355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ванда Василевская » Радуга » Текст книги (страница 3)
Радуга
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:51

Текст книги "Радуга"


Автор книги: Ванда Василевская


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)

– Вот какие похороны…

Зина всхлипнула.

– А ты не плачь. Мишка помер, как красноармейцы помирают, понимаешь?

Она говорила Зине, но говорила и самой себе. Рыдания подступали и к ее горлу, и она боялась, что не выдержит, что упадет на колени у тела сына и заноет, как зверь, и будет выть на всю деревню о смерти сынишки, которого она родила, кормила, холила десять лет, чтобы он теперь погиб от немецкой пули.

– Отец ему говорил, когда уходил с партизанами: ты же смотри, не осрами меня здесь! Вот Мишка и послушал отцовского приказа, не принес срама своим… Понимаешь?

Они разостлали в яме льняную холстину, положили на нее убитого, завернули его.

– Это, чтобы ему земля в глаза не сыпалась, – сказала мать.

– Чтобы ему в глаза не сыпалась, – тоненьким голоском повторила Зина.

– Возьми, дочка, горсточку земли, брось на брата, – сказала Малючиха. Зина присела на корточки, подняла комок бурой глины и бросила на холстину. За ней Саша. Мать сбрасывала землю лопатой, закапывала яму, пока не исчезла белая холстина, пока могила не сравнялась с полом, пока над ней не вырос небольшой холмик.

– Надо утоптать, – сказала женщина. – А то заметно, придут, разроют.

Все трое принялись утаптывать. Малючиха утаптывала землю шаг за шагом, аккуратно, тщательно. И думала, что вот, вопреки обычаям, вопреки собственному сердцу, она топчет сыновний гроб, чего никто и никогда не делает. Что вот она топчет светлую голову сына, его окровавленную грудь, его худенькие, мальчишечьи руки и ноги.

– Так надо, – громко ответила она своим мыслям, и маленькая Зина повторила, как эхо:

– Так надо…

– Хватят? – спросил Саша.

– Нет, сынок, нет… Земля еще мягкая, еще заметно. Топчи, топчи, пока совсем не сравняется.

Она старательно собрала оставшуюся землю, отнесла ее в избу и рассыпала у печки. Подмела сени, потом набросала сверху стружек, соломинок – как обычно на полу в сенях.

– Не видно?

Саша внимательно всмотрелся.

– Нет… Да еще днем, когда будет светло, можно поправить.

Малючиха долго глядела на эту странную могилку сына, усеянную соломинками и щепками. От Миши и следа не осталось. Бывало, умирали деревенские дети. И у каждого был и свой гробик, и могилка, поросшая зеленой травой. А от Мишки не осталось ни следа.

– Идите спать, дети, – сказала она.

– А вы?

– И я пойду спать. До утра недалеко, надо выспаться.

Но она не спала. Она думала о Мише, думала о муже, который ушел с партизанами. В армию его не взяли, еще в восемнадцатом году он потерял два пальца и был признан негодным. А партизаны не смотрели, есть пальцы, нет пальцев. Для них он был годен.

Придет Платон, спросит, где Мишка. Он всегда был его любимцем. Что же она ответит мужу? Лежит, мол, Миша в сенях, под глиняным полом, с немецкой пулей в сердце?

И все же она знала, что Платон выслушает эту новость спокойно, что он скажет то же, что сказал, когда немцы входили в деревню, а он вместе с другими с узелком за плечами уходил отсюда далеко, в леса, где мог укрыться отряд:

– А ты, старуха, держись. В случае чего, хватай кол, топор, что попало, ну, только не давайся. Теперь такое время, что всем приходится воевать. Старикам, бабам, да что там, – детям!

Платон скажет:

– Что ж, наш Миша погиб в борьбе с немцами. Не реви, старуха, за родину погиб, понимаешь?

И Малючиха не плакала, глядя широко открытыми глазами на двери, за которыми скрывались сени и сыновья могила под полом.

* * *

На улице часовые все еще обсуждали ночные события.

– Дьявольские места. Кто его мог взять? Рашке говорит, что они ничего не слышали. А ведь снег скрипит при каждом движении.

– Кто может знать, – мрачно пробормотал другой. – Разве тут поймешь что-нибудь?

И они все чаще озирались.

Казалось, вот заскрипел снег, явственно заскрипел, вот уже почти слышны шаги. Оглянешься – и ничего нет. Вокруг луны стал вырисовываться туманный светящийся круг. Световые столбы, колонны триумфальной арки медленно угасали, меркли.

– Вроде потеплело, – заметил один из солдат.

– Куда там потеплело! Я только и жду, что у меня уши отвалятся. На воздухе еще ничего, но как войдешь в избу, посидишь в тепле, ну, как огнем жжет.

– Отморозил, наверно.

– Конечно, отморозил. И ноги тоже болят, как сумасшедшие. Начнется оттепель, будут живьем гнить.

– Тебе же лучше, отправят в госпиталь.

– Да, как раз отправят! Малера отправили? А у него ноги черные, как железо.

Кайма вокруг луны все расширялась, густела, выделяясь молочной голубизной на прозрачном небе.

Они ходили взад и вперед по улице.

– А та баба все еще в сарае?

– Там.

– Замерзнет к утру.

– Если потеплеет, не замерзнет.

– Паршивая работа – мальчонка, баба…

– А ты бы чего хотел? Этакая баба так тебя двинет в бок, что и дохнуть не успеешь… а хуже всего мальчишки. Всюду пролезет, всюду вотрется. Их сюда шпионить присылают.

Они помолчали минуту.

– Я бы это все иначе… Вроде как капитан в той деревне, помнишь?

Курносый кивнул головой.

– Видишь ли… Никогда они не станут на нас работать, уж я их знаю. В конце концов их все равно придется уничтожать, так уж лучше сразу. Было бы много спокойней.

– Всех?

– Всех. Ты же видишь, что это за люди. Совсем маленькие дети, и те сагитированы, нам уж их не перевоспитать. Да и зачем – напрасный труд. Это – другие люди и такими уж и останутся.

Солдат вздохнул и ничего не ответил.

Радужные столбы погасли. Ветки на деревьях у дороги зашелестели. С них посыпался мелкий снег. Месяц заволокся туманом и сквозь него светил тускло и бледно.

Снег под ногами скрипел, но уже не издавал скрежета. Погода молниеносно менялась. Стеклянная прозрачность неба заволоклась серым дымком, ветер усиливался, поднимая в поле длинные бичи снега.

Издали от засыпанной снегом равнины приближался, нарастая, странный шум.

– Что это?

Они остановились, прислушиваясь. Шум усиливался, рос и вдруг обрушился на деревню протяжным воем. Деревья закачались, затрепетали всеми ветками. Ветер рвал с земли сыпкий снег, разбрасывал его, метал им по воздуху, отовсюду сыпалась серебристая, сухая мука. Часовые едва передвигались, согнувшись, выставляя вперед головы. Когда они поворачивали и ветер дул им в спину, итти было легко, их несло, как на крыльях. Но он непрестанно менял направление, кидался справа, слева, пересекал дорогу, вздымал из снега высокие столбы, вытягивал их ввысь и вдруг обрушивал на землю, рассыпая белым пухом.

– Ну, и зима! Теперь начинается метель. В такую вьюгу и не увидишь ничего.

И оба, как по команде, оглянулись через плечо. Но дорога была по-прежнему пустынна.

Глава третья

«Дорогая моя Луиза…»

Капитан Вернер поднял глаза от письма и засмотрелся в окно. За окнами бесновалась вьюга. Казалось, что идет снег, но это только ветер поднимал вверх белые сугробы, рвал их в клочья, засыпал кусты, колотил снегом в стекла, пронзительно воя. Ветер свирепствовал по широким бельм равнинам, крепчал, бил крыльями о землю и штурмом обрушивался на деревню так, что избы тряслись.

Тоска заливала сердце Курта Вернера. Нечем было дышать. Все потонуло в снеговых омутах, в летучем, мелком, как песок пустыни, снегу. Ему вспомнился дом в Дрездене. Что-то там теперь делают дети, жена? Давно он их не видел. Когда ехали из Франции, он надеялся, что удастся завернуть на денек домой. Но их только провезли через Германию в безумной спешке, не позволяя выходить на остановках. За окнами вагона только мелькнул родной город. И вот теперь страшно захотелось хоть на десять минут зайти домой. Там не воет ветер, не грозит таящаяся в морозных оврагах смерть. Там они сидят за столом, пьют кофе. Тепло, уютно. Луиза улыбается, подает пухлыми руками чашку. Когда же, наконец?

Его охватила глухая злоба на все и на всех. На Пусю, которая вечно капризничает, спит до полудня, жалуется на скуку, но которой даже в голову не приходит застлать постель, прибрать комнату. Он с отвращением вспомнил неубранную кровать, окурки на полу, валяющиеся на столе, среди хлеба и масла щипцы для волос, ножницы для ногтей… Его охватила злоба на собственных солдат, тупых, вшивых, обмороженных. И страшная злоба на эту деревню, где приходится сидеть вот уже целый месяц, мрачную, притаившуюся деревню, где люди проходили мимо него, глядя в землю, а он все же знал, что в глазах каждого таится ненависть, и что никакими силами от них не добиться того, что ему нужно, – страха и покорности.

– Я вам еще покажу, – бормотал он сквозь стиснутые зубы. Его взгляд упал на белый лист бумаги. Он наклонился к столу и стал быстро писать. Так быстро, что мелкие капельки чернил разбрызгивались кругом.

«Я считаю дни, когда, наконец, буду опять с тобой. Мы идем вперед, Луиза, все время идем вперед по этой страшной, дикой, варварской земле, и наш поход скоро окончится полной победой».

Пусть Луиза радуется. Она не узнает, что они уже три месяца стоят на одном месте (ведь нельзя же принимать в расчет эту несчастную одну деревню), что уже три месяца их донимает ужасающий, беспощадный мороз, что в лесах и оврагах подстерегают партизаны, что солдаты с каждым днем слабеют, что из отряда, с которым он ехал из Франции, почти никого уже не осталось, что из дрезденских его приятелей уже никого, кроме Шмахера, нет в живых. Нет, этого она не узнает, да и откуда? А письмо с фронта должно наполнять бодростью, должно возбуждать патриотический Дух.

«Зима здесь ужасна, мы не привыкли к таким морозам. Но нас согревает приказ фюрера и мы гордимся тем, что нам дано выполнять его великий план, что нам дано служить величию Германии».

Он написал еще несколько фраз и перечел все сначала. Да, это звучало неплохо, лучше, чем листки для солдат, которые присылали из Германии. Более мужественно, более убедительно.

В дверь постучали.

– Что там еще?

– Староста пришел.

– Пусть подождет. – Но раздражение не давало ему писать. Он быстро покончил с поцелуями и приветами, подписался и торопливо вложил письмо в конверт.

– Ну, где он там? Пусть войдет.

Высокий сутулый человек появился в дверях.

– Вы посылали за мной, господин капитан?

– Посылал, посылал…

Он вытянул ноги под стол и с минуту испытующе смотрел на стоящего перед ним человека.

– Когда, наконец, будет готов транспорт хлеба? – бросил он вдруг, быстро наклонившись вперед.

Староста вздрогнул и втянул голову в плечи.

– Я делаю, что могу, из кожи лезу, – нет хлеба…

– Как нет, в деревне триста домов, урожай в этом году был первоклассный, а хлеба нет? Попрятали!

Тот жалобно вздохнул.

– Наверняка попрятали… Но где? Что тут найдешь?

– Можно найти, – отрезал капитан. – Надо только поискать как следует, господин Гаплик, как следует поискать… Садитесь-ка.

Староста осторожно сел на краешек стула.

– Я недоволен вами, абсолютно вами недоволен. Собственно, я даже не понимаю, зачем вас сюда везли… Я полагаю, лучше было бы найти кого-нибудь здешнего… Вы же за этот месяц даже с людьми не познакомились? Вам известно, кто у вас здесь живет в деревне?

В глазах старосты мелькнул радостный огонек, он поддакнул, торопливо кивая маленькой лысой головой.

– Конечно, не познакомился… Деревня большая, а со мной кто же станет… Здешнему было бы легче, конечно, ему было бы легче…

Капитан качался на стуле.

– Ага… вам, значит, не очень нравится ваш пост, а? – коварно спросил он.

Гаплик вертел в руках шапку и молчал.

– Так, так… Вы все же не забывайте, что там бы вас расстреляли красноармейцы, или, еще хуже, крестьяне закололи вилами… Вы обязаны жизнью немецким властям, и надо выполнять то, чего они требуют.

Староста вздохнул.

– Без увлечения беретесь за дело, без увлечения… Большевики отняли у вас землю, держали вас в тюрьме, мы думали, что вы сделаете все, что в ваших силах. А на деле – ничего… Что моим солдатам удастся выжать из деревни, то мы и имеем, а результатов ваших усилий не видно… И сведений мы от вас почти не получаем.

– Об этой Костюк я ведь сообщил…

Он пытался спасти себя этим единственным своим успехом.

Вернер сморщился.

– Ну, ладно, а что еще?

– Об учительнице… – пробормотал Гаплик.

– Ну, да, об учительнице… Это весьма немного и притом еще нуждается в проверке.

– Здешнему было бы легче…

– Вы мне не морочьте голову здешними! Конечно, было бы легче, только откуда его взять, местного? Триста домов и триста семей в колхозе! Ни одного единоличного хозяйства. Земля, отобранная у помещика, а люди, сами знаете… Голытьба, которая благодаря большевикам дорвалась до земли! Откуда вы тут возьмете человека? – рассердился Вернер и стукнул кулаком по столу. – Вы должны постараться, не то я за вас возьмусь иначе, Гаплик. Даю вам три, ну, так и быть, – четыре дня, и чтобы хлеб был! Армия не будет подыхать здесь с голоду из-за того, что вы не умеете справиться с мужиками.

– Сам я ничего не сделаю, – мрачно сказал староста. – Нужна помощь армии…

– А разве я вам отказываю в помощи? Нужно будет помочь, – помогу, но сами-то вы тоже думайте о чем-нибудь.

Маленькие глаза старосты повеселели.

– Так я обдумаю план, дам вам на утверждение…

– Хорошо, хорошо, только не слишком долго обдумывайте… Помните, четыре дня. И с этим мальчишкой… Виновники должны найтись, должны, иначе отвечать будете вы. На это я вам тоже даю четыре дня!

Он отвернулся к окну. За стеклами бесновалась вьюга, кружился снег. Гаплик понял, что аудиенция окончена. Он низко поклонился квадратной спине капитана и вышел.

Только на улице он решился надеть шапку. Он шел, втянув голову в плечи, и безнадежно думал о том, как распорядиться, чтобы, наконец, выжать хлеб из упрямой деревни. В снежном омуте он едва не наткнулся на идущего навстречу человека. Внезапно очнувшись от назойливых мыслей, Гаплик испуганно отскочил. Седой старик внимательно вгляделся в него и, узнав, демонстративно сплюнул, сворачивая с дороги к избам.

* * *

Гаплик торопливо добрался до дому, вытащил из ящика бумаги и, согнувшись над столом, принялся писать проект приказа. Он перегибал голову то на правую, то на левую сторону, чиркал, перечеркивал, вздыхал. Ему мешал шумящий за окнами ветер, назойливое воспоминание о строгом голосе капитана и не менее страшное воспоминание о лицах здешних крестьян. Он потел, тер свою лысую голову. Он должен, наконец, сломить сопротивление деревни. Это его последняя ставка.

А деревня лежала тихая, молчаливая, в тучах подгоняемого ветром снега. Люди сидели по домам, слушая, как воет ветер за окнами. Только старого Евдокима Охабко так замучило одиночество, что он, не глядя на вьюгу, собрался к соседям. Сопротивляясь беснующемуся ветру, он пробрался вдоль плетня и долго отряхал перед порогом снег с ног. Евдоким постучал в дверь и, не ожидая ответа, открыл дверь в избу. На него взглянули три пары остановившихся от ужаса глаз.

– Как живете?

Малючиха ловила губами воздух. Ее сердце бешено колотилось.

– Это вы, дед Евдоким?

– Не видите что ли, что я? Чего это вы так перепугались?

Она не ответила. Старик остановился, опираясь на палку.

– Садиться не приглашаешь? Новые порядки заводите, а?

– Лучше у нас не садиться, лучше к нам и не заходить вовсе, – сказала она тихо.

– Почему же так?

Она пожала плечами. Старик махнул рукой и сел на скамью под окном.

– Да ты, Галя, одурела, что ли? Что вы так сидите? Где Мишка?

Маленькая Зина вдруг разревелась во весь голос.

– А ты чего?

– Тихо, Зина, не плачь, – сурово сказала мать.

Евдоким почесал голову.

– Метель такая, что просто страх, изба трещит, скучно одному сидеть… Дай, думаю, к соседям зайду…

– Соседи-то мы, дедушка, сейчас такие… – вздохнула Малючиха.

Он оперся подбородком на скрещенные на палке руки, и на нее внимательно взглянули из-под нависших бровей серые глаза.

– Да что, у вас случилось что-нибудь, что ли? Где это у вас Мишка бродит в такую вьюгу?

– Нет Мишки, дедушка…

– Как нет? Куда же он пошел?

– Никуда он не пошел… Застрелили у нас немцы Мишку нынче ночью.

Седая голова вздрогнула.

– Застрелили Мишку? Что ты говоришь, женщина?

Она до хруста заломила руки.

– Слышите ведь… Пошел отнести Олене хлеба в сарай, они его и застрелили…

В серых глазах старика она прочла вопрос.

– Нет, немцам я его не оставила, нет… Вытащила из рва, на собственной спине домой приволокла… Мы его похоронили так, что никто теперь не найдет…

– А они знают, кто?

– Откуда им знать? Убили, да и бросили в ров, как собаку… Теперь, наверно, искать будут, но пока все тихо. Когда вы постучали, я уж думала – идут.

Он покачал головой.

– Так оно, значит… Сколько народу пропадает… Детишек… А ты, Сашко, запомни это, хорошенько запомни…

Мальчик молча кивнул головой.

– Придет отец, придут другие, чтобы ты все рассказал, все…

– Что они, сами не знают? – сухо спросила женщина.

– Знать-то они знают… Ну, а все-таки, одно к одному прибавляется, одно за другим… Платон раньше за других им мстил, а теперь придется и за своего сына отомстить…

– Все равно… – тихо сказала Малючиха.

– Конечно, конечно, все равно… А все-таки сын – это сын. Вот моего они в восемнадцатом году убили… Все я им помню, а уже это пуще всего. Все-таки, чем ближе к сердцу, тем больней. Остался я, как старый сухарь, никому ни к чему… А так и внучата бы были, и в избе веселей…

– Внучат у вас целая деревня, дедушка.

– Оно, конечно, в роде и так, а все же родные дело другое…

– В рельсу бьют, собрание…

Малючиха побледнела.

– Не иначе, как о Мишке допрашивать будут…

Старик махнул рукой.

Удары в рельсу продолжались, она звенела, как колокол.

– Что ж, надо собираться, не то придут выгонять, – пойдем, дедушка?

– Ничего не поделаешь, пойдем, – он встал, тяжело опираясь на палку.

– А ты, Сашко, никуда не ходи, смотри за Зиной. Как только кончится, я прибегу.

Они медленно брели по дороге в клубах мелкого снега, кружащегося в воздухе. По обеим сторонам улицы открывались двери изб, на дорогу выходили женщины, девушки, старики.

– Не знаете, что там такое?

– Откуда мне знать? Ровно столько знаю, что и вы. Слышу, барабанят в рельсу, вот и все.

– Господи, и что только будет? – тяжело вздохнула какая-то женщина.

– А ты не стони, – сурово ответила, проходя мимо, Федосия Кравчук. – Еще и не знаешь что и как, а уж застонала…

– Да ведь, милая ты моя, уж добра не будет…

– А ты от них добра захотела? Тоже! Столько добра от них видели, что только и жди добра…

– В том все и дело…

– А раньше времени вздыхать нечего. И раньше нечего, и после нечего, – сказала Федосия. Никто не ответил. Все знали, откуда появились жесткие линии в углах ее губ. Кто-кто, а она каждому имела право ответить, что не время стонать. Она-то не стонала.

* * *

Из клубов снега появлялись темные, закутанные фигуры. Народ со всех сторон собирался в школу. Так они привыкли называть это место.

Здание было просторное, с высокими потолками, с белыми кафельными печами. Комнаты были большие, веселые. Только школы здесь уже не было. Столы и скамьи немцы изрубили на топливо, сорвали со стен карты, разбили шкафчик с наглядными пособиями, изорвали картины и портреты. Большой школьный зал дышал пустотой и холодом. Народ сходился сюда, до краев наполняя его серой толпой одетых в темное стариков и женщин.

Одна Малаша Вышнева стояла в стороне. Словно невидимая граница, которой никто не решался переступить, отделяла ее от толпы. Смертельно бледная, она стояла у стены, безумными глазами глядя в одну точку.

Гаплик сидел за маленьким столиком на уцелевшем возвышении. Зевающий фельдфебель водил равнодушными глазами по собравшимся.

– Все здесь? – спросил Гаплик, приподымая из-за стола свое длинное, худое тело. Маленькая, лысая голова заколебалась на длинной шее.

– Все, – пробормотал кто-то у дверей. Староста собрал со стола бумаги, потом положил их зачем-то обратно, перелистывая слегка дрожащими руками.

– Чего-то боится, плешивый, – прошептал кто-то в толпе.

– Как же ему не бояться, знает, небось, придут наши, они с него живьем шкуру сдерут…

– А не то мы его сами еще раньше так отделаем, что больше не захочется старостой быть!

– Молчать! Что за разговоры! Собрание началось! – рассердился Гаплик, обводя глазами толпу.

– Не видно, чтоб началось, – пробормотал Евдоким.

– Да что ты! Господин староста изволил прибыть, барин его тоже тут, чего же тебе еще надо? – удивился кто-то.

– Молчать! – не своим голосом заорал Гаплик. – Сколько раз говорить! Что за перешептыванья?

– Тихо, бабы, тихо, чего он будет орать, – энергично вытирая нос, вмешалась Терпилиха.

Гаплик несколько раз откашлялся, поднял к глазам листок бумаги, вынул из кармана очки в проволочной оправе, надел их на нос.

– Ого…

– По бумажке читать будет…

– Новый указ, видать…

Староста еще раз откашлялся и тонким, пискливым голосом начал:

«До сих пор еще жители не внесли назначенного им натурального налога, то есть хлеба».

По толпе пронесся ропот и тотчас смолк.

«Предупреждаю, что срок сдачи налога натурой, то есть хлебом, по ранее объявленным нормам, кончается в течение трех дней с объявления настоящего постановления».

Снова раздался ропот.

«Кто в точение трех дней не исполнит своего долга по отношению к германской армии, будет приговорен…»

На мгновение он оборвал. Взгляд из-под очков торжествующе окинул толпу. Наконец-то водворилась полная тишина и все глаза были устремлены на его губы.

«Будет приговорен, согласно предписаниям о невыполнении распоряжений властей, саботаже, активном и пассивном сопротивлении…»

– Знаем, знаем, – громко сказал вдруг кто-то подчеркнуто спокойным, пренебрежительным тоном. Фельдфебель приподнялся из-за стола и стал усиленно всматриваться в угол, откуда донесся голос. Но там все стояли спокойно, не сводя глаз со старосты.

«Будет приговорен, – Гаплик повысил голос и словно захлебывался от радости, – будет приговорен к смертной казни».

– Все слышали?

– Все, – отвечал кто-то из толпы.

– Все поняли?

– Поняли, еще как поняли, – сказала Терпилиха, стоящая у самого стола. – Поняли, как надо.

Гаплик подозрительно взглянул на нее. Но она смотрела ему прямо в глаза, спокойно, с серьезным и строгим лицом.

– Ну, когда так, хорошо…

Толпа зашевелилась, кое-кто направился уже к дверям.

– Вы куда это?

– А разве не кончено?

– Есть еще одно дело, – строго сказал староста, и Малючиха почувствовала, что у нее снова заколотилось, затрепетало в безумном страхе сердце.

– Дело такого рода…

Крестьяне напряженно ждали.

– Сегодня ночью кто-то пытался передать хлеб арестованной преступнице.

Малючиха вцепилась в руку соседки. Чечор удивленно взглянула на нее.

– Что с тобой?

– Ничего… Ничего…

Не выпуская руки Чечор, она с трудом ловила воздух.

– Хлеб пытался передать мальчик лет десяти.

В толпе зашептались.

– Потише! Мальчик лет десяти. Преступник застрелен.

Чечор окинула испытующим взглядом смертельно побледневшее лицо Малючихи и торопливо схватила ее руку другой своей рукой. Она тихо погладила пальцы женщины, впившиеся ногтями в ее ладонь.

– Сдержись, кума! А то он заметит, – шепнула она на ухо Малючихе.

Но Гаплик не смотрел в залу. Он гнусаво читал:

– Тело малолетнего преступника было похищено и скрыто неизвестным злоумышленником. Кто знает что-либо о личности преступника, о виновниках похищения трупа, должен явиться к дежурному в немецкую комендатуру и сделать сообщение.

Гаплик поднес бумагу поближе к глазам, оглянулся на сидящего рядом с ним фельдфебеля, кашлянул. Фельдфебель встал, протискался сквозь расступающуюся перед ним толпу к выходу и выглянул в сени. Все увидели, что там стоят солдаты с винтовками. Над дулами поблескивали штыки. Люди переглянулись. Шепот и разговоры утихли.

– Ради обеспечения порядка и для гарантии поимки злоумышленников немецкая комендатура распорядилась…

Крестьяне замерли в ожидании.

– Задержать в качестве заложников следующих жителей деревни…

Все головы наклонились вперед. Евдоким приставил ладонь к уху, чтобы лучше слышать.

– Следующих жителей деревни: Паланчук Ольгу…

Молодая девушка у дверей вся наклонилась вперед. Ее рот приоткрылся, словно для крика, но она не издала ни звука.

– Охабко Евдокима…

Евдоким посмотрел на стоящих вокруг него людей, словно удивившись.

– Грохач Осипа…

Коренастый, безногий крестьянин мрачно кивнул головой.

– Чечор Марию…

Малючиха выпустила руку соседки и с ужасом поглядела на нее.

– Ничего, Галя, ничего… Возьмешь к себе мою мелкоту, – тихо сказала ей Чечориха.

– Вышневу Маланью…

Девушка даже не оглянулась, продолжая неподвижно глядеть в одну точку.

Вдруг старосте пришло в голову, что этих заложников можно использовать и для получения хлеба. Расстрел расстрелом, а вдруг найдется кто-нибудь, кто не боится собственной смерти, но отступит перед тем, чтобы погубить чужую жизнь, – он объявил:

– Если в течение трех дней виновники не будут найдены, если в течение трех дней не начнется поставка хлеба, заложники будут повешены.

Толпа заколыхалась, снова пронесся тихий ропот.

– Кончено, можно уже итти? – спросила вдруг Федосия Кравчук.

– Собрание кончено. Прошу расходиться, за исключением тех, чьи фамилии я перечислил.

Крестьяне один за другим направлялись к дверям. Шестеро заложников, не ожидая приказания, выстроились около стола. Люди проходили перед ними, одни с опущенными головами, другие – прямо глядя им в глаза.

Школьный зал быстро опустел, но народ не расходился. Среди снежной вьюги люди в ожидании стояли на улице. Из сеней вышли Гаплик и фельдфебель, за ними шестеро заложников, конвоируемых солдатами со штыками. Чечориха и Ольга Паланчук шли обнявшись. Евдоким крепко стучал палкой в землю. Они медленно проходили перед молчащей толпой.

Вдруг Чечор обернулась.

– Ничего это, держитесь, не поддавайтесь! О нас не думайте! Держитесь! – крикнула она ясным, сильным голосом. Идущий рядом солдат толкнул ее кулаком в грудь. Она пошатнулась и, выпрямившись, с высоко поднятой головой пошла дальше.

Медленно, в мрачном, непримиримом молчании толпа расходилась. Гаплик почти бежал, стараясь поспеть за крупными шагами фельдфебеля. Ни за что на свете он не остался бы сейчас один. Собственно говоря, он впервые с момента назначения его старостой выступил так решительно, прочитал приказы, так непосредственно бьющие по деревне.

Он видел лица крестьян, и холодная дрожь пробегала по его спине. Но еще больше он боялся капитана Курта. Деревня оставалась деревней, толпой женщин, детей, стариков. А капитан Вернер был представитель немецкой власти, и его слова опирались на винтовки и штыки.

– Немцы победят, – твердил он себе, но и это не утешало, пока приходилось жить в этой деревне, где в каждом доме мог скрываться его убийца.

Он тяжело вздохнул и пошел к коменданту доложить о собрании. Крестьяне тоже расходились по домам. Малючиха шла едва живая от страшного волнения. Земля колебалась под ее ногами, сердце мучительно сжималось.

Саша забавлял Зину, раскладывая перед печью палочки. Она взглянула на светлые головки детей, и боль в сердце стала еще острей.

– Ну, как? Зина была умница?

– Умница… Кончилось собрание?

– Кончилось… Я забегу еще к Чечорам, сейчас вернусь.

– А зачем вам к Чечорам?

– Чечориху немцы арестовали, надо ребятишек забрать, – сказала она глухо. Саша поднял голову от палочек.

– Арестовали? Почему?

– Что ты, немцев не знаешь? – ответила Малючиха неопределенно и вышла. Скоро она вернулась с тройкой малышей. Самой старшей было лет восемь, как и Саше.

– Мама, мама! – кричала изо всех сил трехлетняя Нина.

– А ты не плачь, придет мама. Придет, – успокаивала ее женщина. – Садитесь-ка, сейчас дам вам поесть.

Она вытащила из-под печки спрятанную там картошку, старательно обмыла ее и поставила варить нечищеную, чтобы ни одна крошка не пропала. Кроме этой картошки и чуточки ржи, спрятанной на чердаке, в избе ничего не было. Хлеб, картошка, сало, бочонок меда, – все было закопано в землю далеко от избы, заморожено, завалено снегом, добраться до этих запасов было невозможно.

– Поедите картошки, больше ничего нет. Вот наши придут, тогда хлеба испечем.

– Одна картошка, – печально протянула Зина.

Малючиха обрушилась на нее:

– А ты чего хочешь? Хорошо, что хоть немного картошки-то есть… Смотрите, какая привередливая.

Она гневно взглянула на дочурку, и вдруг ей бросились в глаза маленькие, худые ручки ребенка, жалобные морщинки в углах губ. Ее охватила нестерпимая жалость.

– Не реви, не надо! Наши придут, все переменится. Испечем хлеба, помажу вам его медом, будете есть. А теперь хватит и картошки…

– Конечно, хватит, – сказал грустно Саша, и Зина торопливо повторила:

– Конечно, хватит…

Малючиха растапливала печь, разговаривала с детьми, но ничем не могла заглушить в сердце возрастающего беспокойства. Вещи падали у нее из рук, она забывала, о чем только что говорила, пододвигала Зине уже объеденную картофельную шелуху, пролила воду. Дети удивленно поглядывали на нее.

– Что с вами, мама? – опросил, наконец, Саша. Она испуганно посмотрела на сына.

– Ничего, сынок, ничего… Что же со мной может быть?

– Голова у вас не болит?

– Голова? Да, да, – торопливо ухватилась она за это объяснение. – Голова-то у меня болит.

– От этого собрания, – серьезно решил Саша.

– Ну, да, от собрания… Душно очень, столько народу было… Наверно, от этого.

Дети удовлетворились этим объяснением и занялись своими делами. Малючиха мыла миску и украдкой поглядывала на играющих у печки детей. У нее зябли руки, сердце разрывалось от волнения. Три темные головки – трехлетняя Нина, пятилетний Оська, восьмилетняя Соня. Мелкота… Сам Чечор в армии. Беспокойство жгло ее, грызло, давило сердце. Она то и дело выглядывала в окно.

– Кто-нибудь идет?

– Нет, сынок, нет, мне бы надо сходить, я сбегаю ненадолго…

– Все ходите и ходите, – собралась заплакать Зина.

– А тебе что? Надо, и иду. Зря по деревне не бегаю, – рассердилась она.

– Платок-то возьмите, – напомнил Саша, видя, что она направилась к дверям, как стояла, в юбке и кофте.

* * *

До избы Грохачей было не близко. Вьюга била по лицу, сыпучий снег резал щеки, как мелкое стекло. Она добралась до Грохачей, едва переводя дыхание. Перед воротами она остановилась, говоря себе, что незачем входить в избу в таком виде. Но на самом деле ей хотелось отдалить момент, когда прядется поглядеть в глаза семье Грохача. Они теперь сидят, наверно, в опустевшей избе и плачут кровавыми слезами, жена и две дочери человека, который все равно, что уже висит в петле.

Но со двора доносился визг пилы, и Малючиха изумилась. Кто же это работает у Грохачей в такой день?

Жена Грохача со старшей дочерью, высокой черноглазой Фросей, пилила у сарая дрова и тоже удивилась при виде входящей. В эти времена мало кто ходил друг к другу. Каждый сидел в своей избе и ждал, что еще могут выкинуть немцы.

– Я было хотела поговорить с тобой, кума…

– Что ж, почему не поговорить, – ответила та, выпрямляясь. – Зайдем-ка в избу.

Малючиха взглянула на сидящую у окна вторую дочь Грохача.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю