Текст книги "В Солнечном городе"
Автор книги: Валерий Тимофеев
Жанр:
Сказки
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Весь городской транспорт укрывался здесь: ночевал, ремонтировался, а утром, как тараканы от света, расползался по щелям-улицам на зов многочисленных служб и контор, делал начальников гаража самыми влиятельными людьми в районе, неподвластными ни властям, ни, порой, и закону.
Среди машин и особого гаражного запаха Илья обмяк и успокоился. Выверенным шагом подошел к сво-ему ЗИЛку, покопался у задних скатов, запутываясь пальцами в пуговках, ткнул намокшим сапогом в ко-лесо, открыл дверцу кабины.
– Отдохнула, кормилица, – ласково погладил холодный круг баранки, поправил сбившуюся на сидении кошму и поднял капот.
Звонко встренькнули ведра.
– Счас я тебя погрею, – шептал он, направляя узкий желобок дымящейся струи в горловину радиатора. Вода журчала, разбегалась по тонким трубкам, булькала и чавкала, выдавливая студеный воздух. Пар скрывал темную дыру, мешал, охватывал и ведро, и руки, и голову Ильи, выступал мокрью на обритых щеках. Илья изогнулся, сбоку заглядывая на струю, и вливал в подношенное сердце машины ведро за ве-дром.
Пока грелся мотор, подтянул струбцины, смыл набрызги с номеров, заметив вскользь – подкрасить бы надо, – вымел с резинового коврика вчерашнюю грязь.
Где-то в дальнем ряду, на автобусной стоянке, гулко хлопнула дверца.
Илья заторопился.
Впрыгнул в кабину, поерзал костлявым задом по кошме, устроился и выехал за ворота.
2
Месяц назад, когда носилась по степи одичавшая вьюга, заметая дороги и оголяя беззащитные паш-ни, схоронил он сына. Прожил Санька жизнь короткую и пустую, не оставил после себя ни памяти доброй, ни детей малых. Метался, как та февральская вьюга, из угла в угол, не находя себе места, кровянил бес-путством своим сердце матери, состарил ее до времени.
Где осечка произошла? Когда, в какой неуловимый момент потеряли они сына? Нет, не месяц назад это случилось; много раньше оборвалась у них связующая нить; отошел Санька в другое измерение, стал чужим; сторонился их, пропадал с дружками по пивнушкам да по малинам; изредка забредал в дом по-мыться наспех в бане, выпросить у матери денег, и опять уходил в пустоту.
Оттуда, из пустоты и принесли его, замерзшего и, наконец, успокоившегося. А у них и слез не нашлось оплакать потерю единственного сына – давно все повыплакали. И только горечь одиночества навалилась на них, отобрав смутную надежду на Санькино возвращение, к которому они не приложили никаких уси-лий, лишь молча переживали, сторонними наблюдателями следили и ждали: вдруг поумнеет? А он умнел в обратную сторону: морщинел и седел. И смотрел на всё и всех злыми колючими глазами.
На похороны едва набралось два десятка равнодушных людишек: слесарей из гаража прислали; кое-кто из соседей; бывшие Санькины собутыльники да обязательные в такие минуты полуживые старушки, которые раз за разом проходят этот скорбный путь, приучают себя к мысли о скором избавлении от хвороб и одиночества.
Что-то поломалось в жизни. Старики живут, со скрипом, но цепляются за жизнь, а сыны и внуки в зем-лю уходят…
Снег падал на лицо сына, не таял, оттенял желтизну впалых щек, высокого в залысинах лба; осыпал черные волосы, растворялся на белоснежных простыни и подушке.
Дружки передавали смене полотенца, торопливо пятились в конец короткой процессии, звенели стака-нами и равнодушно переговаривались.
– Скоро и мы за им вдогонку.
– Иди ты к черту. Хуже нет зимой загибаться.
– Какая разница когда? Лишь бы скорее.
– Ну и дурак. Торопишься, так веревку на шею и крякай. Никто не держит.
– И крякну.
– Кишка тонка!
– Спорим на литруху?!
Илья недовольно оглянулся, сплюнул в их сторону и, догнав сына, смахнул с лица Саньки холодный снег.
Стыдно, ой как стыдно было ему смотреть в глаза людей, словно это не Санька, а он – Илья, прожил впустую, зря занимал чье-то место на земле. И то, что ни у кого не нашлось доброго слова, ни в одном взгляде не встретил он и малой озабоченности – так, деланно сдвинутые к переносице брови да глаза в сторону – еще большей виной ложилось на него. Последняя ниточка оборвалась. Чего еще ждать оста-лось? А нечего ждать. Такая же пустота впереди, как и у этих отстранившихся от всего и отторгнутых все-ми людишек. – Чем я лучше? -
спрашивал себя. – Тем, что баранку кручу? Дело немудреное – любой справится. Пользительность, она не одной работой меряется. Люди мы и должны тепло друг дружке нести, всходы после себя оставлять. А я? Пустоцвет пустоцветом. И среди людей, а как в пустыне. Да только ли я?
Он обернулся.
Кто из них слова мои опровергнет? Кто?
Не увидел.
Поднял сморщенное жалостью лицо навстречу колким снежинкам; предательской влагой наполнились глаза – от снега ли? И взвыла мятущаяся душа в отчаянии:
– Где же осечка произошла?
3
Прогретый мотор тихо урчал у конторы винного завода.
– Еще не пришли, – заметил Илья темноту в окнах.
Длинный рубленый дом с высокой завалинкой был зажат с двух сторон глухим, сколоченным внахлест из тесин, забором. Дом старинный, и, пожалуй, уже сам забыл и год своего рождения, и мастеров, кото-рые поставили его здесь – при складах и заводике. Было это давно, до Ильи, до отца Ильи, и, может, еще до нашей истории. Дом не поманит. И никто не хочет помнить. Рубим сук под собой. Нашему городиш-ке двести пятьдесят лет недавно справили. В одно время с Магниткой основан, вместе Пугачева воевали. Не далась атаману крепость Магнитная. За всю войну единожды ранен был и то здесь. А надо же: нам двести пятьдесят, а Магнитке скоро шестьдесят. Сами не хотим помнить или не велит кто? А он, Илья, все помнит в своей жизни? Сколько ездит сюда и только сегодня задумался. А сколько, правда? Ох, ты, госпо-ди! Год-то нонче какой? Ведь четверть века скоро, как я дорогу сюда пробил. Четверть века! Со-о-бытие! Надо бы Аннушке сказать. Ох ты, господи! Юбилей. Двадцать пять годочков как один.
Илья любил постоянство. Оно было в крови, в характере. Дед всю жизнь в деревне прожил, – лес берег. Отца парнишкой в эти места привезли и он до пенсии занимался одним делом – лес валил да на завод во-зил. Вот о прадедах Илья ничего сказать не может. Да кто их знает нонче, прадедов? В анкетах не спра-шивают, портретов на стены не цепляют, знатность не в почете. Были и ладно. А кто были и зачем жили – кому какое дело? Наследства все равно не оставили, стоит ли вспоминать? Начнешь копаться, а вдруг там генерал какой, или князь окажется. А то и разбойник с большой дороги. Только хлопоты раскопаешь. Люди засмеют, задразнят. Все короткой памятью жить привыкли. Как птицы – подрастают и разлетаются. Свою родню покидают, а на новом месте не обретают. Живут как хотят: и поругать некому, и подсказать некому. Чужому-то до тебя, как до прошлогоднего снега. Подскажешь, а тебе – обида. Впредь не суйся, не кажись умнее. Без тебя как-нибудь справимся. —
– Тьфу ты, куда занесло, – ухмыльнулся Илья и посмотрел на окна. Они так же холодно уставились в улицу черными глазницами. – Обленились. На работу еле плетутся. Все опоздать норовят, хоть минуту а украсть. У кого крадут? Спроси, и не знают. И зачем крадут, тоже не знают. Но какая-то глупая радость – не переработал! Еще и хвастают. Словно барину насолили. А где он, барин? Покажи?
Прежние времена хоть и ругают, а они были, и никуда от них не денешься. Боялись люди, не без этого. Хитрить боялись. Воровать боялись. Хуже других быть боялись. Лениться и то боялись. Не дрожали от по-стоянного страха. Этого не было. Просто все так жили, все тянули. А теперь? Кто-то тянет, а больше за воз держатся, вроде и помогают, подталкивают, а толку…
Под колеса машины упало желтое пятно.
Илья спрыгнул на дорогу, ладонью придавил до щелчка дверь кабины и по вросшим в землю плахам поднялся на крыльцо.
После бледного уличного света в коридорчике была непроглядная темь. Илья утонул в ней, остановил-ся у стены и повел рукой справа налево, пока не коснулся отполированного тысячекратными рукопожа-тиями металла дверной скобы. Резко дернул и окунулся в хлынувшее из-за спины облачко холодного воз-духа.
Большая в пол-избы комната, освещенная из угла настольной лампой, делилась на лабиринты прохо-дов разновеликими столами. В конторе было мрачно и холодно; беленые стены в подтеках; на боковине шкафа журнальный портрет давно ушедшего большебрового маршала с орденскими планками от плеча до кармана; стопки бумаг и папок; на окне метровый столетник в зеленой с ржавыми заплатами кастрюле; остановившиеся невесть когда часы.
За перегородкой, откуда выбивался свет, сидела мастерша. Ежась и позевывая, она заполняла пухлой рукой амбарную книгу. Ее скуластое, с большими бледно-фиолетовыми подтеками под раскосыми глазами, лицо было необычайно подвижно. Она то вытягивала мясистые губы, сложив их трубочкой, то раскрыва-ла, обнажая неровные крупные зубы, то сжимала в узкую злую полоску, отчего ее приплюснутый нос растекался по щекам – повторяла букву за буквой слова. И не поймешь – подсказывали губы рукам или наслаждались таинством звуков.
– Куда подъезжать? – вместо приветствия спросил Илья.
Мастерша приняла у него документы, заполнила тесные клеточки жирными цифрами и подняла на Илью зеленые глаза.
– К третьему складу. Ты ж не все оттуда вывез?
– Не все, – подтвердил Илья.
– Вывози. Его ремонтировать надо. – Она зевнула широко и передернулась. – Бр-р-р. Холодина какая… Сторожиха проспала, зараза… всю контору выстудила. – Откинулась на стуле и потрогала крашеное желе-зо голландки, выискивая остатки тепла. – Черти. Дорвутся до бесплатного, – безадресно сказала она.
– Не оставляйте, – посоветовал Илья и упрекнул, – сами же избаловали.
– Ну да, сами, – согласилась мастерша. – А куда денешься?
Илья промолчал. Он мог бы ответить, сказать, мол, выгоните, других примите. А что толку? И самый хороший при здешних порядках и изобилии недолго продержится. Соблазн! Да и не пойдут сюда хорошие.
Мастерша, думая о своем, кивнула:
– Никуда не денешься. Да-а… – Открыла тумбочку у стола и спросила равнодушно. – Будешь?
Илья собрал со стола бумаги, расписался в журнале.
– Ну как знаешь, – услышал он у двери.
4
К бамперу ЗИЛа приткнулся мотоцикл.
– Нашел стоянку, – проворчал Илья. Оторвал старенький "Ковровец", выжал сцепление и покатил к забору. – Места ему мало!
Из калитки вывалился Харон.
– А, Илья! Объезжаешь мою ласточку? – зашумел он. – Давай, давай! Глядишь, понравится, мы и шух-нем – тебе мотоциклу, мне – твою бегемотину.
Мужики поздоровались.
– Загружаться? – спросил Харон.
– Надо, – обычно ответил Илья.
– Надо, – согласился Харон. – А я уже, – с детской улыбкой похвастал он и похлопал себя по карманам оттопыренного тулупа. – Обратно поедешь, за рыбкой заскочи, – хозяйке на ушицу.
Семен Гуляев еле-еле дотянул до пенсии. Работал на цементном заводе обжигальщиком, подхватил грудную болезнь и беспрерывно кашлял – глаза кровью наливались. Думали – доживает человек последние деньки. Он и сам так думал: обменял кооперативную квартиру на домик в городке; хозяйства никакого не держал: к чему? с собой не потащишь, а на хлеб с квасом и пенсии хватит. С осени до весны ночевал до-ма, по теплу переселялся на местное море – большое водохранилище, – ставил шалашик, дышал за всю жизнь чистым речным воздухом и рыбалил. Но и по холодам ни дня без рыбалки. Уезжал до свету, воз-вращался к ночи. Там, на море и выкашлял свою хворь: нос и щеки обрели живой цвет, располнел и по-добрел – к старости баламутом сделался. И приработок заимел. Рыбку где продаст, где так отдаст; город-ским рыбакам лунку клевую уступит, наживкой снабдит – и за все плата – стопка. А по весне появилась еще одна работа.
Лед у берега размяк; заискрились трубочки-кристаллики; вода подтачивала их, растворяла. Крепкий лед все дальше и дальше отходил от берега, но еще долго оставался надежным пристанищем рыбакам. Семен смекнул выгоду и устроил переправу. Его резиновая лодочка без устали сновала по черной паря-щей воде к вырубленной во льду закраине. Должность была в монопольном владении Семена.
– Фирма обслуживает на совесть, – хвастал он. – Рекламации нам не нужны. Бизнес – это вам не служ-ба быта. Покупатель диктует спрос, а я под спрос цену подгоняю.
В паузах между рейсами он тягал карасей и окуньков. Рыбак был удачливый, никогда без улова не оставался. И, хоть сам рыбы не ел, дело это любил. Ни в каком ином промысле нет такого покоя, – живая вода как и шептун-осот полнили тихими думами, беззлобными и безобидными, делали его спокойным до равнодушия, ибо в созерцании этом была бесконечность и глубина самопознания, когда все житейское предстает такой мелочью, что тратить на него наживку, то бишь нервные клетки, по меньшей мере глупо.
Была старушка-жена, были дети – и в городе, и здесь, в городке. Но они были и жили в другой жизни, вне Степановых дум; не путали своими неразрешимыми проблемами устоявшийся ход его дней. Раз пове-рив в свою смерть, он снял с себя все обязательства, отгородился крепкой стеной отшельничества и почи-тал эту философию очень удобной, очень подходящей ему. "Не тронь меня, ибо я не трогаю тебя". Но Се-мен хитрил; в этой фразе отстаивал лишь первую часть, выторговывал себе право жить по законам бла-жи, утробной прихоти. Что есть переправа? Забота? Человеколюбие осознанное и бескорыстное? Нет. Один из способов удовлетворения прихоти – ненасытной жажды. За свой труд, за чужой счет. – Я тебе по способности, по надобности твоей, ты мне по возможности. – Но и здесь хитрил Семен: слова эти, для пол-ного их соответствия Семену следовало бы читать так: – Я тебе по способности, по надобности твоей, ты мне по возможности. А нет у тебя возможности, так я тебе все одно по способности, по надобности твоей.
– Люди те же рыбы, – любил порассуждать он. – О чем-то думаем; вытащили нас из глубины, куда ка-ждый по своей воле упрятался, глаза вытаращим, губами зашевелим, а слова путного не услышишь. Каж-дый себе чего только не наговорит, не наобещает; каждый чему-то радуется, чаще – недоволен, а в общем хоре никого и не отличишь, все одинаково поют. Вот, глянь-ка: по льду хвостиком бьют, трепыхаются. Ну ничего, это не страшно, это ненадолго. Ско-о-ро утихнут. Не они первые, не они последние. Здесь, среди рыбаков все равны – и он, не прочитавший за свою большую жизнь ни одной книги, и разные начальники с города, и кандидат наук – Умный мужик! Общий интерес роднит. К рыбалке есть общий интерес. А к жизни – у каждого свой. И Семен уверен: когда все будут страстными рыбаками, жизнь сразу переменится к луч-шему. Он объясняет это рыбакам, но смотрит только на Умного мужика, хочет, чтобы тот понял и другим пересказал, уже по-своему, по– научному. Ему поверят. Что мужик этот Умный и очень главный, Семен не сомневался. Только он один говорил длинно и непонятно, только он один расплачивался с ним коньяком, и только его мнение было важно для Семена.
Но Умный мужик разочаровывает.
– Ваша теория, – говорит он спокойно и гладенько, – чистой воды утопия. Но она благородна. Только человек с чистым сердцем ребенка, что в вашем возрасте встречается еще не так часто, способен доду-маться до такого.
– Никакая не утопия, – оправдывался перед своими Семен. – Я никого топить не собираюсь. Наоборот, я – за Спасение.
Этот умник и прозвал Семена Хароном.
– А кто он, Харон этот? – полюбопытствовал Семен.
– О, это, брат, замечательная фигура. По древнему преданию он переправой заведовал.
– Заведовал? – Семен вслушивался в звучание слова, повторял его тихо и громко. Слово ему понрави-лось. – Ну, дык ладно. Пущай так и будет, – согласился новоиспеченный Харон.
5
Илья сдал машину к высокому деревянному настилу, оставил полушубок в кабине и, откинув задний борт так, что он лег на доски и образовал широкий трап, соединяющий склад и кузов, привычно вошел в мрачное помещение.
Складские рабочие Степан Любимов и Колька Языков вяло покуривали за самодельным грубо сколо-ченным столом на крестообразных ногах. На столе стояли два чайника: один большой, закопченный, дру-гой поменьше, с розовыми полосками-подтеками. Передавая все неровности стола, к доскам прилипла промасленная газета, заменяющая скатерть; на ней в беспорядке лежали корки сухого хлеба, крупные шматки желтого сала и жареная рыба – плата Харона. Консервная банка, в которой когда-то томилась жир-ная пятнадцатирублевая иваси, до половины заполнена спитым чаем; в нем плавали серебристые головы кильки и разбухшие окурки.
Степан склонился над банкой, время от времени ударял острием ножа по килькиной голове, норовя попасть в глаз, окурки и головы приходили в движение и, пока продолжался этот хоровод, рука с ножом замирала, а мысли Степана оживали. На нем была новая синяя телогрейка с брезентовым фартуком по-верх, влитая в его крупное сильное тело. Когда он делал какое-либо движение, казалось – ткань на швах не выдержит и разойдется. Напарник равнодушно следил за Степановой рукой, вздрагивал, когда он опускала нож; уголки губ на секунду расползались, Колька вспоминал про папиросу, затягивался и вновь гипнотизировал руку с ножом. На нем болталась серо-буро-малиновая телогрейка. Из рваных ран на жи-воте и рукавах торчали клочья грязной ваты; две пуговицы, прикрученные медной проволокой лишали ее возможности свалиться с плеч и занять место подстилки, единственно достойное ее. Трудно поверить, что фуфайку эту не использовали для обучения целого поколения служебно-розыскных собак, и, списав за негодностью, подарили Кольке. Один карман каким-то чудом держался, но, кажется, тронь его и отлетит, как прошлогодний лист. Другой стал заплатой так давно, что и на новом месте он успел основательно по-истрепаться и обрасти ватной бородой. И уж никак не поверишь, что лохмотья эти сохранили способность греть; потому и тянул Колька из алюминиевой кружки густую коричневую бурду.
– Здоровы будете, – на ходу буркнул Илья. Не дожидаясь ответа, подхватил тележку и установил на нее первый ящик. Бутылки гулко зашевелились в тесных деревянных гнездах.
– Погодь, Илья, – окликнул Степан. Он повернулся на лавке всем корпусом и вонзил нож в стол. – Все торопыжишься… Присел бы. Чаек у нас – дома ты не пивал такого – и сон и хмурь враз гонит.
– То-то я гляжу – больно веселые сидите.
– А что, и веселые! – Степан улыбнулся. – Как не веселиться? Хороший человек в гости приехал. – Илья не реагировал. Степан ударил кулаком о стол. – Да присядь ты! Поговорим чуток, душу погреем, а там и поработаем.
– О чем говорить? – Илья покатил отяжелевшую тележку в кузов.
– О чем, о чем! Обязательно – о чем? Ну, если хочешь, спроси – как мы поспали, сон какой видели. – Степан хохотнул, словно утка прокрякала, и обратился к напарнику. – Так я говорю, Колек?
Колька медленно отставил кружку, затянулся папиросой и, выпуская дым тонкой длинной струйкой, важно промычал.
– Чего ему с нами говорить? Мы ему не пара. Он нас пре-зи-рает!
– Дурак ты, – крикнул Илья из кузова. Он ровненько и сноровисто выставлял ящики вдоль борта.
Колька зацепился.
– Я и говорю! – громче сказал он. – Мы для его – ду-ра-ки! Он работает. Рейсы набирает. Де-неж-ку зашибает. А мы? Время отсиживаем.
Говорил Колька с паузами; слова подбирал с трудом, короткие предложения вылетали из него, как холостые выстрелы.
Илья каждый день выслушивал одно и тоже, привык и пропускал Колькин визг мимо сознания. Он катал тележку из склада в кузов, нагружал, выгружал, потел и думал только об одном – загрузиться скорее и в дорогу – остаться один на один с собой и со своими думами.
Кольку злило молчание Ильи. Он плевал нарочито громко и матерился. Будь им лет на двадцать по-меньше, они бы давно вцепились друг дружке в грудки и выяснили: кто есть кто. Теперь же осталось одному брызгать в злобе слюной, рассыпать в холодном кислом воздухе склада ругательства, другому – усмехаться и глушить себя в работе.
– А, молчишь? Ну да, мы – пьянь! А ты – лучше? Груз твой, ха-ха, цен-най! За один рейс шесть тыщ му-жиков… враз накормишь! Досыта! Во, сколько радости… в город везешь! Кому? Детишкам да бабам! Они тебе в пояс поклонятся. Попадись только! У-у, праведник!
Степан крутнулся на скамье (фуфайка затрещала), и с оттяжкой огрел Кольку по затылку. Шапка упала в банку, накрыла головы с удивленно выпученными глазами и закачалась на поднятых ею волнах.
– Отстань, пустомеля, – проворчал он. – Кому-то возить надо. Чем тебя Илья задел?
– Чем, чем, – заскулил Колька. Он выудил из банки шапку, стряхнул ее и напялил на плешивую го-лову. – Христос нашелся! Я, можа, через него таким стал. Все магазины завалили. У-у, сво-ло-чи! – погро-зил он в угол склада маленьким кулачком.
– Правильно Илья говорит. Дурак и есть дурак, – подтвердил Степан. – Тебя что, силком к ней тя-нут?
Колька сник, стал маленьким – еле видно из-за стола. Он опустил голову, крутил ею из стороны в сторону; все тело его раскачивалось – вот-вот сползет со скамьи на пол; мычал хрипло и протяжно и, вперив суженные глазки в Степана, зло, с издевкой спросил.
– А те-бя-а?
Вопрос этот больно кольнул Степана. Взгляд его застыл на Колькиных бесцветных губах; он под-нял руку, сжал пальцы в кулак и размахнулся.
Колька не отпрянул, не увернулся, спокойно ждал, когда кулак доползет до него.
Степан перед самым носом Кольки ослабил пальцы.
– Пшел ты! – рявкнул и встал. Налил из маленького чайника в стакан, выплеснул в горло – капли покатились по подбородку. – А ну давай работать, брехло базарное! Не видишь, запарился человек.
Степан с Колькой дружки. Как они уживаются рядом? Нужны один другому? Или нет выбора?
Степан все конторские газеты от корочки до корочки прочитывает, все видит, все понимает, а мол-чун. Втихаря переживает и никогда никого не осудит – ни правого, ни виноватого, – Слаб человек, – толь-ко и скажет, а взглянешь недоуменно, прояснит. – Обстоятельства не поборол, потому и слаб. Не трус, не хитрец, и уж тем более не враг. Враг только тот, кто знает как побороть и может побороть, но не делает. Знают почти все – каждый со своей колокольни; а могут… Так что помалкивай. Осудить да обругать – ни ума, ни сердца не надо. Брехай, что дворовый пес за крепкой оградой, по любому поводу. Прохожий за-махнется, хозяин прикрикнет, а ни тот, ни другой не ударит. Глядишь, когда-то и угадаешь, – и похвалят: – Хорошо службу несешь, вовремя тявкаешь…
Колька – весь не нервах. Чуть не по нему – в крик да в ругань. Что-что, а ругать он любит. Все и всех. Ни с того ни с сего вдруг спросит придурковато:
– Когда большая война будет?
– Зачем она тебе?
– Как это зачем? – удивляется непониманию. – Я еще того, сгожусь. Съезжу, постреляю. Убьют, не жалко. Хуже моей жизни не будет. А вернусь – все мне! И квартира, и пожрать всякой всячины: сгущенка, тушенка, копченка; барахло по особым спискам. Хоть узнаю, как жить можно, да что наши Головы в будни едят.
Чудной.
Таскает ящики, весь взмокнет, а нет, чтобы молчать, силы беречь, без умолку болтает, пытает Илью – толкнет локтем в бок и ляпнет, как ударит.
– Скорей бы война началась. – Какая-то навязчивая идея у него с этой войной.
Тут и Степан не выдержит, приструнит Кольку.
– Хватит ерунду пороть.
– Дело говорю, – важничает Колька. У него своя теория и сейчас он зачнет развивать ее. – Война всех уравняет: и тех, кто князи, и тех, кто в грязи. Почему он живет не по-моему?
– А почему ты живешь не по-ихнему? Кто тебе не дает? Слабо? Так и скажи, а нечего зубы скалить.
– Ха, по-ихнему всем жить – где чего напасешься? Это, брат, чистой воды коммунизьм получается. Мне его в молодости наобещали. Я уши развесил, рукава засучил и – вперед! Ждал, ждал… и устал ждать. Его, поговаривают, поэтапно вводить будут: сверху вниз. Ха-ха! Что, не веришь? А ты оглянись да поду-май. Не слепой, так увидишь. А не увидишь – глупому все одно, лишь бы сыт был. Нам с тобой еще потер-петь чуток надобно: правителей этак с отделение… или взвод. И чтоб каждый как нонешний – с места в карьер. И на девяносто градусов в сторону.
– Нашел чему радоваться, – робко упрекнул Илья. – Ну, повернул. А что изменилось для тебя? Оче-редины? Зарплату вовремя не дают? Раньше жратвы не было, теперь вот и денег.
Колька торжествовал.
– Денег нет? Как это нет? Бумаги полно, шпарь из нее любые купюры. А не хватит бумаги, газетенку какую закрой. Вон хоть нашу. Ее если кто и читает, так для смеху… или в сортире… Да ты о деньгах-то так ведь сказал – укусить захотелось. А на кой они тебе нужны? В чулок складывать?
– Куда еще, в чулок и остается, – съязвил Степан.
– А ну тебя, много я наскладывал, – отмахнулся Илья.
– Ну и не каркай зазря, не собирай сплетен.
– Есть тварь такая – хамелеоном величают, – ни к месту вспомнил Илья.
– Че-го?
– Хамелеон ты. Я ругаю, – ты хвалишь, я хвалю, – ты ругаешь. А объяснить толком и не можешь.
– Я? Не могу? – Колька завизжал поросенком, пошел на Илью, раскинув руки.
– Не можешь, – не испугался Илья.
Колька остановился.
– Ну-ка, Степан, выдай ему. У тебя складно получается. А то этот… вообразит бог знает что. – Он вновь повернулся к Илье, вытянул гусиную шею и прошипел. – Хвалю… ругаю… Чучело ты! Тварь всякую ругаю и… буду ругать… А мог бы… не только бы ругал… Тварь!.. понимаешь ты слово это? Т-варь… Не морщись, напряги извилины до послушай.
Степан подумал – стоит ли? Что Илья? Послушает и забудет или на веру примет? Как сказать ему – чьи это мысли? Степана и Кольки? Или открыть, что многие уже до них дошли? А, впрочем, вреда от Ильи не будет… И пользы не будет.
– Ты не мнись, не мнись, скажи. Пусть знает. Ему в дороге только и делать, что шарики крутить. За-верни покрепче; хоть разок сам до чего-то докумекает.
– Ладно, – сдался Степан. – Только я тебе ничего разжевывать не буду. Задам два вопроса. Ты мне ответы не давай, мне твои ответы ни к чему. Ты себе ответь. Понял?
– Ну.
– Вопрос первый. Ленин революцию сделал, власть взял. С кем и как – это пока оставим. А теперь представь. В Москве или в Питере большевики, а по всей России те же чиновники, надзиратели, городовые – вся царская гвардия. Ленин им декреты шлет – как социализм строить и всех их – чиновников, надзира-телей, городовых – словом всю царскую гвардию через этот социализм уничтожить. Дадут они построить такой социализм?
– Конечно, нет! – выпалим Илья.
– А ты не спеши, ты думай. Да не сейчас, на потом оставь. – Степан хитро улыбнулся. Сбил он Илью с простых мыслей. Ничего, это на пользу. – И второй вопрос. Ну, слушаешь?
Илье хватило бы и одного – с ним разобраться как следует. Думал – ответил Степану, ан нет, не угадал.
– Эх, погибать, так с музыкой, – обречено выдохнул он. – Давай.
Степан увидел – не по Илье вопросы: мало извилин осталось в голове.
– Будя, – решил он.
– Не кочевряжься, скажи – вступился Колька.
– Будя! – резко и громко повторил Степан.
6
У мельницы Илья вырулил на трассу.
Деревянные дома, крытые шифером и железом, тянулись по правую сторону. Они отступили от боль-шой дороги, защитились редкими деревцами и пустырем от пыли и шума, выставили напоказ крашеные фасады и железные ворота гаражей.
Пустырь начинался у мельницы и широкой полосой тянулся через всю улицу до заправочной стан-ции. Только в одном месте – напротив автобазы и химскладов – было затишье. Летом на нейтральной полосе паслись телята и козы, рыли землю неразборчивые куры. Зимой детвора мастерила ледяные горы и брала штурмом снежные крепости. Воинственный дух яицких казаков еще не выветрился: "война" шла край на край, улица на улицу до отмороженных щек и пальцев, до разрушенных крепостных стен побеж-денного, до слез и по-взрослому крепкой ругани.
Когда-то и он, Илья, "воевал". Дрались злее нынешних, из лагеря в лагерь не переходили и обиды помнили долго. Сейчас крепости вместе строят и перед каждым сражением делятся: кто на какой стороне; народ спокойнее пошел; и детворы поубавилось, и телевизор приманивает – смотри, не пересмотришь, только успевай каналы переключать. А зря… Чему у телевизора научишься? Зависти? Этому ящику ве-рить, так жизнь везде богатая да веселая. Везде… Но не у нас. Хм… и у нас есть…
Те, кто проезжал по трассе, примечали: богато живут, как у Собакевича.
И правда – кто хотел, жил "богато". Не ленись. Кормов вволю, комбикормовый завод вот он – в старой мельнице. И дробленку, и гранулы домой приволокут – только скажи. И цена сходная: мешок – бутылка. И закон лоялен: хошь – корову, хошь – две, а по силам, и пять обихаживай. Мясо – товар ходовой. Два – три года, и строй гараж под машину. И держали. И строили. Да немного охотников в навозе копаться оста-лось. Народ глазастый, языкастый, вот и хотел "просто так" богатеть. Слова "а чем я хуже?" приобрели новый, неприятный смысл и произносить их стали не с гордостью, а в оправдание.
Странный городок. Допрежь крепостью звался. Попробуй обидь, ущеми в правах – мужики и бабы всем миром поднимались, за вилы, топоры хватались, сабли, ружья из погребов откапывали и за свободу на смертную битву шли. Кого только в штыки не встречали: и кыргизов, и атамана Пугачева, и царских вое-вод; а уж Дутову досталось – не позавидуешь! Головой над собой лучшего ставили, самого-самого. И дове-рие ему, и спрос особый. Царь далеко сидит, где ему за всем уследить, да и не нужно, видать, было. Вот и оставлял за народом власть свою выбирать, жизнь общим разумом строить по божьим и царским законам.
Времена разные на землю Уральскую сходили. Придет новый царь, пожелает волю царскую показать и посадит слугу своего верного. Хороший попадется – народ и терпит, и служит; а глупца или самодура вмиг за городские стены с позором изгонит, или, того хуже, на вилы посадит. Ну, конечно, прижмут малость; плетей понадарят, для острастки одному-другому галстучек на шею; и опять миром дело кончится – дух свободы не истреблен, – взлелеян! Постоять за себя, за землю русскую, за царя – батюшку желание не пропало. Так и жили – кулаки в карманы не упрятывали, а и зазря не обнажали.
Много лет прошло, городок почти не изменился; разве что грязи поубавилось, – асфальтом прикрыли, сосновые боры да березовые рощи вырубили – на заводскую стройку свезли, землю сплошь распахали – чем-то засеяли, а чем, и не определишь: что-то чахлое и сорняками задушенное. Ну и народец, известно, не тот. Теперь Голову назначают и не спрашивают – любого стерпим. Не то, что вилами, а и рукой не взмахнут. И обиды, и издевательства за пользу почитаются – рабской покорностью, как поле сорняками, позарастали. И своя земля, а чужее чужой. Словно не жить на земле этой завтра, а тем более детям.
Городок, где двухэтажных коробок с "казенными" квартирами десяток-другой, где земля родит и кар-тофель с капустой, и персик с виноградом, где из одного конца в другой на автобусе ездят, а огороды тракторами пашут, стал жить с оглядкой на магазин: лучок? – в магазин, яблочек? – в магазин, молоко? – опять в магазин. В нашем не купим, не беда, – до города рукой подать, там завсегда что-нибудь дают.