Текст книги "Земля в ярме"
Автор книги: Ванда Василевская
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
Винцент изо дня в день смотрел на все происходившее в деревне и приходил в ужас. Ему стыдно было полных судков, которые Анна приносила ему в обед. Он старался есть украдкой, тайком – с тех пор, как Казя вошла во время обеда и он увидел голодные, жадные, расширенные глаза ребенка. Да, у него не было ни этой, прости господи, земли, ни собственной избы, но зато он каждый месяц получал то, чего у них никогда не было, – наличные деньги. И мог купить себе что угодно, особенно теперь, когда цены так упали. Женщины вереницами тянулись к учителю – с курицей, с уткой, с яйцами, и это были уже не торговки, которые давали товар и брали взамен деньги, а просто нищенки, упорно стоящие на пороге в ожидании, когда ему надоест в конце концов их назойливый взгляд, когда он, наконец, сжалится и купит. Ведь может же он съесть, ну, еще вот эту курицу, вот эту утку, этого гуся. Что ему стоит? Ведь у него деньги, жалованье, которое выплачивают каждый месяц наличными! А им нужно на соль, на хлеб – ведь не у всякого есть свой хлеб! – на тысячу домашних нужд. Он понимал это и иногда покупал то, что ему было совершенно ненужно. Просто не мог отвязаться, не мог выполнить своего решения – никогда больше не уступать молящим взглядам, назойливым уговорам. Но эти впалые щеки, эти сухие темные лица, эта нищета, ничем уже не прикрытая, яркая, бесстыдно бросающаяся в глаза, оказывались сильней всех его решений.
Он писал письма в Варшаву знакомым, прежним приятелям, писал в учреждения, в благотворительные общества, в министерства. В большинстве случаев вовсе не получал ответа, либо присылали сухие разъяснения, что бедствие засухи обрушилось на три воеводства, и, следовательно, бедствие Калин не представляет собой никакого исключения.
Да, да, все это хорошо в теории. Калины не представляют собой никакого исключения, возможно. Но он-то ведь не знал и не видел перед собой людей из трех воеводств, он знал и видел именно этих. Они проходили по дороге под его окнами, робко заглядывали к нему в комнату, собирались у старосты – не какие-то незнакомые люди из трех воеводств, а именно калинские крестьяне. Непосредственно, вблизи, изо дня в день он наблюдал, как они на глазах худеют, как обвисает одежда на женщинах, словно на вешалках, как болеют, кричат в жару дети, как кровоточат изъеденные цынгой десны, как мрет, пропадает, катится к гибели деревня – именно эта деревня, а не другая. Он и представить себе не мог, что еще где-нибудь возможна такая нищета. Ему казалось, что Калины и все окрестные деревни – это какая-то богом проклятая юдоль, самое дно бедствий, ужасающее видение, которое не может не пронзить величайшим страхом всякого, кто его увидит. Наконец, он добился хоть одного – ускорения приезда комиссии, которой предстояло оценить убытки, причиненные засухой. Приехало несколько человек городских господ, они обошли поля, все смотрели, заглядывали в амбары, подсчитывали. Стало ясно, что уплату налогов в этом году Калинам отсрочат, а то и вовсе отменят. Но что из этого? Кроме Стефановича да разве еще Плазняка, все равно никто бы не уплатил. Но ведь им надо бы дать что-то, этим умирающим с голода, ослабевшим от нищеты, явно погибающим людям! Где-то там, за письменным столом, кто-то освободит Калины от налогов. Но что он этим Калинам даст? Ничего. Считалось, вероятно, что освобождения от податей более чем достаточно.
Лучезарно, радостно, победно шествовало по небу солнце. Но над деревней нависла будто черная тень и тяжело легла на все лица.
– Бжеги-то еще заработали на этом пожаре: получили картошку, хлеб, сено получили.
– Несколько вагонов, а то и больше им прислали, люди сказывали.
– А казалось, что они первые пропадут.
– Кто бы мог подумать, что им это несчастье на пользу пойдет?
– Не болтайте, бабы, невесть что! Избы сгорели, людям на себя надеть нечего, скот сгорел, люди обожжены, такое несчастье, что страх подумать, а вы…
– Зато теперь получили.
– Так вам кажется, что много. А как распределят меж людьми, так что останется? По чуточке на каждого! Когда из деревень посвозили, тоже казалось и невесть сколько, а едва-едва хватило, чтобы каждому дать! А еще сколько было сплетен, да попреков, да обид!
– А все же…
– Э, глупо говорите, а дьявол не дремлет, еще накличете!
– Только этого нам не хватало, тьфу! И говорить-то грех!
– За Бугом ночью горело.
– Ну?
– Не шибко, потухло скоро. Может, одна какая изба или две.
– Все высохло, как солома, от любой искорки загорится.
– Во все глаза смотреть надо.
– А кто же не смотрит!
– За детьми смотреть надо, потому они где попало костер разложат, этих пескарей или яблоки печь, а тут ветерок подует, того и гляди занесет.
– Э, хуже, чем есть, уже и быть не может.
– Так оно вам кажется… Чтобы лучше стало – это трудно, а хуже всегда может стать.
И действительно, становилось все хуже. Пропала последняя надежда – на картошку. Ботва желтела, вяла, фасоль, посеянная между картофельными рядами, стояла совсем рыжая, шуршащие стручки были сухи, но зерен в них почти вовсе не было.
– Господи, а в Остшене вот собрали!
– Ржи там, ячменя, пшеницы!
– Картошка на винокуренный завод пойдет, на водку.
– Кто теперь станет водку покупать?..
– Да вы что думаете? Что это сюда, к нам идет? Куда там! Все вывозят, по городам расходится. А там хватает таких, которые могут водку покупать.
– Что водку! И водку, и вино, и все!
– А как же иначе! Город все себе берет, под себя подминает. С чего там нехватка будет?
– Есть и там такие, у которых ничего нет… Нешто не идут из города бродяги безработные хлеба по деревням искать?
– Так уж оно везде – у одних много, а другие горе мыкают.
– Простому человеку всюду плохо, что в городе, что в деревне.
– Нет правды на свете.
– А Роеку бы хотелось, чтобы правда сама ему на голову свалилась!
– Сама не сама, а как тут, брат, подымешься? Нешто сможешь что сделать? Возьмут тебя на цугундер, только и всего. Вон Плыцяк рассказывал, как оно бывало. А что вышло? Как было горе, так и осталось.
– Да, да.
– Все до поры до времени, все до поры до времени! Как оно говорится, и топоры рубят до поры…
– Ох, прочен этот топор… Иной раз кажется: ну, это уж свыше человеческих сил, этого уж не выдержать! Глядишь, а человек выдерживает и в три раза больше…
– Уж коли о выдержке разговор, так, знаете, что даже у старосты колодец пересох.
– Да что вы! Такой глубокий?
– А что ж, что глубокий? Насквозь земля сохнет. В Буге тоже воды все меньше.
– А мутная-то! Пить страшно.
– Может, от нее-то ребятишки и хворают.
– И от воды и от всего вместе… Нешто поест кто-нибудь из них как следует?
– Да и откуда взять?
Болели люди жестоко. Старики, которые, бывало, ковыляли по деревне, подпираясь палками, теперь уже не подымались с постелей. Да оно и понятно, им всегда доставалось меньше пищи. Женщины совали, что могли, детям, кормили кое-чем мужей, но кто не был уже пригоден к работе, о том мало заботились. Старый Матус едва ноги волочил и, кажется, впервые в жизни шел на ссоры с невесткой.
– Надо бы смолоть эту рожь, что ли?
– Какую там еще рожь? – поднимала крик Агнешка.
– Да ведь есть же рожь на чердаке…
– Глядите на него! Уже пронюхал, разыскал, подсчитал! Смолоть! Как бы не так! Смолоть и сожрать! Брюхо набить! А что зимой будет, что будет к весне, до этого вам дела нет. А чем вы тогда засеете хоть клочок какой?
– До зимы далеко, до зимы еще сто раз пропадешь.
– Да пропадайте хоть тысячу раз! Только о жратве и думаете, а больше вам ни до чего дела нет. Репы несколько штук за огородом было, кто их вырвал, я вас спрашиваю, кто? Может, не вы, не вы?
– Ни о какой репе ничего не знаю.
– Ну да, ни о какой репе… Конечно, откуда вам знать? А чтоб вы ею подавились, чтоб она у вас колом в горле стала! Ведь ее спечь можно было, поесть как следует.
– Раз была, а теперь нет, стало быть кто-то ее съел.
– Да я уж знаю, хорошо знаю, что вы сожрали. Что вам до того, что мы, может, так и ходим без маковой росинки во рту? А в лес сходить, по грибы, по травы, на реку рыбы наловить небось неохота!
– Хватит, находился я уж и в лес и на реку… Ноги болят…
– А у меня не болят, а? – закричала она, задирая до колен юбку.
На тощей, темной икре виднелись желваки в кулак величиной.
– Вот что я себе выходила, вот что я себе заработала, вот какие у меня богатства! Но у меня ноги не болят. Меня об этом никто не спрашивает! По воду на Буг, за щавелем в луга, в лес за дровами, все только я, я и я! У вас ноги болят! Нешто вы работаете, тянете из себя жилы весной или в страдную пору? Нет, тогда вас нет! А вот теперь вы тут как тут, рожь на чердаке вам покоя не дает.
Вдруг ее точно кольнуло что-то.
– Погодите-ка, что это вы вдруг об этой ржи? Ну-ка, я схожу посмотрю.
Он беспокойно завертелся, но Агнешка уже взбиралась по лестнице, шлепая босыми ногами по ступенькам. Не успел старик выйти за порог, как она уже вернулась.
– Ну, не говорила ли я? Не говорила? Как тут человеку концы с концами свести, когда вора в доме держишь? Отсыпано из мешка, как пить дать, отсыпано!
Она бросилась с кулаками на старика.
– Говорите сейчас! Много взяли? Сейчас же говорите!
Он испугался.
– Не кричи, Агнешка… Столько крику… Всего полмерочки и отсыпал-то, полмерочки, знаешь, той маленькой…
– И на что это? Что ж вы, так сухую рожь и жрали, что ли? – спросила она вдруг удивительно спокойно.
– К Стефановичу… К Стефановичу снес… На хлеб, хлеба он дал кусочек…
– И махорки?
Ее кажущееся спокойствие ввело его в заблуждение.
– И махорки полпачки… Страшно давно уж я не курил, так через это…
Она пошарила за печью, где обычно лежала холщовая сума, в которой Матус носил иногда рыбу.
– Нате! Палка, что вы из лесу принесли, стоит за дверью.
Он смотрел непонимающими глазами.
– Палка?
– Берите, когда даю! Не то я с вами поговорю иначе.
– Палка-то, значит… Это к чему же? – беспомощно бормотал он.
– Будто уж не знаете, к чему? Палку в руки, суму через плечо – и по деревням!
Старик затрясся.
– Агнешка… Как же так, Агнешка, что ты? По деревням…
– Что, не знаете, как милостыню просят? – заорала она во все горло, так, что он в испуге попятился. – Мне вас, что ли, учить? Брехун вы всегда были, лодырь, никчемный человек, но я ничего не говорила. Терпела. Хоть другой раз все внутренности во мне переворачивались, я вам плохого слова не сказала! А уж теперь хватит. В рот положить нечего, голод идет, страх подумать, а тут еще домашнего вора в избе держать. На махорку, говорит! Курить ему охота, курить! Когда жрать нечего! Да чтоб вас господь за эту махорку покарал, отплатил вам за нашу обиду, да чтоб…
Она задохнулась от гнева. Старик воспользовался минутным перерывом.
– И на хлеб ведь… Краюху хлеба он мне дал…
– И на хлеб? Скажите, пожалуйста, на хлеб! Что ж я тут, по-вашему, с утра до ночи хлебом обжираюсь, хлеба у нас в избе столько, что по всем углам валяется? Ребенок крошки хлеба допроситься не может, а вы рожь из избы таскаете, хлеба вам захотелось! Сейчас же собирайтесь – и по миру. Может, вам где-нибудь кто и бросит корку, а только не я! Да по Калинам чтоб не смели таскаться, зарубите себе на носу. И без Калин деревень хватит.
Сгорбившись, он взял суму и, не глядя на невестку, вышел из дома. С минуту копался еще перед избой. Она пошла посмотреть, что он там делает. Старик медленно взял суковатую палку, с которой ходил за скотиной. Оглянулся на собачью конуру, собаки там уже давно не было – заболела и издохла, может – с голоду, у самих ведь ничего не было, куда уж пса кормить! Старик постоял еще, поглядел кругом и медленно двинулся в путь. Она смотрела, куда он направится, но старик, видимо, помнил ее слова, потому что потащился не к Калинам, а к остшеньским лесам. Она долго смотрела ему вслед, пока он не затерялся в ближайших перелесках, маленький, сгорбленный, едва волоча ноги. Она с облегчением вздохнула.
По тропинке как раз подходил Матус.
– Поймал что-нибудь? Э, мелюзга…
– Ясно, мелюзга. А отца нет?
Она избегала взгляда мужа, но руки ее, полные мелкой рыбы, не дрогнули.
– Нет. Пошли по деревням.
– Как это? Зачем?
– Милостыню просить. Не знаешь, как?
Он, остолбенев, уставился на жену.
– Ты их выгнала?
– А как было не выгнать? Работать им неохота, а глотка, чтобы жрать, – широкая, да еще в такой год… Они рожь с чердака крали и таскали к Стефановичу за махорку.
Он испугался.
– И много?
– Много-то не успели, я сразу заметила, а кабы не присмотрела, так в мешках ничего бы не осталось… А ты уж и заскучал?
– Все-таки отец…
– Отец, отец, а много ты от них получил? Несчастные два морга в деревне да трухлявую избенку… И за это их всю жизнь корми, пои, смотри за ними, когда и самим-то есть нечего.
– Бабы по деревне такой гвалт поднимут…
– Не поднимут! Я отцу приказала в Калины не ходить. Они совсем в другую сторону пошли, в остшеньскую… Да тут ничего и не выпросишь. У людей у самих нет… Разве что нам назло дали бы. Показать, какие они жалостливые!.. Ну, а там дальше, на свете, может, лучше живется? Помнишь, как Лисихина мать ходила по деревням – так, бывало, еще детям что-нибудь принесет, и на похороны деньги отложила, и на смертную одежу…
– Это верно, но те всегда нищими были…
– А мы кто? Господа? Есть у тебя настоящая изба? Есть у тебя земля, живность какая? Только и были, что свиньи, так и те передохли! Нищие мы и есть. Было у тебя чем отца кормить, было на что еще один рот в избе держать? Не бойся, они работать только не любят, а так еще расторопные… Им с сумой еще лучше будет, чем нам в нашем хозяйстве. Кабы у них сердце было, так хоть Владеку иногда что-нибудь принесли бы.
Он не возражал жене, – впрочем, теперь уж и смысла не было, дело уже сделано. Выйдя во двор, он принялся колоть дрова. Сперва у него не ладилось, он не мог не думать об отце. Но, не успев еще расколоть несколько корневищ, притащенных ночью из леса, он уже решил, что так лучше. Одним ртом у миски меньше, и свары в избе меньше, а то Агнешка вечно грызлась со стариком. Да и то правда, что, может, и отцу на положении нищего будет легче, чем им здесь, в собственной избе.
Он немного опасался людских языков. Но сейчас у деревенских, баб головы были забиты другими делами, никого не интересовало, куда девался старый Матус. Впрочем, может, они подумают, что он болен. Изба Матусов стояла на отлете, в стороне от деревни, как и все хутора.
То и дело болели и умирали люди. О свадьбах что-то и не слышно было. Стасяков Аптек собирался было жениться на старшей дочери Захарчуков – об этом давно поговаривали в деревне, – но теперь Стасяки вдруг стали на дыбы.
– Приданое какое у девки есть? Нищую в дом возьмешь?
– Да ведь и у вас не бог весть какое богатство!
– Так хоть за женой надо взять! Парень ты ничего, справный, за тебя и не такая пойдет.
– Да ведь сами вы еще весной с Захарчуками разговаривали…
– Весной одно, а сейчас другое… Что дадут за ней Захарчуки, когда им самим жрать нечего? Клочок песчаной земли!
– Еще корову…
– Ну да, корову! А чем ты ее кормить будешь? Разве что живодеру продашь?
Пуще всех жаловался Стефанович. Как привез в начале лета тридцать бутылок пива, так двадцать из них и стоят в погребе, покрываясь пылью и паутиной. Он все чаще поговаривал о том, чтобы перебраться в город, и люди слушали его с удовольствием. Ведь осталась бы земля, изрядный кусок земли под огородом, обильно унавоженной, тщательно обработанной темной земли, на которой удалось истребить песок.
– Так ведь не бросит, наверно, продаст.
– Дорого возьмет…
– Конечно, земля хорошая.
– Хоть бы клочком человек поживился…
– Может, не потребует все деньги сразу – потому, кто же даст?
– Нет, ждать он не согласится.
– Не согласится, так и не продаст.
– Э, может, и найдется такой, что заплатит…
– Думаете, Плазяки?
– Может, и Плазяки, старик вроде говорил что-то…
– Боже милостивый, опять все богатому пойдет! А кабы так, беднота по клочку получила бы…
– Так вам и дадут!
– Да и что там, – все равно клочок…
– Да, вот ежели бы Остшень довелось делить…
– Ну, тут бы уж никакой нужды в деревнях не стало.
– Куда! Крепкими хозяйства стали бы!
– Пусть бы даже между Калинами, Мацьковым да Бжегами, между всеми здешными деревнями в раздел пошло…
– Еще бы, столько земли!
– Коровы, лошади – все не такое, как у нас.
– Крупные, жирные, откормленные!
– А конюшню-то в Остшене видели? Дай бог и человеку в такой жить.
– И-и! Бог знает, что говорите!
– Не бог знает что, а правду. Там скотине лучше живется, чем здесь человеку.
– Да еще в такое время.
Над деревней шли раскаленные от солнца дни, искрящиеся от звезд ночи. Лето догорало живым огнем, рябина стояла в пламени кровавых гроздьев, по их обилию люди предсказывали суровую, долгую зиму. Да, только этого еще не хватало: после засушливого лета, после этих ужасных месяцев – суровая зима. А зимы здесь выпадали жестокие, когда по бескрайной равнине с воем носился ветер, снегу наваливало выше окон, трескались от мороза деревья в лесу, а человек ежился, мерз, коченел, страх было из избы выйти.
– Да, да… Лето нас выжгло, а зима выморозит.
– Многие весны не дождутся.
– Ох, далеко до этой весны, далеко… Ведь лето еще…
Было лето, но деревья уже золотились, по полям стлались прозрачные туманы, сохли и покрывались коричневым налетом орехи, хотя ядер еще не было, осыпались пустыми семячками подсолнухи, маковые головки уродились мелкие, дряблые, громко бренчащие немногочисленными зернышками. Побурела картофельная ботва, раньше так обманчиво высокая и зеленая, с дубов осыпались веточки с желудями-недоростками. Пропадали, гибли, преждевременно клонясь к осени, поля, луга и лес.
XI
Уже давно носились неясные слухи, люди шептались между собой, но всерьез никто этого не принимал, тем более что теперь народ был как-то запуган и любая бабья сплетня мгновенно распространялась и вызывала смятение. Детям на прибужских лугах мерещились полуденные бесы, и женщины горячо подтверждали их рассказы.
Верно было одно – творились чудеса! Кто задушил у Роеков курицу, растащив перья по всему двору? Это не лиса, не собака, бабы знали наверняка. Среди бела дня нечистая сила бродила за плетнями, вопила ночью в полях, метила черным пальцем двери изб – и к утру в такой избе кто-нибудь заболевал.
Носились ложные вести, порожденные страхом и отчаянием, искаженные, преувеличенные. Рассказывали, что такой-то или такой-то умер, а несколько часов спустя он, совершенно здоровый, шел по деревне, так что уж никто ни в чем не мог разобраться.
Так и с этим – болтали люди, болтали, но никто не считал это правдой.
Но вот как-то в понедельник приехал староста из города; не сказав ни с кем ни слова, повалился на постель, а старостиха ходила вокруг на цыпочках, а потом, еще до полудня, вдруг залаяли собаки и лесник Омеряк прошел вдоль деревни.
– Убирать лодки со старого рукава! Если до утра которая-нибудь останется – затоплю.
– Как так? Почему такое? – смело воспротивился Стасяк.
– Господин граф взял в аренду эту территорию, – разъяснил по-ученому лесник.
– Старый рукав? Как же это? Нашу воду?
– Разве он просил общество об аренде?
– Нешто мы постановляли такое?
– Не иначе, как он со старостой сделку заключил. А ну, к старосте!
Сбежалась сразу целая толпа. И обе комнаты и сени оказались набитыми народом, остальные толпились перед домом.
– Это что же за порядки, староста? Лесник пришел, орет, чтобы мы лодки из старого рукава забрали.
– А рукав наполовину наш.
– Деревенский!
– Спокон веков наш был.
– Еще деды наши там рыбу ловили.
Староста беспомощно развел руками.
– Граф в волости заарендовал Буг.
Послышался недоверчивый говор.
– Буг? Как же это? Где же мы будем рыбу ловить?
– Никакого права ловить в Буге деревня не имела, – подтвердил Омярек. – Всюду за право ловли деньги платят.
– Да мы всегда ловили!
– А больше не будете. Это было незаконно.
– Незаконно? Глядите на него! Граф, что ли, воду создал, граф в нее рыбу напустил? Его она, что ли?
– Постойте, мужики, – вмешался Роек. – Буг Бугом, а я спрашиваю, как со старым рукавом? Он-то ведь деревенский?
Избегая глядеть в глаза крестьянам, староста уставился на коричневые прослойки древесины, отчетливо выделяющиеся на столе.
– Закон такой есть: кто арендует реку, тот арендует и заводи.
– Да нешто старый рукав – это заводь?
– Вон что выдумали!
– Заводь! Да ведь там свои ключи из-под земли бьют!
– А как же, вот возле Радзюков вода как лед холодная.
– Или возле ольховой рощи.
– Да и у вашего луга, Владислав!
– Нешто в заводи бывает четырнадцать метров глубины?
– Ну да, такая глубь!
– Это уж не вам судить, волость отдала в аренду господину графу Буг от Калин, с самого верха, до Остшеня. И заводи. И на картах подтвердили, что к заводям относится и старый рукав и эти прудки, что под лесом и за рощами.
– Подтвердили… Не дождутся они!
– Это меня не касается. Мое дело – уведомить, чтобы до завтра лодок в старом рукаве не было.
Он вышел, скрипя лакированными сапогами и новым ременным поясом. Крестьяне остались в избе.
– Ну, так как же мы будем, староста?
Тот еще раз развел руками.
– Можно обжаловать. Только дело долгое, да и ничего не выйдет, был я сегодня в городе, узнавал.
– Так что ж нам всем подыхать, что ли?
– Вам-то, Юзеф, ничего, ведь у вас без малого десять моргов!
– А Роеки? А Захарчуки? А Стасяки? А Игнахи? А все, кто живет по ту сторону, вверх по течению?
– Люди добрые, да ведь коли уж он арендовал, так никому и на шаг в воду не ступить, – отчаянно завопила Ройчиха, которая уже прослышала и прибежала за мужем, – ведь теперь будет то же, что и с лесом – за одну ягодку, за гриб какой человека застрелят! Всем нам теперь будет, как Зелинскому было! Да нам уж теперь и за ракушками в воду лезть не дадут!
– Верно, верно!
– Тут уж не то что Роеки или Захарчуки, а все скопом пропадем!
– Бесплодным песком проклял господь бог эту землю и только одну воду дал, чтобы люди жить могли…
– Рыбу ловить и ракушками свиней откармливать…
– Теперь, значит, и свиньям конец!
– Песок придется детишкам давать вместо хлеба!
– Теперь уж нам, значит, конец, теперь уж нас сиятельный граф до последней погибели довел!
– Суму через плечо – и по миру!
Со двора набивалось в дом все больше баб, и они поднимали невообразимый крик, но мужики даже не пытались угомонить их. Бабы были правы. У всех ускользала почва из-под ног.
– А вы на то и старостой поставлены, чтобы найти выход.
– Да он сам, может, с графом снюхался!
– Кто налог за коров собирал, а оказалось, что не полагается?
– Пока его не выбрали, он был что твой мед сладок, а теперь только бы в участок да в город бегать!
– Как баб штрафами пугать, так он и не знай какой чиновник, а как до дела дойдет, так и нет его!
– Потише, бабы, потише, – пытался успокоить их старик Мыдляж, но тут же попятился, – с таким криком накинулась на него собственная дочь.
– Вы-то чего? Конечно, вам что! Лишь бы самому хватило, а об остальном пусть дочь голову ломает! Глотка-то у вас, чтобы жрать, куда широка, а ума в башке ни на грош! И что вы тут рот разеваете, когда и поумней вас есть? Видали его, какой хозяин, – коровий хвост крутит, да и тот чужой!
Он предусмотрительно отступил в толпу, боясь, как бы она в него не вцепилась. Староста поднял руку.
– Люди, опомнитесь! Криком мы делу не поможем. Напишу обжалование и завтра же свезу в город. Больше нечего делать.
– Тут одно только может помочь, – странным голосом, мрачно сказал Захарчук.
Стало тихо.
– Это что же?
– Или мы, или он.
– Справедливо говорит! – пронзительно закричала Баниха.
За ней подняли дикий крик и все бабы:
– Чего тут ждать? Чего смотреть? Народ, в Остшень!
– В Остшень!
С криком, с шумом все стали протискиваться к дверям. Лица разгорались красным пламенем. По всей деревне лаяли собаки. Все, кто жив, выскакивали из изб. Староста выбежал на улицу. Он был бледен, руки у него тряслись.
Прямиком, по задворкам, кинулся он к избе Роеков, ища Винцента.
– Задержать надо, беда будет.
Винцент в смятении искал шапку, беспомощно метался по комнате. Между тем весть разнеслась по всей деревне. Игначиха выскочила за дверь с младшим ребенком на руках и грянулась оземь возле самой навозной кучи.
– О господи, о господи, ведь пропадем, ведь помрем с голоду, ведь до весны не дождемся! А, чтоб его молнией сожгло за его глотку ненасытную, за наши обиды, за наше горе горькое!
Бабий плач и причитания неслись по всем дворам, по огородам, далеко вдоль дороги. Игначиха с решимостью отчаяния завернула ребенка в платок.
– Ну, идти так идти!
Анна кинулась из избы в толпу женщин. Ее с ног до головы охватил странный, непонятный трепет. В этот миг она забыла обо всем – о камнях, которыми в нее швыряли на дороге, о всех ядовитых взглядах и еще худших словечках. До мозга костей пронзил ее бабий плач. Ясно как на ладони увидела она, что Калинам подписан смертный приговор, и в ней растаяла, исчезла куда-то вся злоба. Впервые она стояла в толпе женщин, как равная между равными, как своя.
В толпе крестьян она заметила седеющую голову Яновича и, ни минуты не размышляя, двинулась с валившей по дороге толпой.
– В Остшень!
Бабы пытались затянуть набожное песнопение, и оно несколько мгновений, срываясь, слабо звучало над дорогой.
– Матерь! Всех скорбящих матерь!
На повороте, подле недостроенной школы, им преградили дорогу староста и учитель.
– Люди, что вы делаете? Опомнитесь!
– Дело еще можно как-нибудь уладить, – охрипшим голосом пытался кричать Винцент.
– А вам тоже полагалось бы быть с крестьянами, а не против крестьян! – крикнул ему прямо в лицо Роек.
– Кто тут живет, пусть идет с деревней, а коли нет, так – вон!
– В Остшень!
По дороге, нагоняя толпу, бежали запоздавшие. Вздымались клубы пыли, несся грозный шум.
Учитель стоял, окаменев от ужаса.
– Теперь будет бал, – сказал староста. Губы его дрожали. Он дернул Винцента за рукав.
– Идемте. Здесь больше делать нечего.
Они медленно повернули к опустевшей деревне. Странно глядели на них широко распахнутые двери изб. Из мужчин в деревне не осталось почти никого – разве больные и старики. Дети с криком носились по дороге, не понимая, что делается. Из Яновичевого хлева вышли на дорогу две свиньи и рыли землю, высоко подбрасывая песок. Возбужденные недавней суматохой собаки рвались на цепях и наполняли воздух диким лаем.
– Через час-два будут там, – сказал староста, и Винцент похолодел.
– Но ведь так нельзя… Ведь надо предупредить, сделать что-нибудь…
Староста пожал плечами.
– А что вы сделаете? Поеду сейчас в участок, сообщу. Только все равно не успеют.
Винцент помог ему запрячь коня, – работника старосты не было. Старостиха стояла на пороге и тихо плакала.
– Боже, боже, что только будет!
– Не плачь, к вечеру вернусь. А может, и вы со мной поедете? – обратился он к учителю. – Хотя нет, вам лучше остаться в деревне, а то тут никого…
Старый Плыцяк медленно тащился по дороге, постукивая палкой.
– Да, да… «Там, где нет справедливости, где один обладает всем, а другой ничем, где один просвещен, а другой живет во тьме, – там должны быть и преступления… Темнота, нищета и голод сами вложат в руки человека топор, тлеющую головню и меч…» Просто страсть, господин учитель, просто страсть!
– Почему же вы, Плыцяк, не объяснили, не удержали?
Старик поднял на него затуманенные глаза.
– Как же я могу удерживать, объяснять? Нищета и голод сами вложат в руки человека топор, тлеющую головню и меч.
Он потихоньку шлепал по дороге.
– На пригорок, под сосны иду, посмотреть, как там.
– Оттуда же ничего не видно.
– Ужо будет видно, будет видно и отсюда, иначе быть не может, – уйма народу пошла, без малого вся деревня. Бабы с ребятишками на руках. Страсть, господин учитель, просто страсть. Ведь только водой и жили Калины столько лет – при отцах, при дедах и прадедах. Пожалуй, еще с того времени, как люди стали селиться здесь на Буге, как еще первые избы построили… Бог дал людям воду, не удивительно, что они не стерпели, коли у них дар божий забрать хотят?
Он с трудом карабкался на поросший чебрецом пригорок. Винцент безвольно брел за ним.
– И как у человека в голове переворачивается, когда у него всего много… Здесь ведь все, все кругом остшеньское. Земли, леса и воды… Да не такие земли, как наши, – хо-хо! Да, видно, всего ему мало, всего не хватает. Графский бор, и графские поля, и графские пруды. А наше – только песок, да эти сосенки, да еще эта капелька воды, – и та, выходит, теперь уже не наша, не Калинская.
Крепко пахло нагретым чебрецом. Старик уселся на пенек и положил возле себя палку.
– Садитесь и вы, ноги заболят стоять так.
Винцент машинально сел. Жужжали пчелы, ползая по лиловым цветочкам, заглядывая в крохотные чашечки. Неподвижно стояли на солнце сосны, наполняя воздух крепким ароматом. Далеко внизу сверкал Буг, медленно катя свои волны и отражая в почти неподвижной воде верхушки серебряных верб.
– Вот как тихо, – сказал старик, и Винцент поразился этой тишине, сладостной, солнечной тишине позднего лета. Ни звука – только пчелы жужжат да, кажется, слышно, как по сосновым ветвям сочится золотыми слезками смола и каплет вниз, на скользкую подстилку коричневой хвои. На ветку вдруг прыгнула белка, склонила головку и посмотрела черными бусинками глаз вниз, на неподвижных людей. Что-то ей, видно, не понравилось, она торопливо взбежала по стволу вверх, на тонкие, раскачивающиеся под ней ветки. Винцент долго смотрел ей вслед, пока она рыжим огоньком не исчезла в сплетении зеленых ветвей. Далеко, над Бугом, пронзительным, заунывным голосом закричал чибис. Над землей стоял погожий ясный день, и на мгновение Винценту показалось, что лишь это реальное, настоящее: запах сосен и чебреца, жужжание пчел, пушистый рыжий хвост белки и крик чибиса над водой. Медленно, лениво тянулись мысли, тщательно обходя какой-то темный болезненный пункт, который, однако, существовал, висел над самой головой и до которого в конце концов нельзя было не дойти.
По стебельку цветка с трудом карабкалась пчела. Он пристально рассматривал ее полосатое тельце, ее прозрачные крылышки. Круглая головка поворачивалась то туда, то сюда, осторожно осматриваясь. Крохотные ножки цеплялись за невидимые глазу волоски стебля, за какие-то неведомые препятствия, – насекомое терпеливо карабкалось вверх, где трубочки лиловых цветочков собирались в гроздья. Черная головка наклонилась над лиловым кувшинчиком – пчела жужжала сонно, словно выполняя обряд. Медленно, незаметно текло время, медленно двигалось солнце по небу.
Старик вдруг поднял руку.
– А вот и видать… Говорил я, что хоть и далеко, а видно будет…
Винцент похолодел. Далеко над синей линией лесов, в стороне Остшеня, поднималась теперь кверху, в голубое, прозрачное небо, узкая струйка дыма.