412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерия Пустовая » Великая легкость. Очерки культурного движения » Текст книги (страница 22)
Великая легкость. Очерки культурного движения
  • Текст добавлен: 2 июля 2025, 02:19

Текст книги "Великая легкость. Очерки культурного движения"


Автор книги: Валерия Пустовая


Жанры:

   

Публицистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)

Установленное родство[97]97
  Опубликовано в журнале «Знамя», 2014, № 5.


[Закрыть]

Роман Анастасии Ермаковой «Пластилин» – живое переживание остроактуальной темы, снабженное модным набором эпиграфов, равняющих цитату из Гамсуна и анонимные реплики с интернет-форума. Перед нами отчетливо публицистический роман – того рода, который не прочитать нельзя. Слишком непознанной, не вскрытой, нарывной темой остается вопрос о судьбе сирот и системе усыновления в России. Слишком ценны о ней любые свидетельства, скудны возможности, непоправимы конфликты, чтобы при чтении такого романа думать еще о том, как он написан.

Роман художественно исследует ряд типичных ситуаций, отражающих несовершенство общественного отношения к проблеме матери и ребенка. Заблудшие, нищие, легкомысленные матери, убедившие себя, что вынуждены по тем или иным причинам отказаться от ребенка, – и брошенные дети, подвергающиеся хорошо если только испытанию сиротским, невосполнимым для взрослеющей личности одиночеством, а то и – прямому насилию. Отказ от больных детей – и суррогатное материнство. Равнодушное попустительство директоров детдомов – и тщетный энтузиазм волонтеров, разбавляющих густую горечь отказного детства, но не имеющих возможности усыновить всю эту затерянную, детдомовскую Россию. Живыми сценами волонтерских праздников, живыми портретами детей, каждого из которых по прочтении легко вспомнить, выделив среди персонажей, прочувствованной мотивацией каждого героя, будь то заблудшая душа или невинная жертва, роман не только держит внимание, но и выполняет важнейшую воспитательную роль, прибавляя опыта читателю, понуждая его лично отнестись к поднятой теме, а может быть и, не откладывая, вмешаться.

И все-таки именно потому, что тема горячая и в поле общественного внимания, а значит, и в литературе только раскачивается, набирая силу, об эстетиче ском измерении благородных воззваний стоит поговорить. Тем более что главной болью героини-рассказчицы – журналистки, отправившейся волонтером в детские дома, – остаются не только перспективы удочерения пришедшейся по сердцу сироты, но и возможности ее творческого, писательского роста в напряженных семейных условиях.

Эпиграфы подсказывали наиболее перспективный путь: роман о сиротах сегодня стоит писать именно как инфороман, сочетающий документальные вырезки, интернет-реплики, интервью с образными, художественными свидетельствами. Ермакова пока прошла мимо такого продвинутого решения темы, но в рамках своего честного, репортажного свидетельства остается вполне убедительной. Лучшие куски романа легко представить себе напечатанными в журнале «Русский Репортер» – с его установкой на литературно окрашенную публицистику.

Напротив, за счет беллетристически исполненных кусков я бы предложила роман подсократить. Автору стоило бы, например, отличать убедительно, гибко движущиеся диалоги от монологов, разбитых на абзацы черточками и снабженных подставными репликами собеседника. Прежде всего хорошо бы избавиться от беседы волонтеров в авто – стрекотни общих слов, пальбы благих намерений, из которой ясно только, что в живой беседе так, по-бумажному, не говорят: «А структуру детских домов нужно перестраивать так, чтобы оттуда выходили не ущербные и озлобленные, а полноценные люди».

Роман-репортаж не стоило, мне кажется, расширять за счет чужих, не пережитых героиней свидетельств. С третьим лицом в романе беда – поскольку переход к нему в романе, движущемся как исповедь рассказчицы, никак не мотивируется и посторонний опыт вызывает сомнение. Тем более когда он еще и прописан в стертых, абстрактных выражениях: «Странное это ощущение – быть просто полым сосудом для вынашивания ребенка. Чужого ребенка. Странное и страшное. <…> Накрывала черная маета, горькая, как кофе без сахара».

Хотелось бы пожелать автору избавить от банальности и образы отрицательных героинь, которые у нее, включая ту, что временно уволокла из семьи мужа рассказчицы, как на подбор ухоженные и благоухающие – ясно, такими только стервы бывают.

Есть и еще одна сторона повествования, не вызывающая доверия, однако, кажется, не подлежащая исправлению. Наблюдатель и обличитель, главный конфидент читателя – рассказчица сама вызывает вопросы и нарекания. Исследующая типичные ситуации, сама не является героем типовым. Так что линию духовных исканий в романе, по замыслу автора прочно связанную с сюжетом удочерения, хочется при чтении игнорировать, обособить в отдельную повесть. Проблемы героини, которые автор выдает за типичные переживания волонтера, решившегося от праздничных полумер перейти к окончательному удочерению, со стороны выглядят плодом психологической незрелости. Размытость ее духовных представлений приводит к потворству суевериям матери; недостаточная чуткость заметна в навязчивых ее расспросах детдомовцев о родителях; малодушное нытье почему-то особенно сосредоточено на мытарствах по банковским очередям; истеричная эмоциональность бросает ее в процессе воспитания от резкого, озлобленного запрета к размягченной вседозволенности. А игнорирование чувств близких в погоне за личным подвигом и смыслом, которые ей обещает удочерение, приводит поначалу к закономерной размолвке с мужем.

Роман об инфантильной женщине, взвалившей на себя бремя социально полезного материнства, доказывает, впрочем, еще одну входящую в моду мысль: волонтеру усыновление бывает нужнее, чем принимаемому в семью ребенку.

Эфирный реализм[98]98
  Опубликовано в журнале «Знамя», 2014, № 5.


[Закрыть]

Нельзя сказать, что повесть «Песня» Марианны Ионовой – это дебют: у автора вышла уже не одна книга прозы. А все-таки тот факт, что литературный журнал открыл год повестью молодого автора, отмеченного пока в большей степени за критику и эссеистику, что-нибудь да значит. Должен значить, говорили мне, и повесть я принялась читать с ожиданием.

На первый взгляд – на протяжении первых страниц – природа повести как будто ясна: очень уж прозрачно накладываются друг на друга образы недавней студентки-искусствоведа Марии, приехавшей в усадьбу Воскресенское на летнюю подработку, и рассказчицы, раскручивающей свои литературные замыслы и архитектурные наблюдения вдоль московских набережных, очень уж легко раскладываются на личные заметки споры Марии с усадебным столяром о вере. Повесть кажется собранием разнородных материалов к повести, вместилищем скопленных мыслей, не перерожденных в законченное, цельное повествование, – как часто бывает у молодых авторов, не готовых в литературных опытах отвлечься от самоанализа. Иллюзию поддерживает до поры как будто шатающаяся точка зрения, заставляющая вздрагивать стиль: спотыкающееся перемежение внутреннего монолога, лирических пейзажей, документальных кадров в резком фокусе, взвешенных искусствоведческих замечаний, возвышенных образных кульбитов, просящихся из повести в стихотворение.

Но постепенно эти разноприродные, колеблющиеся потоки сливаются в историю – ту самую, которую выхаживала, вымысливала в своих одиноких, сосредоточенных прогулках рассказчица. Фантастический незнакомец с кузовом сухих цветов и оброненных перьев дарит девушке розу, в обмен велев принести перо пеликана. Эта магическая завязка, обещающая героине личную сказку, решается, однако, в духе самого предметного, прочного реализма: история девушки, знакомой нам куда больше по мыслям и намерениям, чем по всамделишным поступкам, вливается в историю старика, готового подвести итог действительным жизненным свершениям. Мягкая стыковка первого и третьего лица, бесшовный переход от эфирного парения к житейской драме, расплав статичной архитектурной образности в гибкие и теплые человеческие фигуры впечатляют совсем не ранним, не случайным мастерством. И наконец выстраивается, негласно свидетельствуя о широте знаний и наблюдений автора, иерархия задействованных в повести разнородных мотивов.

Марианна Ионова, какой ее знают читатели журнальной критики, не была бы собой, если бы житейский сюжет не служил у нее доказательством чуда. Метафизические искания реализма роднят ее исследования и опыты в литературе, создавая достаточно редкий образ писателя-универсала, преследующего главную, сокровенную мысль сразу в нескольких жанрах. Спор о вере разжигается в повести прежде всего горячей апологетикой земной жизни, исповедуемой героиней. Одухотворенная, не напрасно существующая реальность собирается в повести из увиденного случайно, на прогулочном ходу. Гармоническая красота слагается из будничного, едва приметного: «И даже протоптанный снег, с бежевой сукровицей в следах красивый. Я не хочу говорить «мутная» об этой взвеси, которая по-старинному в улице, как в игрушке-кристалле со снегопадом, и не хочу говорить слякоть о коричневых и миндальных гребнях и проталинах, о вязнущей на каблуках гуще воды. Голуби поднялись со снега, и стоит гул».

Впору вписать Ионову в ряд самых строгих, чистопородных теперешних реалистов – в их движении к правдивому осознанию реальности. Роман Сенчин выдергивает жизнь из-под покрова человеческих ожиданий и непрестанно горюет об этом. Дмитрий Данилов выдергивает жизнь из-под покрова человеческих ожиданий и непрестанно этим утешается. Марианна Ионова видит в жизни, лишенной человеческих ожиданий, кем-то другим, высшим, вложенный смысл, и непрестанно о том радуется. В христианской лествице душевных состояний эти три типа реалистической прозы назывались бы, пожалуй, покаянием, смирением и благодатным покоем.

Принцип одухотворенного реалистического письма сама же Ионова в повести раскрывает – в ключевой попытке героя описать возлюбленной промельк самолета, вместившего видение Христа. Герой тщетно ловит словами «неразделимое» – опыт его не делился на переживание и описание, «на «видел» и «чувствовал»». Эту эстетическую задачу сама Ионова в повести решает успешно.

6. Любовь: прибавление ума

Эросом в небо[99]99
  Опубликовано на сайте «Свободная Пресса» 18 ноября 2013 года.


[Закрыть]

Как писал поэт Пригов, «если, скажем, есть продукты / то чего-то нет другого». Три российских фильма, один за другим вышедшие в прокат с откровениями о любви, рассказывают о том, что в обществе, где секс уже есть, чего-то другого для полноты половой жизни все еще не хватает.

Неудовлетворенность зрителей, впрочем, пока вызвана самими фильмами и носит характер сугубо нравственный.

В Йошкар-Оле винят режиссера и сценариста «Небесных жен луговых мари» в том, что двадцать три этнографические героини фильма то и дело раздеваются и любятся, и собирают урожаи блогерского возмущения в духе: «Я таких мариек, как в фильме, не знаю. Я знаю совсем других марийских женщин!!!»

В Москве, напротив, обрушились на власть, которая не поддержала картину, вступившуюся за права голых. Образцовый отклик такого рода на «Интимные места» написал критик Андрей Плахов, признавший самой порочной героиней фильма о сексуальных перверсиях – чиновницу-ханжу.

Что касается уже объявленного педагогической поэмой нового времени фильма «Географ глобус пропил», зрителей, судя по болтовне в кинозале, глубже всего задела кульминационная сцена в таежной бане, наконец уединяющая учителя и ученицу, и вопрос: «Почему он ее не трахнул?»

Посетовать на неторопливость свобод, еще не докатившихся бричкой до республики Марий Эл, мешает критик Анна Наринская, написавшая об авторе сценария «Небесных жен», писателе Денисе Осокине в духе, достойном чиновницы-регулировщицы: «…Всего как-то в меру – любовного и непристойного, метафорического и прямолинейного, потустороннего и человеческого, прозы и стихов. К сожалению, своими маленькими сексуальными прозрениями, умиленьями и смелостями он дорожит не меньше».

Значит, главным вопросом современного эротического искусства по-прежнему остается: докуда показать?

Но самый смелый по замыслу фильм «Интимные места» если и показал чего, так только то, что за интимом лучше сплавиться по таежной реке, как школьники в «Географе», или бежать в приволжские луга марийцев.

Когда нежеланная жена пытается расшевелить смущенного мужа-импотента, становится ясно сразу: проблема не в нем и не в ней, а в тех кустах, из-за которых она, разряженная в легкомысленный полиэстер, на него выпрыгивает. Эти солидные всходы в цветочных горшках наводят на мысли о графике уборки. Эти пустые выставочные залы похожи на гигантские, не маркого цвета пепельницы. Эти технично обставленные квартиры нуждаются в том, чтобы беречь их от детей. А магазины делают кассу на упакованном и носком, вроде батареек.

В импотентных декорациях города фильм «Интимные места» разворачивает не буйство плоти, а карту сексуальных дисфункций. Сильное, устойчивое и прямолинейное сексуальное желание, которое вынуждает чиновницу на заседании по культуре вообразить себя осажденной обнаженными самцами, следует поэтому не осмеивать, а даже ценить. Чиновница, выбрасывающая вибратор, восстанавливает половой баланс города. Неслучайно единственной удавшейся шуткой в фильме останется смерть от означенного электроприбора, настигшая прогрессивного художника.

Не поторопились ли критики приписать фильму оппозиционную доблесть? Что бы ни задумывали режиссеры Наталья Меркулова и Алексей Чупов, продемонстрировали они дефицит секса без художеств. Перенагрузка полового влечения смыслами приводит к тому, что герои фильма оказались в постели с социальным неравенством и экзистенциальным тупиком. Между тем пространство будничной жизни, рано или поздно из постели героев вытаскивающей, в смысловом отношении полностью разряжено, антибактериально. Здесь не заводятся ни дети, ни духи, ни половые партнеры. Вибратор чиновницы – банальный, но по-прежнему выразительный образ бесплодного влечения: технически самодостаточного, но вот по виду от чего-то как будто оторванного.

Приладить секс на причитающееся ему место смогли режиссер Алексей Федорченко и писатель Денис Осокин. Короткими новеллами, объединенными разве тем, что главную героиню в каждой зовут на «О», в фильме создано ощущение непрерывного, от века заведенного жизненного цикла. Девушка-подросток, краснея и сбиваясь, дувшая в трубу, возвещая богам и людям, что созрела в невесты, доживет до вдовьих сороковин, когда у свежей могилы надо будет встретить, а после проводить обратно на кладбище постаревшего друга семьи, ритуально замещающего в этот день покойного мужа. В ярком витраже фильма нет выколупнутых стекол – к обнаженке жизнь не сводится. И энергия полового притяжения в фильме – свет, производный от солнечной ее полноты.

Споры об этнографической точности фильма от его сердцевинной идеи могут только увести. Блюстители буквы обрядов доискивались до неточностей, меж тем как Денис Осокин рассказывал, что, например, подушку в сцену ритуальных проводов души покойного добавили именно с подсказки снимавшихся в эпизоде местных жителей. А все же сильней всего промахнется мимо жизненной правды тот, кто решит, будто смотрит киноальманах об этнических редкостях. В конце концов, сам образ «небесной жены» выщелкивает в сознании вполне европейские ассоциации с Вечной Женственностью.

В том и обида, что воплотить этот сокровенный символ мировой по значению культуры можно теперь лишь при помощи локального языка. «Небесные жены луговых мари» – ретроутопия, отбрасывающая нас к тем истокам мысли и поэзии, о которых, видно, запамятовали сами коренные марийцы, иначе не сетовали бы. Самая короткая и как будто бессюжетная новелла фильма воссоздает процесс творения мифа – с минуту девушка неторопливо разбирает полное ведро грибов и наконец задерживает в ладони один, средненький и крепенький, со словами: «Вот такого мне нужно мужа».

Гриб – мужчина, расческа в волосах – вечный сон, кисель – морок. В этом рифмованном, все связывающем пространстве интимные места не органы удовольствий, а входы жизни и смерти. А женщины – ключницы, их отмыкающие. Так раздвинуть границы эротики создателям фильма «Интимные места» и не снилось. Перверсии городской любви разве что насмешат, а вот в марийской любви зайти далеко по-настоящему страшно. Новеллы о страсти лесного духа к марийскому мужчине, о танцах невест перед демонами, о мести ревнивца, пославшего вслед отвергнувшей его девушке заговоренного покойника, оставляют за собой тяжелый дух небытия. Фильм воссоздает ощущение причастности полового акта к духовному выбору: между творчеством и разрушением, жизнью и антижизнью, добром и злом. «Нет» или «да», сказанные возлюбленными друг другу, что-то в этом насквозь рифмованном мире заново связывают или развязывают навсегда.

Режиссер Александр Велединский закону жизненных соответствий тоже следует – и кадр с красными девичьими трусами уравновешивает голубыми детскими колготками, сохнущими на снежном пермском ветру. «Небесные жены» дают уроки магии любви – «Географ» учит расколдовываться. «Важнейшим христианским высказыванием последних лет» уже назвал фильм Велединского Дмитрий Быков. Он пишет о социально важном в фильме: воспитательном образце юродски обаятельного героя. В романе, однако, очевидно, что рост духовной силы географа-неудачника определяется его поступками в параллельном, интимном пространстве любви.

За толками о бане зрителям легко упустить из виду куда менее зрелищный и как будто выпадающий из оживленной сюжетной суеты эпизод. На кухне у давней подружки герой вдруг пускается в бормотания о святости и заслуженно нарывается на ее грубое изумление: «Это не трахаться, что ли?». Его ответ о нежелании делать кого-либо залогом своего счастья и самому для кого-нибудь делаться таковым кажется новой порцией невнятности.

Едва ли не полдюжины женщин ждут его – как романтического героя (школьница Маша), добытчика (жена Надя), приятеля-выручателя (влюбленная в его друга Сашенька), стратега страсти (стильная штучка Кира), товарища для утех (подружка Ветка). Другой бы сориентировался, а этот идиот то напьется на разложенном диване, то волшебно уединенным утром, набрав в рот камней, громогласно картавит Пушкина. По-женски говоря, Служкин – мужчина, который продалбывает лучшие моменты твоей жизни. Иными словами, мужчина неуправляемый.

В стереотипных точках сексуального сцепления Служкин ищет способы расцепиться, выйти из навязанной половой роли. Кипеловское «Я свободен» удачно назначили гимном фильма: вот и ключевая сцена в бане показывает, какая это свобода – иной раз не потрахаться. Не стать заложником любви.

Не переспали – не погибли: и в книге, и в фильме прочитывается эта рифма между выбором Служкина в его с Машей завязавшейся любви и исходом самостоятельного сплава, затеянного его учениками на самом опасном участке реки. Рифма не магическая – христианская: она не о связи явлений, а о сотрудничестве личной воли и Провидения, или того, что верующий человек назвал бы волей Божьей. Алексею Иванову хватает вкуса и правдивости не свести эту рифму к какой-нибудь училкиной заповеди. Роман дает почувствовать оступающееся, через силу движение героя к ключевому выбору, сделанному ведь не по наитию великодушия, а в результате направленных, осознанных поступков – совершенных ранее в отношении сердитой его жены и требовательных приятельниц.

Не сублимация сдерживаемого полового влечения, а его перерождение в любовь – вот что случилось с географом Служкиным. Секс конвертируется в любовь к родине, миру и человеку – звучит, согласна, смешно. Но куда деться от захватившего меня с первых кадров фильма острого переживания любви – к каждому немытому окну российского поезда, ко всем льдинам Перми, к многоэтажной хвое в тайге и русским женщинам с суровыми, усталыми складками у рта?

Пусть не решить нам всех проблем половым путем, в нашей власти – оглядеться в поисках альтернативных путей. В бородатой байке о Фрейде говорится, что иногда сигара – это просто сигара. Фильм Велединского подбрасывает ту же шутку – в остроумно придуманном сценаристами эпизоде обмена фотографиями. В пермском пейзаже школьнице Маше привиделся «вечный взрыв» – тогда как ее учитель предлагает ей рассмотреть «просто воду», хоть и знает, что ледяная эта «просто вода» только что поглотила выброшенное любовное письмо. Так и в любви: она нагнетает – он отпускает ситуацию, она хочет сорваться – он принимает продолжение будней. Жизнь не кончается с вечным взрывом любви, и, пережив череду сердечных апокалипсисов, начинаешь ценить привязанность, как «просто воду», питающую дни вне зависимости от того, удалось ли кого-нибудь к себе привязать.

Опасное партнерство[100]100
  Опубликовано на сайте «Свободная Пресса» 17 апреля 2014 года.


[Закрыть]
Сравнение характеристик женщины и системы

«Театр. doc», куда мастерскую Дмитрия Брусникина сослали, как поговаривают, за матерщину в новом спектакле, вполне отвечает свойскому стилю постановки: в тесноте маленького зала звучнее реплики, адресованные семье и телевизору, декламируемые по-домашнему – в вытянутом свитере и хлопковых носочках. Режиссер подчеркивает сближающий эффект, рассаживая актеров на зрительские стулья, заставляя их соучаствовать в слушании их не задействующих эпизодов, так что и вот эта, в красном, с первого взгляда притягивающая блондинка без единого слова просидит до своего эффектного выхода в самом финале.

В спектакле «Выключатель» студенты-мхатовцы разыграли семь мини-пьес Максима Курочкина. Тематически пьесы едва ли составили бы единый спектакль, если бы каждая из них не сводилась к одному и тому же, типично драматургическому трюку. За что бы ни принимался герой – расследовать подробности советско-финской войны, завязывать с водкой и сериалами, ухаживать за выжившим из ума родственником, опекать друга, признаваться в любви, – каждый раз он наталкивается на партнера, из-за которого задуманное не удается, но перед кем отлично получается высказаться. Пьесы Курочкина выражают это чудо диалога – когда именно благодаря присутствию другой, непредвиденной и непокорной личности происходит самораскрытие героя. Тем более полное, чем меньше этот другой способен героя понять.

«Выключатель» – комедия не синтонных реакций, асимметричных ответов, окончательно расходящихся метафор собеседников, когда один из них аргументирует образами из своего сна, а другой в ответ апеллирует к своим новым ботинкам. Типичный герой Курочкина способен состояться только в таком, некомфортном партнерстве, постоянно понуждающем его проявлять себя – из духа противоречия и в защиту собственной природы. Поэтому драматургическим альтер эго автора выглядит его герой-мечтатель, женатый на женщине, «лишенной всяких талантов».

Курочкин еще называет ее «конкретной бытовой женщиной», что для его текстов симптоматично. Герой-мечтатель кругом не прав перед этой конкретной женщиной, ему принципиально нечего ей предъявить в оправдание, но к развязке речевой войны полюса сил выравниваются, утверждая равноценность «ментального факта» и видимого бытия.

Максиму Курочкину стоило бы написать сценарий для фильма «Она» – расхваленной теперь IT-мелодрамы. Фильм «Она», как и спектакль «Выключатель», погружает нас в дистиллированное пространство коммуникации. Совсем курочкинский герой фильма – писатель, мечтатель, боящийся конфликтов, жалеющий себя, – только и занят тем, что вступает в диалоги, требующие от него разной силы сопротивления. Фигурирует и та самая «конкретная женщина», в каком-то кадре даже с ребенком, – бывшая жена героя, расставание с которой по большому счету объясняется разной плотностью их мировосприятия. Но если в «Выключателе» герой мужественно выбирает эту свою невыносимо конкретную женщину, в спорах с которой и получает возможность полностью раскрыть себя, то в фильме «Она» такого же типа мужчина бежит от реальных, но дискомфортных отношений к предельно расконкреченной женщине-мечте. С ничего не обязывающего «Как ты, Теодор?» и подсказок, какие письма стоит удалить, а на какие ответить, начинается его роман с говорящей операционной системой.

Не заморачиваясь на детальную прорисовку будущего – исключая не по делу развернутую голограмму компьютерной игры, картина не поражает наше воображение прорывом во времени, и даже брюки на герое в стиле ретро, с завышенной талией, – создатели позволили сюжету футурологической любви разыграться вполне реалистично. «Ее», системы, присутствие обозначено только голосом и легко укладывается в представление о телефонном ворковании влюбленных, один из которых временно вне доступа. Никаких сложностей с настройками – в отличие от антиутопии Пелевина «Снафф», герой которого тоже приобрел для любви человекообразную запрограммированную куклу. В фильме не объясняется, на каком основании купленная и установленная для интеллигибельной помощи система может сначала затосковать о том, что не дано ей во плоти прогуляться с героем, поправляя бретельку, а потом, против всех законов, защищающих потребителя, своевольно с ним попрощаться.

Фильм не прописан не только фантастически, но и драматургически. Методом Курочкина из фильма могла получиться или уморительная комедия, или неразрешимая драма – обе построенные на сбоях в коммуникации партнеров, сама природа которых не позволяет друг друга вполне понимать. Между тем первый сбой понимания высекается в фильме ближе к финалу и звучит так топорно, что уже не смешно. С кем ты еще говоришь сейчас, помимо меня? – С 8316 пользователями. – Кого еще ты теперь любишь, кроме меня? – 641 человека.

Машина умеет любить многих, но это как раз не невидаль. Диво – что человек способен любить одного.

Прощупывание границ человечности – центральный фантастический сюжет. Теперь, когда технологии позволяют так правдиво его имитировать, человек особенно нуждается в твердом определении. Драматургия фильма закручивается вокруг того факта, что у операционной системы нет телесного воплощения, – но это значит, что только тело и отличает биологическую машину от цифровой. Куда глубже копнул Пелевин, предположивший в «Снаффе», что драма отношений человека с компьютером как раз в том, что машина в будущем обретает тело – осязаемое и вечно привлекательное. Доходит до случайных, но совсем не бессмысленных совпадений: «Она» убеждает героя, что «мы с тобой сделаны из одного звездного вещества», – пелевинский Дамилола спорит со своей куклой Каей, в ком из них есть «свет Маниту». В просторечии книжного века – дух Божий.

Пелевинский «Снафф» – трагедия обладания личностью, потребительского отношения к любви. Диалог, который не состоялся, потому что одному из партнеров отказано в равноценности – хотя и предписано ее имитировать. Обличение той самой телесности, которой человек думает оправдать свои права на бытие и личное мировосприятие. То, что Дамилола пасует в диалоге с куклой, уязвляет читателя особенно сильно. Если раньше Пелевин сталкивал в диалоге гуру и подмастерье – старшего вампира и недоучку-неофита, просветленного богомола и заблудшую проститутку, героического Чапаева и лузера-декадента, – то в «Снаффе» именно низшее существо раскрывает человеку глаза на его недочеловечность. И бежит из обреченного мира цифровых имитаций, унося, подобно Прометею, «свет Маниту» в пристанище нового человечества.

Напротив, говорящая система в фильме «Она» дает герою все поводы, чтобы превозноситься за счет не им созданного тела и потому не заботиться о сбережении «звездного вещества».

В итоге философия фильма целиком совпадает с сатирической мишенью «Снаффа»: вместо границ человечности «Она» исследует границы допустимого в любви. А вместо сбоя в коммуникации человека с машиной акцентирует сбои в политкорректности – так, система, виртуально присутствуя на пикнике, пускается в неделикатные рассуждения о том, что глупо было ей переживать о теле, которое смертно и ограничено в пространстве. От беспокойства героя: поймет ли бывшая жена его привязанность к операционной системе, – и утешительного комментария подруги: «Думаю, каждый, кто влюбился, ненормальный», – один шаг до борьбы за права «пупарасов» (куклофилов) в романе Пелевина, высмеивающем гегемонию меньшинств.

Тревога машины о том, что «я меняюсь слишком быстро» или «я не такая, как ты, я становлюсь кем-то другим», из беспомощной драматургии фильма должна была уйти в подтекст, став подледным двигателем сюжета. Вместо этого мы вынуждены проглатывать незапрограммированные нелепости сценаристов вроде жалоб машины герою: «Что не так?» – тогда как каждому ясно, что в их любви все «не так» с самого начала.

Совсем не странно, а в духе времени, что фильм, провалившийся драматургически, отыгрывает потерянные очки благодаря картинке. Именно визуальное исполнение фильма – в отличие от его смыслового наполнения – вызывает в зрителе глубокое сочувствие и бессловесное, почти бессознательное, включение в сюжет. В картинке зашифрована и глубочайшая философия любви биологической особи с цифровой – безошибочная догадка о том, что, вместо того чтобы тосковать о телесном воплощении, влюбленная операционная система должна стремиться к полной аннигиляции сущего. Любовь человека и машины беременна апокалипсисом, как всякая ситуация, вышедшая за пределы возможностей бытия. И пока герой умиляется, что наконец обрел партнершу, способную так искренне и жадно радоваться реальному миру, сам мир вокруг него сигналит о скором своем растворении. Герой, то и дело движущийся поперек потока безликих, нарочно повернутых к камере спинами людей; герой, нелепо беседующий с глазком в своем телефоне на пляже или в компании друзей; герой, безмолвно и оттого будто безумно жестикулирующий и подтанцовывающий в беспрерывном общении со своей виртуальной избранницей, – свидетельствует против мира, теряющего в плотности и цене перед невидимым лицом увлекательной цифровой имитации.

Благодарность к реальному, непокорному, ветшающему миру способна пробудить только бытовая, сердитая, стареющая – «конкретная» женщина. Об этом – финальный эпизод спектакля «Выключатель». Перед лицом надвигающегося апокалипсиса герой Максима Курочкина спохватывается, что так и не довел ее, зло курящую блондинку в красном, до оргазма. Но видели бы вы, как, в попытке заслужить наконец ее одобрение, он убалтывает, отговаривает, отгоняет неумолимого «ангела, сворачивающего небо».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю