Текст книги "Алтарь победы"
Автор книги: Валерий Брюсов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 32 страниц)
Книга четвертая
I
Путешествие мое с Гесперией значительно отличалось от моей поездки с Сенаторским посольством. Придя в назначенный, утренний час к дому Гесперии, я увидел целую вереницу повозок, нагруженных мешками и ларями, как если бы было задумано переселение нескольких семейств. Большая толпа рабынь и рабов хлопотала около карров и карпент, устраивая удобные сиденья и размещая вещи: все шумели, кричали, бранились. Скоро я узнал, что мы повезем с собою всевозможные припасы: вина и заготовленные снеди, ящики с одеждами и утварью, все, что только может понадобиться женщине, или, вернее сказать, все, что может удовлетворить прихоти десяти женщин. В отдельном ковине ехал вольноотпущенник Египций, который должен был управлять всем нашим поездом, а всего в путь отправлялось около двадцати человек, из которых часть была вооружена, на случай нападения разбойников. И я, наблюдая эти приготовления, не мог не подумать, что Гесперия решила не возвращаться в Рим.
Мне сказали войти в атрий, где я и просидел, совершенно одиноким, до самой минуты отъезда, так как, по-видимому, никто из клиентов о нем извещен не был. Наконец появилась Гесперия, закутанная в шерстяную пенулу с кукуллом, хотя даже ранним утром было уже вполне тепло, а следом, с лицом мрачным, шел Элиан, приветствовавший меня всего несколькими холодными словами. Чувствуя себя виноватым перед этим человеком, я такого приема ему не мог поставить в вину и молча присутствовал при сцене прощания мужа и жены. Гесперия неожиданно показала себя очень нежной, несколько раз поцеловала Элиана и сказала ему, намекая на цель своего путешествия:
– Прощай, будь без меня весел и помни, что я еду, чтобы исполнить важное.
Мне Гесперия приказала сесть с ней рядом в легкую карпенту, верх которой мог открываться, но, откинувшись в угол, закрыла глаза и не произносила ни слова. Мы медленно двинулись по улицам Города, где уже начиналось обычное дневное движение: купцы открывали свои лавки, служащие шли на место своей службы, женщины направлялись на рынки, разносчики с лотками и корзинами, рабочие, носильщики, гадатели и разный люд высыпал из домов. Все с любопытством оглядывали, останавливаясь, наше движение, так как наш поезд напоминал, конечно, путешествие какой-нибудь восточной царицы, древней Семирамиды или Зенобии.
Третий раз мне пришлось свершить весь путь от Рима до Медиолана, но на этот раз мы не только не торопились, но как будто намеренно старались подвигаться вперед так медленно, как только возможно. Часто в поле мы останавливались, выходили из карпенты, и для нас на нежной весенней траве или на разостланных коврах рабы приготовляли маленький пир, в котором, кроме меня и Гесперии, принимал участите и Египций, оказавшийся человеком смышленым и не лишенным образованности. На ночь мы останавливались не в мансионах, но в домах и виллах людей, знакомых Гесперии, или тех, к которым были у нее письма, – и подобных лиц встречалось так много, что невольно я себя спрашивал: не вся ли Гесперия знает Гесперию-прекрасную или хотя бы слышала о ней?
Везде нас встречали с почетом, а в иных богатых виллах в честь жены сенатора и прославленной красавицы Города устраивались целые празднества. В Умбрии, на вилле Марка Корнуция, доводившегося родственником Элиану, где мы пробыли полных трое суток, все время прошло в непрерывных пирах и увеселениях. Извещенный заранее о приезде Гесперии, хозяин созвал гостей даже из удаленных местностей и не пожалел денег на роскошь своего приема. Мы то пировали в пышных покоях виллы, блиставшей мраморами и позолотой, расписанной лучшими художниками века Адриана, украшенной тонкой мозаикой и наполненной греческими статуями, убранной драгоценной обстановкой и увешанной сардийскими, александрийскими и карфагенскими коврами; то шли веселиться в великолепный сад, разбитый искусным садоводом по обе стороны маленькой речки, с мраморными беседками, прозрачными водоемами, хитро подстриженными деревьями, множеством редких растений, кончавшийся у обширного здания терм. Гости, среди которых были первые лица провинции, всячески старались сделать для Гесперии приятным пребывание в доме Корнуция, и едва ли не все прославляли ее красоту, окружали ее поклонением и видимо добивались ее благосклонности. В последний день перед нашим выездом гостеприимный хозяин устроил представление в домашнем театре, и мы могли видеть «Прометея освобожденного», в старинном переводе, прекрасно исполненного молодыми рабами Корнуция.
В таком же роде были наши остановки в других виллах и городских домах, причем разнообразились они только большей или меньшей роскошью, в зависимости от богатства хозяина, но всегда Гесперия оставалась средоточием внимания всех, и везде приходилось ей выслушивать немолчные гимны своей красоте.
Со мною Гесперия обращалась совсем не просто, и я, уже привыкший за девять месяцев жизни в Городе к лукавству женщин, явственно видел, как она старательно опутывала вокруг меня свою сеть, готовя меня, вероятно, для какого-то нового трудного предприятия. Более я уже не был неопытным юношей, каким впервые с ней встретился, но понимал коварство и обдуманность поступков Гесперии, которая опять то приближала меня к себе, то подвергала всем мучениям больно жалящей ревности. Иногда во время переездов Гесперия долгими часами не говорила со мною ни слова, делая вид, что углублена в свои размышления; иногда, когда мы оставались вдвоем, словно вдруг вспомнив обо мне, начинала просить прощения за свою невнимательность, ласкать мне волосы нежными руками и вкрадчивым голосом напоминать, что любит меня; иногда при нашем пребывании на чьей-нибудь вилле нарочно проводила весь вечер на моих глазах с каким-нибудь провинциальным щеголем, улыбалась ему ласково, давала тайком целовать свои руки и плечи, ободряла его искания, так что в мечтах тот, наверное, уже торжествовал победу над прославленной красавицей Города... Потом, видя, что эти изведанные способы оказывают на меня мало действия, Гесперия прибегала к более жестоким: приказывала мне тайно прийти к ней ночью в спальную, опять меня целовала горячими устами, приникала ко мне телом, обвитым одной тонкой туникой, и, промучив меня своими приближениями до зари, утром настойчиво прогоняла из своей комнаты, опять напоминая:
– Наше счастие, Юний, должно начаться тогда, когда будет исполнено наше дело. Имей мужество ждать...
И странно: хотя теперь я понимал ясно игру этой женщины, все же по-прежнему одной близости к ней было достаточно, чтобы я сознавал себя ее покорным рабом. Было что-то в самом ее существе, в чертах тех изгибов, которые принимало ее тело, в запахе тех ароматов, которыми она себя умащала, и в запахе ее волос, к которым порой она позволяла мне прикасаться губами, – что делало ее для меня единственной среди всех других. Уже то не была детская любовь к женщине, прекрасной и богинеподобной, но неодолимое влечение к ней одной всего моего тела, привыкшего быть близ нее и терявшего способность жить вне этой близости, подобно тому как человек не может жить без воздуха. Мои чувства словно бросили якорь подле Гесперии, и этот якорь запутался где-то в глубине среди подводных скал и растений, так что ладья более не могла сдвинуться с места.
Когда я оставался с Гесперией наедине, видел перед собою ее лицо, плечи, грудь, руки, когда вдыхал знакомое благоухание ее одежд и ее кожи, я снова мог говорить и даже мыслить лишь то, что она хотела и что она от меня ожидала. Пользуясь этим, Гесперия вновь заставляла меня давать ей страшные клятвы, и я покорно призывал подземных богов во свидетельство того, что исполню каждое ее повеление, подчинюсь каждому ее приказу. Я чувствовал, что незримо она вновь вооружает мою руку кинжалом, – я еще не знал, против кого, – но опыт прошлого не служил мне на пользу, и я не сомневался, что вновь пойду убивать, если она того захочет.
– Юний, мой милый Юний, – говорила мне Гесперия, – я скажу тебе словами христиан: «Претерпевший до конца – спасется». Терпеть же осталось немного.
– Хотя бы вечность! – отвечал я, зная, что такого именно ответа ждет она.
А однажды Гесперия сделала мне такое признание:
– Ведь я не виновата, Юний, что я красива. Красота – моя сила и мое отчаяние. Все, что я имею, я достигла этой красотой, но и все горе, все страдания, что я пережила, были созданы ею же. Всю свою жизнь я несу тяжесть этой красоты и забочусь об одном: не показать другим, как она меня давит. Мне стыдно, когда меня любят за одну красоту, но мне обидно, если, несмотря на красоту, меня кто-либо не полюбил...
Когда Гесперия говорила это, – где-то в горах во время нашей стоянки, выделяясь, как мраморная статуя на лазурном небе, – она действительно была прекрасна, как Троянская Елена, эта «общая Эринния», по выражению Вергилия. «На погибель людей создана ты!» – подумал я и потом, также про себя, добавил: «На погибель мою!» А вечером того же дня, когда мы прибыли в дом местного пресида, Гесперия выбрала своей жертвой его сына, юношу, преданного наукам; за несколько часов, проведенных с ним, заставила его почти обезуметь от страсти, и наутро, когда мы уезжали, он, не стыдясь, плакал, умоляя позволить ему нас сопровождать.
Среди таких сцен совершалось все наше путешествие, и я не изменю правде, сказав, что мне оно принесло безмерно больше страданий, чем радости. Измученный резкими переходами Гесперии от ласковости и дружественности к холодности и враждебности, истомленный ее издевательствами над порывами моей любви, потеряв все надежды на настоящее сближение, я иногда в одиночестве вновь помышлял о бегстве. Я говорил себе, что самым для меня разумным поступком было бы тайно ночью покинуть своих спутников и идти хотя бы пешком прочь от Гесперии и прочь от Города в родную Аквитанию, где я вновь обрету мир и ясность. Но, и обдумывая замыслы своего бегства во всех их подробностях, я в глубине души знал, что в исполнение их не приведу, что я повлачусь за Гесперией всюду, как некогда Римский триумвир за триерой египетской царицы.
Когда через восемнадцать дней после нашего выезда из Города вдали забелели стены знакомого мне Медиолана, я их приветствовал, как маяк спасения. Мне казалось, что в этом городе, где кончалась первая часть нашего пути, я найду какое-то решение окруживших меня загадок. Втайне я надеялся встретить Рею и, как падающий в пропасть готов схватиться за гибкий стебель дикой розы, у этой безумной девушки надеялся найти помощь и спасение.
II
В Медиолане мы воспользовались гостеприимством того же дома Тита Коликария, в котором жило и Сенаторское посольство. Не без суеверного страха вошел я в те же покои, из которых вышел в последний раз затем, чтобы быть брошенным во мрак и ужас подземной тюрьмы: мне казалось, что эти комнаты не могут не принести мне нового несчастия. Однако все в доме смотрело иначе, нежели в первый раз: какая-то особенная тишина его наполняла; виделось меньше рабов; многие комнаты были совсем заперты. Дело в том, что сам Коликарий два дня тому назад выехал из города вместе с императором и всеми его приближенными, направляясь в Галлии и на берега Рейна, так как Грациан получил, наконец, известие о возмущении в Британнских легионах и о новом движении германцев.
Гесперия просила Фальтонию не устраивать никакого торжества и не приглашать никого к обеду, желая отдохнуть после путешествия и заняться делами. Опередивший нас окольными дорогами табелларий доставил письма из Рима, и Гесперия позвала меня разбирать их. Были среди них сообщения важные, как, например, письмо Симмаха, говорившее о положении в Городе. Симмах писал, что народ в Риме взволновался ввиду вздорожания припасов, плохого подвоза хлеба из Африки и Сицилии и предвидящегося неурожая. Это дало повод Сенату, ссылаясь на волю народа, предложить выслать из Города всех иностранцев, чтобы бесплатной раздачею хлеба могли пользоваться лишь одни Римские граждане. Такой мерою Сенат надеялся удалить из Рима значительное число христиан и ослабить тем враждебность населения к сторонникам родной старины. Исключение предполагалось сделать только для акторов, мимов и всех лиц, занятых в увеселениях Города, так как среди них христиан мало. Однако в вопрос вмешался новый префект, Авенций, которого считают другом Амбросия и тайным христианином, и воспретил приводить эту меру в исполнение. Конечно, такое запрещение послужило только на пользу Сената, в котором народ стал видеть защитника своих исконных прав.
– Это хорошо, – сказал я, прочитав письмо вслух, – если Грациан будет побежден, Рим сразу станет нашим.
Гесперия мне ничего не ответила и только странно и чуть-чуть насмешливо улыбнулась.
Когда все письма были нами рассмотрены, она послала за Марком Рустиком, членом Медиоланской курии, человеком, с которым я раньше не встречался, но который, по-видимому, был посвящен во все наши замыслы. То был низенький старичок, служивший еще при божественном Юлиане и бывший другом одного из его сподвижников – Пентадия. Рустик говорил затейливо и осторожно и сначала косился на меня, но, видя, что Гесперия оказывает мне полное доверие, разошелся и рассказал немало любопытного, так как все, что делалось в Медиолане, было ему столь же известно, как хорошему хозяину его дом.
Понизив голос, старичок рассказывал нам о ссоре между императором и Амбросием.
– Епископ последнее время, – говорил он, – забрал такую силу, что без его разрешения и птицы не могли летать в империи: надо было иметь на хвосте его метку. Он христианин, это так, и даже вождь христиан, но душа у него осталась Римская, не может он забыть, что был консуляром: ему бы диктаторские фаски, право жизни и смерти; а императора он чуть ли не своим подчиненным считал. Грациан всегда у кого-нибудь в подчинении, – кто к нему близко, тому и поддается, как женщина. То им вертел по своему усмотрению выживший из ума Авсоний, а потом вот неистовый Амбросий: сперва мы везде реторские школы открывали, а теперь стали строить везде церкви. Но все-таки душа у Грациана своевольная; как он был испорченным мальчишкой, таков и теперь, хотя нападать предпочитает не прямо, а тайком. Помните, как только уехал от Авсония, так все его законы отменил. Потом приезжает старый ретор ко двору, а император на него и не смотрит. Так и с Амбросием: поехал епископ к вам в Город, а здесь уже тотчас забрал силу Македоний, магистр оффиций. Прежде епископ имел позволение во всякое время входить к императору без доклада, словно Меценат к Августу. Вернувшись в Медиолан, идет, по обыкновению, к своему Грациану, как в свой дом, а ему говорят: «Никого не дозволено пускать». Он было возражать стражам: «Вы что же, меня не узнали? Запрещение ко мне не относится!» – «Нет, – говорят, – не приказано ни для кого делать исключения». У епископа, рассказывают, так борода и запрыгала, но он Римлянин, умеет себя держать, повернулся и вышел. Потом стал думать, как ему вернуть к себе Грациана, придумал прийти к нему с просьбой о помиловании одного негодяя, которому должно было отрубить голову, – самая христианнейшая просьба. Даже нарочно, хитрая лиса, выбрал не христианина, а человека, державшегося веры отцов. Опять приходит и лицом к лицу натыкается на самого Македония. Тот ему опять говорит: «Император не велел никого допускать к себе, – он развлекается охотой». Амбросий посмотрел дерзко и возражает: «Я по делу церкви, исполняю долг епископа, никто меня не смеет остановить!» – и хочет прямо пройти в ворота. Но ведь нашего Македония ничем не смутишь, он мигнул скифским стражам, те натянули луки и ждут: им все равно, епископ так епископ! А стрела ведь одинаково проткнет сердце, что раба, что императора, что епископа, и Амбросий-то это хорошо знает: сам стрелял немало. Видит он, что дело плохо, не потерялся, шмыгнул в сторону, обошел ограду да через маленькую калиточку и пробрался в лес. Там уже Македоний с императором, стоят, рассуждают, и вдруг к ним подходит сам Амбросий. Македоний позеленел, Грациан затрясся, уж не знаю от гнева или от страха, а епископ стал на колени и говорит: «Не встану, пока ты, возлюбленное мое чадо, не подаришь мне жизнь несчастного, ибо богу одному дано отымать жизнь!» Смотрит Амбросий своими глазищами, как змея на птицу, на Грациана, а тот уже весь в его власти, ни в чем не может ему перечить. Ну, да и Македонии – хитрец испытанный, ему бы евнухом быть при дворе персидского царя: только что император объявил свою милость, сейчас на коне – в тюрьму и приказал преступнику отрубить голову. Потом возвращается и говорит: «Я, Твоя Святость, поскакал исполнить твое приказание, но было уже поздно, правосудие уже совершилось». Тут Амбросий посмотрел на него, должно быть, обо всем догадался, и говорит: «Скоро придет день, когда и тебе придется спасать свою жизнь, ты тогда обратишься к церкви, и церковь останется заперта пред тобой». Хорошенькое пророчество, не правда ли? А на другой день Грациан уехал, с Амбросием не повидавшись, как говорят, догадался разгневаться на то, что тот нарушил его императорское приказание. И сидит теперь епископ в своем доме один, как сыч, и предчувствует, что кончилась его слава. А кругом все всячески прославляют Македония, потому что еще Помпей сказал, что у восходящего солнца больше поклонников, чем у заходящего.
Слушая длинную болтовню старика, Гесперия, как это она делала и при чтении писем, что-то записывала в свои маленькие пугиллары, с которыми не расставалась во все время пути. Потом она начала подробно и настойчиво расспрашивать Рустика о всех других событиях и происшествиях в Медиолане и вела допрос, как самый хитрый судья. Рассказав множество незначащих пустяков, пересыпанных клеветами и злыми отзывами решительно обо всех поминаемых лицах, старик неожиданно заговорил о деле, которое касалось меня близко, так что, слушая его, я весь похолодел. Именно, он стал рассказывать о том мятеже христиан, который подняла Pea со своими сторонниками.
По его словам, мятежники, которым удалось бежать из Медиолана, были сначала малочисленны. Но скоро к ним стали примыкать жители селений, недовольные поборами и притеснениями. Тогда против мятежников, отказывающих в повиновении императору, была отправлена когорта с приказанием переловить всех и доставить в город. Произошло однако неожиданное: колоны, вооруженные вилами и старыми мечами, разбили в правильном бою Римскую когорту и обратили ее в постыдное бегство. Понимая все же, что против значительных сил им не удержаться, они после того удалились в горы к Ларию и там возмутили еще пять или шесть селений. Император перед самым своим отъездом отдал распоряжение послать против них префекта с полным легионом и в корне уничтожить восстание. В настоящее время с этой толпой всякого сброда идет настоящая война, Римские воины загородили все дороги, держат мятежников в осаде и ждут только подходящего времени, чтобы идти приступом на их горное гнездо.
Трудно описать, в какое смятение привел меня этот рассказ старика. Мне ясно вспомнился образ странной девушки, которая влекла меня в области, мне чуждые, но с которой провел я столько сладких минут. Мне представилась Pea, окруженная своими новыми приверженцами, людьми, ей чужими и грубыми, без поддержки и дружественного совета, – и мне стало бесконечно жаль ее. Еще я подумал о том, что кому-то она, может быть говорит те же нежные слова, как когда-то мне, и – странное дело – я почувствовал, что гарпийные когти ревности вонзаются мне в сердце. Наконец, я сказал себе, что, окруженная врагами, запертая целым легионом в горах, она со своими друзьями обречена на неизбежную гибель, и мне захотелось Рею предупредить, спасти, отговорить от ее безумного предприятия. Воображая пред своими глазами ее тело, насилуемое дикими скифами грациановского войска, пробитое стрелами или копьем, ее голову, с безумными глазами, отсеченную от плеч мечом, – я сознавал, что долг мой – идти к ней и увести ее из той середины Тартара, в которую она бросилась сама в своем безудержном ослеплении.
Когда Рустик, рассказывавший еще немало другого, наконец ушел, я тотчас обратился к Гесперии с просьбой отпустить меня на несколько дней, чтобы попытаться проникнуть к Рее, тем более что все равно мы намеревались пробыть в Медиолане не меньше недели.
– Быть может, – говорил я, – мне удастся там сделать что-нибудь полезное для наших замыслов. Быть может, этих христиан мне удастся привлечь на нашу сторону, так как у нас общий враг – Грациан. Наконец, быть может, я сумею помочь им в их борьбе с императорскими войсками, и это тоже будет для нас не лишнее.
– Не лицемерь! – возразила мне Гесперия. – Ты просто хочешь вновь увидеть ту девушку, о которой ты мне говорил. Несмотря на все твои клятвы в любви ко мне, ты горишь от желания опять ее обнимать. Ты недостаточно насытился ее ласками, а мужчины любят каждую женщину исчерпать до дна.
Невольно покраснев, я стал клясться Гесперии, что она не права, что нет никого в мире, кого я любил бы, кроме нее, что никакая другая женщина не может быть мне желанна, что руководит мною только ревность к нашему общему делу, которому я могу быть полезен по своей прежней близости к Рее.
– Все равно я тебе не верю, Юний, – сказала Гесперия, – я вижу, что эта Герса очаровала моего Меркурия (Так иногда меня называла Гесперия), но все равно я не могу тебя отпустить ни на час. Ты мне нужен всегда, и я не знаю, когда именно. Затем подумай, что приют мятежников оцеплен войском, проникнуть туда можно, но выйти оттуда будет нелегко. Тебя убьют или захватят, а все мои расчеты построены на том, что со мною должен быть человек, совершенно мне верный. Нет, тебе идти нельзя.
Когда я попытался настаивать еще, Гесперия нахмурила брови и произнесла уже строго:
– Ты поклялся повиноваться каждому моему слову. Что же, при первом же испытании ты хочешь нарушить свою клятву? Если так, ступай, но тогда ко мне ты не вернешься никогда. Я так сказала.
Конечно, после этого я стал просить прощения в своей дерзости, отрекался от своего желания и умолял вернуть мне прежнюю благосклонность. Однако весь тот день Гесперия, как бы наказывая меня, больше со мною не говорила. За обедом она беседовала исключительно с Фальтонией и рано удалилась в отведенную ей комнату, сославшись на усталость после дороги.
Я, очутившись вновь в той же комнате, где когда-то обдумывал способы убить императора, испытал непобедимую дрожь. Мне то казалось, что в углу еще стоит мой ларь с роковым колобием, то, что сейчас отворится дверь, войдет с коварной улыбкой сириец и меня опять потащат в смрад подземной тюрьмы. Ощущение всего недавно пережитого мною было так сильно, что нечто вроде позорной робости овладело мною. Я стал думать о том, что моя мысль – идти в стан к Рее – была безрассудной. Помочь ей я не мог ничем, но легко мог погибнуть вместе с нею или, по меньшей мере, быть схваченным среди мятежников. Тогда, наверное, я снова попал бы в подземелье и на этот раз, вероятно, не миновал бы пытки и рабской смерти. Эти размышления убедили меня, что Гесперия поступила правильно, отказав мне в своем разрешении, и я готов был радостно ее благодарить за то, что она спасла меня от немалой опасности и от поступка безумного. С такими мыслями я и заснул.
Но утром Гесперия призвала меня к себе и сказала мне:
– Юний, я передумала, ты можешь идти в лагерь христианских мятежников, я это тебе разрешаю.
– Нет, нет, – возразил я, – ты была права, мне не следует идти к ним, я остаюсь с тобой.
– Нет, – ответила, в свою очередь, Гесперия, – ты пойдешь к ним. Я не хочу, чтобы ты думал, что я запрещаю тебе видеться с твоей возлюбленной. Иди и делай с ней, что хочешь, но только возвратись сюда до истечения восьми дней. После этого срока я уеду одна.
Я стал спорить, уверяя, что у меня более нет никакого желания видеть Рею, что накануне я был безумен, выразив такое намерение. Но снова Гесперия сдвинула брови и снова строгим голосом приказала мне повиноваться ей.
– Я так хочу, – повторила она. – И притом ты действительно можешь быть там полезен нашему делу. Я найду для тебя надежного проводника. Ты проникнешь в самое сердце мятежа и потом расскажешь мне все, что там видел и что там делал.
Я увидел, что спорить бесполезно, и так уже привык к неожиданным переменам решений Гесперии, что в конце концов не слишком изумился. Правда, ночные соображения еще несколько тревожили меня, но все же втайне я был рад вновь увидеть Рею. Поэтому я подчинился приказаниям моей госпожи, повторив только, что иду к мятежникам не ради женщины. Гесперия же так деятельно принялась за приготовления к моему путешествию, словно то была самая ее заветная мысль. Она вновь вызвала к себе Рустика и попросила его найти для меня проводника, который мог бы провести меня в горы, мимо стражи, выставленной префектом.
Весь день, занимаясь разными делами, принимая разных лиц, Гесперия возвращалась к моему путешествию и торопила Рустика. Когда к вечеру нужный человек был отыскан, Гесперия призвала меня для последних указаний и советов. Она говорила с деловым видом, холодно, словно отдавая приказание домоправителю.
– Лепонций Кунигаст, – говорила она, – проводит тебя завтра утром до самых мест, занятых мятежниками. Дальше ты должен будешь найти дорогу сам. Высмотри у христиан все: их силы, их вооружение, их способы сражения; узнай все их потаенные замыслы. Намекни им о той борьбе, которую мы начинаем. Если удастся, убеди их подождать с решительными действиями, временно скрыться, рассеяться в горах и потом нанести удар одновременно с нами. Это все ты должен сделать, и да помогут тебе боги, прежде же всех быстрый посол Меркурий. Теперь слушай дальше. Здесь, в Медиолане, я буду ждать тебя до ближайшей нундины, и если к тому времени ты не вернешься, поеду дальше, в Галлии. Ты же, если тогда будешь жив, не возвращайся в Медиолан, но попытайся добраться горными дорогами в Генаву. Там, около города, есть поместье нашего верного друга, Мания Вибиска. Назови ему мое имя, и от него ты узнаешь, где я. Тогда спеши за мною, я буду ехать медленно, так как у меня много дел по пути. Ничего не говорю тебе о том, как ты должен хранить в чужом стане и среди врагов, если попадешь в их руки, наши тайны: это ты сам знаешь. Теперь же возьми это.
И опять, как много месяцев назад, Гесперия подала мне кошелек с деньгами и кинжал. У меня не было ни оружия, ни денег, и я не мог отказаться от такого дара, но воспоминание о первом поцелуе Гесперии так мучительно сдавило мое сердце, что я едва не заплакал при этих спокойных, строгих словах, так непохожих на страстный шепот того другого дня.
– Гесперия! – воскликнул я, – когда-то ты предложила мне те же две вещи, но, помнишь, с ними ты дала мне свои губы. Дай, дай мне их и сегодня, и тогда ты будешь уверена, что я скорее умру за тебя, чем сделаю одно движение, которое может тебя обидеть.
Я уже протянул руки, чтобы обнять женщину, но она, своим обычным движением уклонилась от моего поцелуя, хотя эти последние дни, во время нашего переезда, я целовал ее так много раз. Решительно отстранив меня, Гесперия сказала:
– Ты не получишь сегодня моих губ. Они останутся у меня как залог твоей верности. Когда ты вернешься прежним ко мне, может быть, я тебе ни в чем не откажу. Иди с этой надеждой, а теперь – прощай.
Повернувшись, Гесперия вышла из комнаты, и я ее достаточно знал, чтобы не настаивать больше. Глаза стали у меня влажными от обиды и горя. «Я вернусь достойным ее!» – сказал я сам себе, и образ Реи представился мне в ту минуту таким чужим, таким ненужным, что я опять проклинал себя за свою глупую затею. Мне казалось, что я готов отдать все, только бы не быть принужденным ехать в стан мятежников, остаться с Гесперией, продолжать с ней наше путешествие.
Несколько успокоившись, я рассмотрел дары Гесперии. То был прекрасный испанский кинжал, на ручке которого был красиво изображен бог Меркурий с факелом и вырезаны два слова: «Disce mori». В кошельке было золото и серебро и письмо к какому-то аргентарию Генавы с приказанием выплатить подателю еще две тысячи денаров. Я подумал о том, как внимательно позаботилась обо мне Гесперия, и это меня несколько утешило.
В тот день я более не видел Гесперии: она намеренно не хотела мне показаться, чтобы у меня в воспоминаниях осталось то ее лицо, какое я видел в час нашего прощания. Только какой-то раб, по ее приказанию, передал мне, что я должен быть готов в начале четвертой стражи. Действительно, еще было темно, когда ко мне в дверь постучались. Но я уже не спал и, быстро одевшись, вышел на зов. Неизвестный человек в простой одежде стоял у дверей и спросил меня на плохом латинском языке:
– Это ты, кого я должен проводить в горы?
Я ответил утвердительно и вернулся в свою комнату, чтобы сделать последние приготовления к пути. Я спрятал монеты и денежное письмо под платьем, а кинжал прикрепил у пояса, чтобы оружие всегда было у меня под рукою. Через несколько минут мы вышли, вдвоем с моим вожатым, из дома Тита Коликария. Аврора едва лишь успела растворить ворота неба, и легкая прохлада еще плыла по пустым улицам императорского города.