направлялись прямо к черной дыре проруби.
– Давай щенка, – заорал солдат и протянул руку к ребенку. Испуганным движением она прижала мертвое тельце к груди. Словно они еще могли ему что-то сделать, словно ему могло еще что-то угрожать.
– Давай! – грозно повторил конвоир и рванул ее за руку. Маленькое тельце полетело на снег. Олена упала на колени около него. За дорогу уже посинели пальчики рук, посинели маленькие ноги, исчез розовый оттенок кожи. Кровь на том, что еще час назад было личиком, почернела и застыла темными сгустками.
Прежде чем она успела поднять трупик, солдат поддел штыком мертвое тельце и подбросил вверх. Ребенок упал у самой проруби. Подбежал другой, снова поддел крошку на штык и снова подбросил. На этот раз метко – вода хлюпнула, на темной поверхности проруби закипели пузыри и течение унесло трупик под лед.
Олена замерла на коленях. Теперь она узнавала свой сон. Разрез льда был зеленоватый, темная вода переливалась, двигалась, как живая. Она клокотала, вырываясь на небольшое свободное пространство проруби, и снова исчезала подо льдом, уносясь в свой дальний путь, в дальние края. На льду замерзшей речки толстым слоем лежал снег. С одной стороны, там, где упало тельце ребенка, осталось красное, отчетливо, как печать, оттиснутое пятно.
Олена мертвыми глазами смотрела в тихо всплескивающую темную воду. Вот и забрала вода маленькое тельце. И единственный след того, что сыночек существовал, – его кровавое пятно на снегу, оттиснутая на белой пелене печать. Теперь вода несет его подо льдом, несет своими неведомыми, дальними дорогами. Несет подо льдом, сталкивает вниз, бьет о камни, выталкивает на поверхность, ранит об лед? Нет, нет, Олена знала, знала твердо, как если бы своими глазами видела сквозь снег и лед, – родная река несет маленькое тело бережно, ласково. Охраняет, как мать, окутывает мягкой, нежной волной. Омывает с него кровь, пороховые ожоги, прикосновения немецких лап. Своя, родная река, чистая вода родной земли. Вода приняла, открыла объятия маленькому, что не прожил и одного дня. Родная вода родной земли.
Солдаты совещались между собой, осматривали прорубь, что-то примеряли. Олена не шевельнулась. Глаза ее прильнули к мелкой волне, вырывающейся из-подо льда и исчезающей подо льдом. Теперь уж он хорошо спрятан, теперь его никто не найдет. Лед простирался толстым пластом, сверху его еще прикрывала перина снега. Далеко, насколько глаз хватал, лежал снег, и вода неслась под снежным тоннелем, хорошо укрытая от немецких глаз. Куда она несется, – озабоченно подумала Олена и вспомнила, что на восток. Сердце обрадовалось – сыночек плывет к своим, сыночек плывет к свободной земле без немецких оков. Может, и всплывет где-нибудь, может, и там есть проруби, наверняка есть. Люди увидят, догадаются, что случилось. Посмотрят на расколотую пулей головку и поймут. Похоронят на родной земле. А, может, нигде не всплывет – и только весной, когда растает лед и речка разольется по лугам буйной водой, люди найдут маленькое тело?
Конвоиры о чем-то спорили между собой, отошли на несколько шагов, снова отмеривали что-то. Один ударил прикладом в край проруби, отколол большой кусок льда, на снегу обрисовалась длинная темная трещина. Лед соскользнул в воду, закачался на ней, зеленый край проруби блестел теперь немного дальше.
На тропинке послышался скрип шагов. Солдаты обернулись. Сверху спускался капитан Курт Вернер. Они вытянулись. Олена даже не повернула головы. Она все стояла на коленях, как загипнотизированная, глядя на воду, на поблескивание мелкой волны, на борозды на ее поверхности.
Капитан толкнул ее ногой. Она подняла к нему лицо с невидящими глазами.
– Эй ты, ты сейчас сдохнешь, понимаешь? Говори, где партизаны?
Вернера трясло от глухого бешенства. Едва он отправил Олену с солдатами, ему позвонили из штаба. Во что бы то ни стало, любой ценой добыть какие-нибудь сведения о местопребывании партизан. Штаб имеет данные, что большинство отряда составляют жители деревни, где стоит отряд Вернера. От него категорически требовали, чтобы он дал необходимые сведения. А эта проклятая баба молчала, как заколдованная. Капитан принужден был брести в эту вьюгу по морозу и снова смотреть на это нечеловеческое, опухшее лицо. Доведенный до отчаяния, он готов был просить, умолять эту упрямую, озлобленную колдунью. Но знал, что и это не поможет. Легко им там в штабе говорить – «категорически требуем!» Легко было категорически требовать! «Всеми средствами» – уж, кажется, он пустил в ход все средства, уж, кажется, сама судьба послала ему самое лучшее средство – новорожденного ребенка? И ничто не помогло…
– Где щепок? – обратился он к солдатам.
– Мы бросили его в прорубь, – ответил со страхом младший. Что могло случиться, почему капитан сам пришел сюда, почему он спрашивает о ребенке, которого четверть часа назад сам велел убрать? Солдат испугался. А может, что не так, может, они не так поняли приказание?
Но Вернер махнул рукой.
– Слушай, ты! Где партизаны?
Олена не ответила. Так же внимательно, как прежде на воду, она смотрела теперь на лицо капитана. Она видела все до мельчайших подробностей. Светлые брови, один волосок был длиннее других и смешно торчал. В углу губ прилип обрывок папиросной бумаги, маленькое белое пятнышко. На щеках сеть красноватых жилок, глаза, моргающие белесыми ресницами. Одно ухо капитан отморозил – оно было опухшее и больше другого.
– Чего смотришь? Я тебя спрашиваю, где партизаны?
Он понял, что вопрос не дошел до нее. Что она не слышит, что ему ничего не добиться. Капитана охватила дикая ненависть. Он пожалел, что не может еще раз получить в свои руки ее ребенка, – слишком быстро и просто он с ним покончил. Надо было на ее глазах сдирать с него кожу, отрезать уши, выколоть глаза. Может, тогда бы она, наконец, дрогнула, может, это убедило бы ее. А он вот поторопился, а теперь завтра опять будут звонить из штаба, ведь он – что за легкомыслие! – дал туда знать, что поймана партизанка. Конечно, там никто не поймет, что из бабы невозможно ничего выжать. А его приятели с превеликим удовольствием постараются довести до сведения начальства, что капитан Курт не умеет обращаться с арестованными, не умеет добиться показаний, что он, видно, слишком мягок, слишком либерален по отношению к местному населению…
Он закусил губу и нервным движением вырвал из рук солдата винтовку так неожиданно, что тот в испуге отскочил. Олена уже не смотрела на капитана. Ее глаза снова устремились на воду, на ее поблескиванье, на непрестанную текучую жизнь.
Вернер отступил на шаг и изо всех сил воткнул штык в спину стоящей на коленях женщины. Она упала лицом на край проруби. Задетый при падении снег узкой тонкой струйкой посыпался в прорубь. Как мука из отверстия жернова. Олена смотрела, почти касаясь лицом темной поверхности. Снег, упав в воду позеленел, сбился в комок, заплясал на поверхности проруби.
Капитан с усилием вытащил штык и воткнул еще раз. Женщина вздрогнула и плоско, неподвижно вытянулась на покрытом снегом льду. Пряди растрепанных волос свисли вниз, коснулись воды. Вода подхватила их, залила волной, и они заплясали в ней, как живые.
– В воду ее, – скомандовал капитан. Солдаты подскочили и стали прикладами сталкивать тело. Прорубь была мала, голова упала в воду, но руки торчали по сторонам, словно сопротивляясь.
– Вы что, с одной бабой справиться не можете! – заорал капитан вне себя от бешенства. Солдаты торопливо бросились к покойнице. Они выламывали ей руки, силком запихивали ее под лед, в воду. Она погрузилась по грудь, потом по живот. Теперь они сталкивали ее сапогами, прикладами, торопясь под взглядом капитана. Наконец, вода хлюпнула от падения тела. Теперь из проруби торчали только синие, опухшие ноги, ничем уже даже непохожие на человеческие ноги. Они били прикладами по этим ужасным, изуродованным культяпкам. Наконец, вода хлюпнула, застонала, вздулась. Тело исчезло. Журчащая, мелкая волна вырывалась из-под льда и снова исчезала подо льдом, убегая своими дальними дорогами в дальние, дальние места.
Капитан выругался и двинулся обратно, скользя на обледеневшей тропинке. Солдаты покорно шли за ним, стараясь незаметно для него опираться на винтовки.
Внизу, в проруби журчала темная вода, отливая зеленью, поблескивали края проруби. На истоптанном снегу были видны следы солдатских сапог. И только с одной стороны на белом снегу остался красный след – там, где первый раз упало тело ребенка. На белой поверхности осталось красное пятно, ясное, отчетливое, словно оно никогда не должно исчезнуть со снега, словно останется здесь навсегда, до весенних солнечных дней, когда снег потрескается, стечет потоком в реку, и свободная река понесет свои буйные воды по далеким равнинам, в далекое необъятное море, родное море родной земли.
Глава шестая
Пуся мылась в корыте. Федосия Kравчук в мрачном молчании носила воду, подливала кипяток из горшка, таскала в комнату. А та сидела в корыте, мылила худенькие плечи. Она не стыдилась своего немца, который сидел на лавке и курил папиросу за папиросой. Курт был мрачен и весь вечер молчал.
– Курт…
Он очнулся от задумчивости.
– Что?
– Ты все молчишь, не обращаешь на меня внимания, будто меня и на свете нет…
– Я устал, – ответил он сухо.
– Я весь день ждала, ты даже не зашел.
Она выжимала воду из губки, глядя, как белые струйки мыльной воды стекают по ее груди.
– Да, вот как раз у меня сегодня было время заходить, – буркнул он, думая о звонке из штаба. Придется утром уведомить, что от этой бабы не удалось ничего добиться. Майор взбесится. Интересно, чего бы он сам добился, ему все всегда казалось легко и просто… Хуже всего то, что Вернер в ближайшее время ожидал повышения, и эта дурацкая история с партизанами может все испортить. И партизаны-то ведь допекают не его, а их, ну, и искали бы сами следов… Так нет, они там сообразили, что легче спихнуть все на Курта. Он проклинал собственное легкомыслие. Зачем было уведомлять их о поимке этой Костюк, когда он еще сам не знал, удастся ли от нее чего-нибудь добиться.
Он что-то обдумывал. Пелагея почувствовала его взгляд.
– Что ты?
Он медленно курил.
– Послушай, – начал он, видимо, колеблясь.
Пуся ждала, высоко подняв брови.
– Ты бы не поговорила со своей сестрой, а?
Она резко повернулась, так, что вода плеснула на пол. В этот момент вошла Федосия с ведром.
– А вы тут не вертитесь, – буркнул он сердито. Женщина пожала плечами. Он встал и тщательна запер за ней дверь.
– Поговорить с сестрой?
– Ну да, ты же слышишь! – рассердился он.
– Но зачем мне с ней говорить? – она широко открыла круглые глаза, своим обычным движением больной обезьянки клоня на бок голову.
– Ты должна мне помочь. Ну да, помочь, что тут такого необыкновенного? Тебе надо поговорить с этой учительницей. Она, видишь ли, знает много нужных мне вещей.
Пуся машинально мочила и выжимала губку.
– Она же мне ничего не скажет…
– Это уж твое дело так поговорить, чтоб сказала… Объясни ей, что эти игрушки кончатся плохо, я пока смотрю сквозь пальцы, но когда у меня лопнет терпение…
– Какие игрушки?
– Ну, и дура! – вспылил он. Она обиделась и, надув губы, принялась старательно мылить ноги.
– Объясни ей, что для нее лучше будет, если она начнет работать с нами.
– Она не захочет со мной говорить.
– Почему?
Она взглянула на него я пожала плечами.
– Что ты сам не видишь, кто же тут со мной разговаривает? Будто прокаженная… Но тебе все равно, ты целыми днями оставляешь меня одну…
– Ты опять свое… Оставь это, я хотел поговорить с тобой серьезно.
Пусю испугала морщинка на его лбу.
– Ну, хорошо, но о чем мне с ней говорить?
Он оглянулся на дверь.
– У нас, понимаешь, есть данные, что она связана с партизанами. Нужно, чтоб она сказала, где они скрываются, понимаешь?
– Она не скажет.
– Зачем же так сразу предрешать вопрос? Если умненько возьмешься за дело, скажет.
Вода уже остыла. Пуся встала и медленно, систематически вытиралась. Она протянула руку и взяла со стула ночную сорочку. С наслаждением ощутила под руками мягкий шелк.
– А ты почему не раздеваешься? – спросила она капризно.
– Как раз время мне спать… Видишь ли, о партизанах надо непременно узнать…
– Ну, ладно, а откуда ты знаешь, что она что-то знает?
– Знаю, не беспокойся. Этим ты лучше не интересуйся. А ей можешь намекнуть, что я все знаю и что, если она не расскажет, я прикажу ее арестовать.
– О-оо?
– А ты что думаешь, что раз она твоя сестра, значит, она может вести здесь антинемецкую работу, а мы будем спокойно смотреть на это?
Пуся пожала плечами.
– Арестуй, если хочешь. Мне-то что?
Поговорить я, конечно, могу. А только она меня на порог не пустит, вот увидишь.
– Во всяком случае попытайся.
– Попытаюсь, – сказала она примирительно, думая, что незачем ссориться с Куртом.
– Ложись спать…
Он встал и споткнулся о полное корыто.
– Где эта баба? А ты, право, могла бы помыться в кухне.
– В кухне? У нее? – Пуся даже вздрогнула от отвращения. Вернер махнул рукой.
Федосия со стиснутыми губами вытирала заляпанный пол. Пуся, уже лежа в постели, с удовлетворением смотрела на нее. Сказать разве сейчас о Васе? Нет, пусть та еще помучится, случай всегда найдется…
* * *
Дверь закрылась. Вернер снял мундир, шумно сбросил сапоги. Лампа погасла. Федосия слила грязную воду в ведра и пошла выливать ее. Она обошла дом и свернула за хлев к навозной куче. Вода хлюпнула, и в ту же секунду она услышала проникновенный шепот.
– Мать!
Она покачнулась и уронила ведро. От снега ночь была светлой, и за хлевом, на фоне белого сугроба она увидела какой-то силуэт. Знакомая шапка. У Федосии перехватило дыхание.
– Кто тут? – шепнула она, хотя уже узнала. Она со стоном опустилась на колени, протянула руки, ощупала грубое сукно шинели, ремень пояса. Ясно увидела на сером меху шапки пятиконечную звезду. Рыдания сдавили ей горло. Красноармеец испугался.
– Что с тобой, что случилось?
– Это вы, это вы, это вы, – шептала она захлебывающимся, безумным шепотом. – Это вы, вы…
Он нагнулся к ней и потряс за плечо. В слабом отсвете снега он увидел залитое слезами, сияющее улыбкой лицо.
– Что это с тобой?
– Ничего, ничего, – Федосия изо всех сил старалась сдержать волнение. И вдруг вспомнила о часовом. Она схватила красноармейца за рукав.
– У меня в избе немцы? В деревне немцы!
– Я знаю. Мне бы поговорить с тобой, мать. Ты здешняя?
– А как же, – здешняя, здешняя…
– Надо разузнать у тебя, что и как…
– Слушай-ка, сынок, там у избы часовой; если меня долго не будет, он потащится искать. Ты подожди здесь, я побегу в избу, а там у меня есть лазейка, я сейчас прибегу, а ты пройди дальше за хлев, там в сарайчике солома, не так дует, как здесь.
Он пристально вглядывался в нее с внезапно проснувшимся подозрением. Она поняла.
– Что ты, сынок, – я же здешняя, из колхоза… У меня там в овраге сын лежит, красноармеец… Месяц лежит, не дали похоронить, собаки… Обобрали догола…
Не столько то, что она говорила, сколько интонации ее голоса были так убедительны, что парню стало стыдно.
– Сама знаешь, мать, разно бывает…
– Так ты иди, а я сейчас буду…
Дрожащими руками Федосия схватила ведра и направилась к избе. Мимо часового она прошла, с трудом подавляя нервный смех. Ходи, ходи, притоптывай ногами! А наши уже в деревне! Вон там за хлевом стоит красноармеец, а ты караулишь офицерскую любовницу… Карауль, карауль, скоро конец тебе…
Она тщательно заперла дверь в сени, передвинула скамью в кухне, делая вид, что собирается спать. Но из горницы уже доносился храп немца. Федосия тихонько выскользнула в сени. На чердаке в одном месте вынималась доска. Она пролезла в отверстие и стала осторожно спускаться по углу избы. Длинная юбка мешала ей, она подумала, как это смешно, что старая баба карабкается, как кот, и засмеялась. Ветер шелестел в соломенной крыше, и часовой с другой стороны избы не мог ничего услышать. Она спустилась и с колотящимся сердцем секунду-другую прислушивалась. Нет, ему ничего и в голову не приходило. Ведь здесь, сзади была глухая стена, и он топтался перед фасадом избы, под окнами. А как раз отсюда можно и войти в избу, – осенила ее вдруг счастливая мысль.
Кошачьими шагами она прокралась в сарайчик и похолодела – там никого не было. Сарайчик был пуст. Неужели же все было сонным видением, порожденным тоской и болью? Нет, этого не может, не может быть…
– Где ты? – спросила она осторожным шепотом. Солома в сарайчике зашевелилась. Федосия просияла. Ну, конечно, он здесь. И не один. Их было трое, трое, – радовалась она, заметив еще два силуэта. Они присели на корточки у входа в сарайчик. Федосия подсела к ним.
– Уж мы ждали, ждали! Уж мы днями и ночами вас выглядывали, – шепотом причитала она, гладя рукав шинели. – Ох, дождалась я, дождалась…
– Хватят, мать, надо поговорить…
– Что ж, поговорить, так поговорить… А вы не голодны? – спохватилась она.
Красноармейцы рассмеялись.
– Нет, не голодны… Мы сюда не поесть пришли.
– Тогда говорите, что надо делать.
– Ты из этой деревни?
– Как же, обязательно из этой, откуда же еще? – удивилась Федосия. – Из этой. Здесь родилась, здесь и жила…
– Нам бы надо знать, как и что… Где немцы расположились, где у них что есть.
Она умоляюще сложила руки.
– Пойдут наши на деревню?
– Пойдут, пойдут… Только надо все разузнать…
– Сейчас… – она уперлась руками в колени. – Деревня большая, триста изб. У двух дорог, крест накрест. На перекрестке площадь, там церковь была раньше, сейчас остатки стоят.
– Подожди-ка, мать.
Они вынули карту и наклонились над ней, прикрыв шинелями. Блеснул огонек электрического фонарика.
– Так… Верно, крест накрест, посередине площадь…
– На площади, у церкви они поставили пушки.
– Пушек много?
Федосия задумалась.
– Подождите… Одна, две… три… четыре… Ну да, четыре! Около церкви направо большой дом. Раньше был сельсовет, а теперь там их штаб… И тюрьма, сейчас шесть заложников сидит.
– Где еще немцы?
– Ближе к площади, так там, можно сказать, во всех домах. Тут с краю, где моя изба, их меньше, но тоже есть. Пушки у них еще под липами, как итти из деревни, но там другие, поменьше…
– Зенитки, может?
– Может, и зенитки, кто их знает… Вверх задраны, тоненькие такие…
– Так, так. Пулеметов не видала?
– Как же, есть пулеметы… Все с того краю, отсюда итти прямо, а потом налево. Там они в домах прорубили дыры, и в каждой дыре пулемет.
Красноармеец, согнувшись над картой, наносил на нее карандашом крестики и кружочки.
– Из этих домов людей они повыгнали, сами хозяйничают. Погодите, сколько же это будет? Одна, три, в пяти избах… И еще в одной, как отсюда на площадь итти…
– Немцев много?
– Не сообразишь… Уходят, приходят, только этот капитан как сидел, так и сидит… Говорят, человек двести есть…
– Мостики какие есть по дороге?
– Мостики? Не-ет… Дорога как дорога…
– Лесочков нет?
– Лесов у нас нет. Только и деревьев, что в садах, да и те эти паршивцы почти все на топливо порубили. За площадью у дороги есть еще несколько лип. А лесу нигде нет, все равнина голая. В овраге кусты растут, а больше ничего. С дровами у нас беда, навоз жжем.
Она беспокойно оглянулась.
– Что там?
– Ну-ка, я выгляну, посмотрю, не угораздило ли часового посмотреть, что делается во дворе. – Она тихо вышла и прислушалась. Ветер уныло стонал, шуршал соломой на крыше. Когда он на минуту затихал, слышались тяжелые, мерные шаги часового перед домом, скрип снега под его сапогами. Федосия вернулась в сарайчик.
– Ничего, ходит себе…
Красноармейцы складывали карту.
– Ну, надо собираться, спасибо, мать.
– Что меня благодарить? Мой Вася тоже в Красной Армии… Здесь, под деревней, его и убили…
Фонарь погас.
– Когда же вас ждать?
– Там увидим… Командир решит, удастся ли…
– Чего же не удастся! Только вы поторапливайтесь, поторапливайтесь, пора… целый месяц дожидаемся, все глаза проглядели…
– Не так-то это легко, мать…
– Знаю, что не легко, да ведь и нам не легко… Вы уж постарайтесь, ребята, возьмитесь как следует…
Вдруг она что-то вспомнила.
– Стойте! Есть еще одно дело…
– Что такое?
– У меня в избе их главный, командир вроде… И никого нет, только часовой перед домом. Он там спит, как убитый, со своей девкой. Часового можно убить, а нет, я вас потихоньку впущу в избу через крышу. Вы его и накроете, как куропатку.
У младшего из красноармейцев даже глаза сверкнули.
– Ну-ка, ребята…
– А ты подожди. Надо подумать.
– Что тут думать, вытащить его, прохвоста, за шиворот, только и делов!