Текст книги "Вселенная философа (с илл.)"
Автор книги: Валерий Сагатовский
Жанры:
Философия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
Физик П. Дюгем, рассматривая различные типы умов ученых, так характеризует стиль мышления классического эмпиризма на примере его родоначальника Ф. Бэкона: категорий фактов «он не классифицирует, а только перечисляет; он не анализирует их, чтобы объединить в один вид все, которые не могут быть сведены одна к другой, а он перечисляет двадцать семь видов и оставляет нас в полной неизвестности, почему он прекращает перечисление на двадцать седьмом. Он не ищет точной формулы, которой характеризовалась бы и определялась каждая из этих категорий избранных фактов, а довольствуется тем, что снабжает ее названием, вызывающим доступный восприятию образ».
Повторяю, что на определенной ступени познания это вполне допустимый подход. Но эмпирики превращают его в идеал, они в принципе начинают отрицать возможность и необходимость всякого обобщения и упорядочения. «Социология, – заявляет, например, английский социолог П. Маршалл, – не должна тратить, свою энергию в погоне за широкими обобщениями, универсальными законами и общим охватом человеческого общества как такового».
А что же она должна делать?
Заниматься «частичным залатыванием» или «мелким кустарничеством», а не «утопическим конструированием», отвечает позитивист Карл Поппер. Заметьте еще раз, что все выходящее за рамки «мелкого» и «частичного» немедленно объявляется «утопическим», а не просто крупным и цельным (чему бы это?).
А теперь представьте, что «мелким залатывателям» приходится строить такое большое и сложное здание, что они начинают терять друг друга из виду. Общего же плана строительства между тем нет. Тут уж, если не хочешь превратить свой объект в Вавилонскую башню (строители которой говорили; на разных языках и не понимали друг друга), а строительство – в вавилонское столпотворение, приходится координировать совместные усилия. Современное познание несравненно сложнее, чем во времена Ф. Бэкона, а потому эмпирики вынуждены не только собирать, но и каким-то образом упорядочивать факты.
Так появляется эмпиризм в области теории, ибо, перейдя в эту новую область, «залатыватели» остаются верны себе. Отвергая поиск общих закономерностей, они начинают создавать теорию способом, который получил в логике название «ad hoc», то есть отдельную «теорию» для каждой случайно собранной группы фактов. На создание единой фундаментальной теории, в рамках которой можно было бы сопоставить эти различные группы фактов, они предпочитают не тратить энергии. Например, в той же буржуазной социологии многие представители эмпирического направления полагают, что факты можно упорядочить простым применением математических методов и моделей, не строя никакой общей теории общественного развития.
В главе «Белый гриб и… система категорий» уже шла речь о том, что условием успешного применения математики к сложным формам движения материи является предварительное уточнение понятий, разработка теории на качественном уровне. «К чему это? – говорит эмпирик. – Давайте измерять».
Конечно, каждый предпочитает делать то, что он умеет. И вот появляются сочинения вроде книги американца С. Додда «Измерения общества». Не утруждая себя обоснованием, автор выбирает в качестве «удобных факторов» измерения общественных явлений население (Р), время (Т), характеристики людей или окружения (S), пространство (L). В результате простая мысль: любая общественная ситуация имеет дело с группой людей, обладающих определенными характеристиками, существующими в пространстве и времени, выражается формулой (S = Pi: Ti: Li), где i – индексы характеристики. А дальше что? Ну как же: дальше наступает чувство удовлетворенности, что ты не какой-то утопист-философ, а добротный ученый-эмпирик, которому для выражения его глубоко специальных мыслей требуется особый математический язык (трепещите, профаны!).
Меня могут упрекнуть, что я взял не самый удачный (хотя специалисты согласятся, что достаточно типичный) пример. Поймите меня правильно. Я не против применения математики к анализу жизни общества; напротив, глубоко убежден в том, что для этих целей
будет разработан особый математический аппарат. Я против искусственного залатывания математикой теоретических дыр в социологии. И за то, чтобы «не мелочь мыслью усложнить, но простоту схватить во многом». За то, чтобы не наугад выбирать измеряемые величины, а сначала построить единую концепцию соотношения этих величин (факторов). Поверьте, что тогда единица измерения этого соотношения родится естественным путем, она буквально выльется из законченной качественной теории.
«Но это когда еще будет, – не без определенного резона возражают эмпирики, – а мы пока займемся привычным нам „частичным конструированием“».
И здесь я далек от того, чтобы призывать накладывать вето на эту полезную в определенных рамках деятельность. Да философ практически и лишен возможности говорить о каком-то вето, ибо в этом споре он сторона обороняющаяся, а не нападающая. Допустим, эмпирики, перейдя на работу в область теоретического мышления, начинают изобретать различные искусственные языки математической логики без философствования. Потом эти построения могут найти (а могут и не найти) практическое применение в технике, в машинном переводе, вообще в автоматизации умственного труда. И это, бесспорно, полезные выходы.
Но, во-первых, все это делается «английским способом», и поэтому затраты труда здесь очень велики и очень часто непропорциональны скромному результату.
Во-вторых, и это самое главное, на каком основании подобные построения объявляются заменой философии и теоретического мышления на качественном уровне? (А именно так поступают позитивисты и их поклонники.)
Постараемся показать, что стремление заменить философию «технологией» логических исчислений, как и ограниченность эмпиризма в целом, есть выражение позиции частичного человека, сформированного обществом, рвущим на части целостную человеческую природу. А чтобы сделать это, попробуем набросать социально-психологический портрет современного эмпирика.
«Колыбель для кошки» – так Курт Воннегут назвал свой роман. В нем описана такая символическая сцена. Феликс Хонникер – создатель атомной бомбы, по замыслу автора, – в день, когда эту бомбу сбросили на Хиросиму, сидел в своем кабинете и крутил случайно попавшуюся ему веревочку. Когда его спросили, в какие игры он играет для отдыха, он ответил: «Зачем мне играть в выдуманные игры, когда на свете так много настоящей игры». Но на этот раз, утомившись от атомных игр, великий физик затеял простую детскую игру и сплел из веревочки хитроумное сооружение – колыбель для кошки. При получении Нобелевской премии этот ученый произнес такую речь: «Леди и джентльмены! Я стою тут, перед вами, потому, что всю жизнь я озирался по сторонам, как восьмилетний мальчишка весенним днем по дороге в школу. Я мог остановиться перед чем угодно, постоять, подумать, а иногда чему-то научиться. Я очень счастливый человек. Благодарю вас».
Этот ученый не тратил времени на «философствование», его не интересовали добро и зло, справедливое развитие общества, идеал человека и прочая «лирика». Он просто с любопытством «озирался по сторонам» и придумывал разные интересные вещи. Кто и для чего применит его изобретения – это его не трогало. Главное, чтобы ему было занятно повозиться с новой конструкцией. Во времена Жюля Верна такого исследователя еще можно было бы выдать за безобидного чудака-ученого. В наше время эта фигура совсем другого масштаба. Наивность и безответственность во всем, что выходит за пределы твоей профессии, – в наше время явление совсем не безобидное. А когда профессией оказывается создание оружия массового уничтожения людей, такая моральная и политическая инфантильность – явление страшное.
Впрочем, кому-нибудь может показаться, что я преувеличиваю. «Ну что вы, это довольно простенькая моделька», – возразил мне, например, один ученый собеседник, когда я поделился с ним своими впечатлениями об образе Хонникера.
Я охотно допускаю образ талантливого эмпирика, деятельность которого не сводилась бы к играм с атомной бомбой и веревочкой. Он может увлекаться искусством, спортом, великолепно рассказывать анекдоты, покорять горные вершины и даже участвовать в каком-то общественном движении. И все-таки суть его вполне укладывается в «простенькую модельку» Курта Воннегута. И суть эта в том, что все занятия такого человека вызываются просто интеллектуальным любопытством; у него нет большой, общественно значимой цели.
Возьмем крупнейшего философа-позитивиста (а позитивизм есть теоретическое выражение практики эмпиризма) Бертрана Рассела. Его занятия математикой, философией, политикой, его общественная и личная жизнь есть не что иное, как положенные рядом меняющиеся увлечения, не связанные в систему определенным мировоззрением и не подчиненные единой цели.
Так, если взять его общественную деятельность, то фактами биографии Рассела будут и борьба за мир, и более ранние призывы сбросить атомную бомбу на Советский Союз, и более позднее оправдание чехословацких ревизионистов, и многое-многое другое, объясняемое лишь сиюминутной позицией «частичного залатывателя» да туманными соображениями о свободе вообще, но никак не продуманной единой концепцией, где одно последовательно вытекает из другого. В работах этого мыслителя мы найдем множество интересных блесток и находок, но в целом он всегда оставался играющим индивидуалистом, важнейшей реальной свободой для которого была свобода игры: он всегда разбивал свой парк «по-английски».
Не случайно позитивистски настроенные исследователи любят сравнивать науку с шахматной игрой, решением кроссвордов и т. д. Научная работа превращается у них в вид спорта, а также в способ самоутверждения в ненадежном, непонятном, вечно меняющемся мире. Эмпирик мастерски изучает через увеличительное стекло кусочек коры дерева, но он не умеет и боится окинуть одним взглядом весь лес, а попытки такого рода, предпринимаемые другими, встречает со снисходительной иронией.
Меткие психологические зарисовки позитивистов можно найти в книге А. Хюбшера «Мыслители нашего времени». О Дж. Э. Муре, например, там написано: «Он был силен… во всем малом и точном и мастерски умел встречать чужие замечания с недоверчивым изумлением».
Там же дается психологическая характеристика позитивистского критицизма: «Обличение таких „бессмыслиц“ в этике и метафизике (речь идет о „развенчании“ позитивистами философских вопросов о смысле человеческой жизни, нормах поведения, месте человека в мире и т. д. как якобы эмпирически непроверяемых. – В. С.) стало любимым времяпрепровождением аналитически направленных умов. Это была игра простая и все-таки довольно разнообразная…»
За этой психологией стоит вполне определенная социология. Социальное положение тех людей, чьи настроения выражает позитивизм, и психология ползучих эмпириков хорошо согласуются друг с другом. Их опыт сводится к манипуляциям с деталями машин (эмпирики-практики) и символами-формулами. Все остальное – человеческие отношения, сохранение природы ради ее эстетического воздействия на человека, воспитание людей в соответствии с нравственными идеалами и т. д. – кажется им сентиментальными пустяками, далекими от точной науки. И эти люди, любящие порой поболтать о свободе (свободе игры, разумеется), не видят того, что их поведение – это типично конформистское приспособление к способу жизни, установленному теми, кто лишает человека подлинной свободы сознательно строить жизнь общества и личности в соответствии с целостной системой оптимально продуманных идеалов. Видимо, не надо пояснять, кому и в каком обществе выгодно, чтобы человек спокойно функционировал в своем углу и не думал об «общих вопросах».
* * *
Подведем итоги. Эмпирик много работает и много знает. В этом его полезность. Но в наш век, когда все становится связанным друг с другом и любая «мелочь» может вызвать катастрофическую цепную реакцию, отдельное знание и умение, не соотнесенное с системой человеческой деятельности в целом, может из полезного превращаться в сугубо опасное. Следовательно, мало знать, надо еще уметь становиться на такую позицию, с которой можно объективно оценить свои знания, их роль в жизни общества («знать, что ты знаешь»). Между тем привычка к эмпирической игре весьма устойчива, а навыки перехода на позицию «знания о знании» приобретаются с трудом. Как отмечает биолог Г. Кастлер, «…люди вообще предпочитают спокойную и милую игру с теорией серьезному умственному труду… Это страшная и стойкая болезнь интеллекта, от которой, если она однажды укоренилась, единственным лекарством являются самые трудные подвиги разума и добродетели (подчеркнуто мной. – В. С.)… Не из-за этой ли болезни многие ученые без особых раздумий собирают множество ненужных и бесполезных экспериментальных данных…»
Мы достаточно уже обличали «милую игру» эмпириков (и пусть не обвиняют меня в упрощенчестве: трудности, бессонные ночи и жертвы еще не делают игру чем-либо другим). Подлинное человеческое занятие определяется подлинно человеческими целями, а не степенью трудностей и размахом применяемых средств. Так чем же оно отличается от занятий эмпирика? Тем, что оно сознательно совершается ради целей, которые ставят Разум и Добро. Общая фраза? Давайте разберемся.
Когда человек отражает в своем сознании окружающий мир и на основании этого может совершать определенные целенаправленные действия, он обладает рассудком («Знаю устройство телевизора и могу его починить»). Однако, как было показано выше, рассудочные знания и умения могут противоречить друг другу, и знание, как сделать атомную бомбу, может дорого обойтись человечеству. Поэтому в обществе возникает потребность выйти за пределы рассудочных знаний и с помощью «сумасшедших идей» объединить их в непротиворечивую систему.
Когда человек отражает не только сам объект, но и свое знание об этом объекте, свое отношение к нему и на основании этого может регулировать свою деятельность в целом, он обладает разумом (осознаю роль телевидения в жизни общества, и если телевидение калечит, как, например, в США, человеческие души, займусь переустройством общества, а не погоней за новейшей маркой телевизора).
Объединение рассудочных знаний в разумную систему направляется уже не сиюминутным утилитарным интересом или любопытством, но более высокими целями добра, ибо только они могут заставить подняться отдельного человека на уровень забот о Человеке, о построении оптимальной ноосферы. Только с высоты этих целей следует решать вопросы о том, каким – хорошим или плохим – средством будет то или иное приобретение рассудка, будет ли оно средством для достижения добрых или злых целей.
Царство рассудка без разума напоминало бы автоматический цех, где хорошо отлажено все, кроме одного, – пульта управления. Разум без рассудка – это бессильный экстаз проповедника-утописта. И только их единство дает нам подлинно человеческое думание, результативное и отвечающее за свои результаты.
ПРАВО НА ПОИСК
Поиск и риск. Наука всегда стремилась и будет стремиться к точности. Но и это хорошее стремление не избежало метафизического преувеличения. Человеческому интеллекту в период его самоуверенной юности кажется, что все знание можно и нужно сделать абсолютно точным, полностью изгнать из него всякие «метафоры» и смутные понятия. «Свет человеческого разума, – писал английский философ XVII века Гоббс, – это вразумительные слова, однако предварительно очищенные от всякой двусмысленности точными дефинициями. Рассуждение есть шаг, рост знания – путь, а благоденствие человеческого рода – цель. Метафоры же, бессмысленные и двусмысленные слова, напротив, суть что-то вроде ugnes satui (блуждающих огней), и рассуждать с их помощью – значит бродить среди бесчисленных нелепостей. Результат, к которому они приводят, есть разногласие и возмущение или презрение».
Что, казалось бы, можно возразить против этого? Но вот проходит время, люди изобретают машины, которые могут рассуждать в полном соответствии с гоббсовским идеалом, а один из создателей этих машин, Норберт Винер, заявляет: «На низшем уровне машины более надежны и более быстры, чем человеческие существа. Но на более высоком уровне у людей появляются преимущества. Люди более гибки, обладают способностью оперировать плохо определенными идеями, „смутными“ идеями. И где-то на каком-то перекрестке это преимущество начинает играть решающую роль».
Так чем же является оперирование смутными идеями – недостатком, который надо поскорее преодолеть, или специфическим достоинством человеческого ума?
Вопрос поставлен метафизически, ибо не указаны разные отношения, в которых это свойство может выступать и недостатком и достоинством. Там, где люди действуют уже по определенным, ранее выработанным правилам, отсутствие точности есть признак лености ума и неквалифицированности. Но можно ли сделать абсолютно регламентированным поиск новых правил, нового способа решения новой задачи? Можно ли в бесконечном мире все заранее рассчитать и полностью избежать риска, переложив человеческую ответственность на некое универсальное счетно-решающее устройство?
Движение познания заключается в том, что ход решений, полученных интуитивным путем, осознается и делается всеобщим достоянием: для похищения первого огня понадобился Прометей, но теперь эту задачу легко решает каждый. Однако появление таких задач, которые еще никогда не решались, требует новых Прометеев. Пусть, например, ученые-логики проанализировали ход мысли Маркса при написании «Капитала». Очевидно, это облегчит решение аналогичных задач людям, гениальностью Маркса не обладающим. Но появление задачи нового типа, сравнимой по масштабам с той, которую решал Маркс в «Капитале», все равно потребует нового Маркса. Конечно, он ознакомится с работами логиков и в чем-то они помогут ему. Но он никогда не скажет, что эта помощь была решающим моментом на его пути к «эврика!». Его ход мысли снова будет осознан, но вновь выработанные правила снова окажутся недостаточными для решения задачи следующего уровня. И так далее, в бесконечность: «Есть правила для выбора решения, но нет правила для выбора этих правил».
Этот поиск без правил представляется на первый взгляд каким-то мистическим озарением. В самом деле, почему один человек, обладающий массой знаний и самой кропотливой усидчивостью, оказывается бесплодным, а другой вроде бы совсем неожиданно довершает открытие и по упавшему яблоку делает заключение о всемирном законе тяготения.
Как происходит такое мгновенное озарение, во многом еще неясно современной науке. Но ничего сверхъестественного в нем, разумеется, нет, ибо при более внимательном взгляде становится совершенно ясной неразрывная связь между «мгновением находки» и «всей жизнью» труда. Так Ньютон отнюдь не считал, что он пришел к открытию закона всемирного тяготения, случайно задумавшись, почему яблоко в его саду упало с дерева на землю. Ученый объяснял свой результат по-другому: «Благодаря тому, что я неотступно думал об этом вопросе». Кювье определял гениальность как неотступное внимание. Видимо, память человека, способного к открытиям, представляет собой не склад сведений, откуда «методом тыка» безрезультатно пытаются вытащить нужную вещь, но непрерывный процесс, в котором немедленно перерабатывается любое поступающее «топливо» и выплавленные крупинки нужной информации притягиваются к одному центру, в котором напряженно пульсирует сердце будущего открытия.
«Если человек обладает высокоразвитой восприимчивостью, – писал Томас Манн, – каким-то особым чувствилищем, реагирующим на самые малые раздражители, он повсюду обнаружит, нащупает, укажет то новое, что только еще нарождается, что только еще собирается быть». Но это новое не просто нащупывается, оно благодаря неотступному увязыванию всех впечатлений в одно целое сразу же стягивается к центру основной идеи, группируется в прообраз будущей теории; «…в рассуждениях математика, – указывают, например, французские математики Бурбаки, – основную роль играет особая интуиция, заключающаяся скорее в непосредственном угадывании (предшествующем всякому рассуждению) нормального положения вещей…»
Поверив своей интуиции, предшествующей последовательному рассуждению и обоснованию, ученый всегда идет на определенный риск. Однако, когда рискованные гипотезы остаются в пределах теоретического мышления, когда ими не начинают немедленно руководствоваться на практике, издержки риска устраняются последующей проверкой; если догадка оказалась иллюзией, исследователь теряет только свое время и свои силы. Дело обстоит гораздо сложнее, если не доведенные до уровня точных понятий результаты интуитивного поиска приходится внедрять в практику. А от этого никуда не уйдешь, ибо «…всякая деятельность исходит из знаний, содержащих пробелы. При такой неуверенности можно либо воздержаться от действий, либо действовать с риском. Первое означало бы прекращение жизненных процессов» (Ст. Лем).
Итак, где поиск, там и риск. И какие-то гарантии здесь дает только вера в мудрость ищущих, рискующих и ведущих по еще не изведанному пути. Вера эта не должна быть слепой, но она не может дать стопроцентной гарантии. И если без поиска и риска не обойтись, надо уж как следует разобраться в том, как все-таки можно увеличить надежность поиска, основанного на прошлом опыте, мудрости и т. д.
Субстанция поиска. Если метафизики одного толка хотели бы переложить всякую человеческую ответственность на всезнающие счетно-решающие устройства, то представители другой крайности начинают превозносить поиск ради поиска, риск ради риска: поиск и риск захватывают, увлекают сами по себе, они дают острые ощущения независимо от того, какие цели при этом преследуются. Это звучит романтично, но точно так же приводит к безответственности.
Нельзя согласиться с восторженным прославлением творчества ради самого творчества, деятельности ради самой деятельности без учета последствий, которые они несут для той системы (становящейся ноосферы), в которой они происходят. И если страсть к познанию является основным мотивом творчества какого-либо человека, то независимо от степени его талантливости было бы Очень рискованно Принимать решения, значимые для общества в целом, только на основе его поиска.
Думается, что я не преувеличиваю опасность расхождения между увлеченностью каким-либо делом и пониманием его общественной значимости. Ведь не случайно, например, в анкете, адресованной к научным работникам на страницах «Литературной газеты», в числе мотивов, которые могут двигать научное Творчество, были и желание получить известность, и стремление к творчеству, и многое другое, но не было самого главного: сознания нужности своего дела. Не знаю, сочли ли авторы этот пункт слишком казенным или ограничивающим свободу познания, но факт есть факт – его не было.
«Но ведь это же само собой разумеется! – могут возразить мне. – Любой ученый понимает нужность своего дела». Поясню, что я имею в виду. Молодой ученый Тулин в романе Д. Гранина «Иду на грозу» отлично Понимал, зачем надо научиться управлять погодой, предотвращать грозы, в определенное время вызывать дождь. И работал он увлеченно, талантливо. И все же на первом месте в его сознании витал будущий портрет в газете – портрет Олега Тулина, победителя грозы. Писатель очень тонко показывает, что Тулин брался за нужное дело не столько потому, что понимал его нужность для общества, сколько потому, что великолепно учитывал большую возможность прославиться и выдвинуться в решении именно нужного дела.
Я же убежден, что подлинно коммунистическое отношение к любому труду, в том числе и к познанию, основывается на органическом единстве любви к творчеству (не могу без этого дела) и сознания необходимости этого творчества (не просто наслаждаюсь решением кроссвордов, а вырабатываю информацию, необходимую для строительства жизни, достойной Человека и его Разума).
В том же романе «Иду на грозу» товарищ Тулина – Крылов – казался на его фоне скромным и незаметным. Но, взявшись за дело, он не мог его бросить на полпути. Когда экспедиция, исследовавшая грозу на самолетах, потерпела неудачу и ее руководитель Тулин принялся за другое, не менее нужное, но сулившее более быстрый личный успех дело, Крылов не сдался. Упорно ищет он причины неудач экспедиции, бьется над лучшим решением вопросов. Это невыгодно, это рискованно; может быть, постигнет неудача. Но Крылов не только увлекся решением задачи, он действительно понимает нужность ее решения – и именно для общества, а не для быстрейшей защиты диссертации.
Независимо от той функции, которую выполняет в науке отдельный человек – будь он академик или лаборант, – ученый должен хорошо понимать роль науки в жизни современного общества, ее возрастающее значение и ответственность. «Науки, имеющие отношение к использованию природных ресурсов, – пишет Г. Хильми, – должны от описания природы и учета ее богатств перейти к проектированию природы».
Это можно распространить на все науки и считать дальним прицелом любого познания оптимальное проектирование ноосферы в целом. По отношению к этой основной цели на познание следует смотреть «утилитарно». Но этот «утилитаризм», подчиненный не ближайшей непосредственной пользе, а единству истины, пользы и красоты, управляемых стремлением к добру, к созданию развивающейся гармонии общества, личности и природы. Это стремление и есть самая надежная субстанция поиска.
Действительно, если приходится принимать решения на основе поиска, то риск будет наименьшим, если наша вера в удачность решения основана не только на прошлом опыте (прошлые решения данного человека были удачными), но и на знании того, что его поиск направляется не личной прихотью смелого игрока, а глубоким сознанием ответственности перед основными целями человеческой истории.
Дальний поиск. «И все-таки это одни громкие фразы, – не выдержал Скептик. – А на деле вы проповедуете утилитарный подход к науке, убивающий ее свободное развитие».
Вот так. Никогда ведь не признается честно: «Я не понял», – а сразу намерен наповал сразить. Ну что ж. Надо, видимо, четко размежеваться и с утилитаризмом, пройдя между очередными пропастями метафизики: наукой ради науки «аристократов»-интеллектуалов и утилитаризмом «плебеев»-технократов.
В свое время Д. Свифт в «Путешествии Гулливера» едко высмеивал занятия ученых в академии фантастического города Лагадо за их, выражаясь современным языком, оторванность от практики. Однако большинство высмеянных Свифтом занятий оказались в дальнейшем вполне реальными и отнюдь не бесплодными. Например, К. А. Тимирязев так начал свою лекцию в Лондонском королевском обществе: «Когда Гулливер первый раз осматривал академию в Лагадо, ему прежде всего бросился в глаза человек сухопарого вида, сидевший, уставив глаза на огурец, запаянный в стеклянном сосуде. На вопрос Гулливера диковинный чело век пояснил ему, что вот уже восемь лет, как он погружен в созерцание этого предмета в надежде разрешить задачу улавливания солнечных лучей и их дальнейшего применения. Для первого знакомства я должен открыто признаться, что перед вами именно такой чудак. Более тридцати лет я провел, уставившись если не на зеленый огурец, закупоренный в стеклянную посуду, то на нечто вполне равнозначащее – на зеленый лист в стеклянной трубке, ломая себе голову над разрешением вопроса о запасении впрок солнечных лучей…» Вряд ли нужно пояснять значение открытия Тимирязевым функции хлорофилла.
Современный утилитарист-технократ усвоил себе, что ученые могут быть весьма полезны. Но он требует от них максимальной и незамедлительной отдачи; в случае же их «уклонения», ухода в свои собственно научные проблемы, он недоверчиво ворчит: «Ни к чему, мол, нам все эти самовыражения». И такой подход, действительно, подрезает науке крылья.
В качестве альтернативы узкому практицизму обычно противопоставляют точку зрения вроде высказанной академиком М. Лаврентьевым: «Бесполезных открытий не бывает! Нельзя говорить ученому: прекрати свои поиски, потому что сегодня они не нужны промышленности. Они будут нужны. Отбрасывая с пренебрежением исследования, которые сегодня кажутся отвлеченными, но направленными на разгадывание тайн природы, мы рискуем слишком много потерять, ибо вслед за познанием неведомых сил природы всегда идет овладение этими силами».
Однако такой взгляд, в целом верно противопоставляемый утилитаристскому «комплексу ограниченности», можно, если не сделать определенные уточнения, исказить так, что он приведет к «комплексу неопределенности»: исследуй все подряд, когда-нибудь пригодится. Но ведь в практической жизни мы так не поступаем. Мы все-таки прежде всего решаем неотложные проблемы, хотя в идеальном случае и подчиняем их некой дальней цели. Так почему же в теории мы должны заниматься всем, что «бог на душу положит», оставляя нерешенными неотложные дела? Неужели только потому, что теорию труднее проконтролировать?
Весь вопрос здесь, конечно, в том, что понимать под неотложными делами. Ясно, что понимание их будет разным у человека, стремящегося к оптимальному планированию человеческой деятельности в целом, и у прагматика, у которого неотложность диктуется только повседневной текучкой. Ясна также, видимо, и разница в том, какой из этих «неотложностей» будет служить наука. Если первой, то вывод можно сформулировать так: вообще бесполезных открытий не бывает, но на данном этапе развития общества всегда следует выделить основное звено (как любил говорить В. И. Ленин), главные задачи общественно-производственной деятельности, которые определяют собой направление развития науки. Иными словами, любая информация когда-нибудь может пригодиться, но в данных конкретных условиях рост любой информации не является абсолютным благом, ибо может напоминать и рост Геракла, и рост Гаргантюа, и рост раковой опухоли.
«Но, – возразил Скептик, – ведь очень полезный результат можно получить и на совершенно неожиданном направлении. Неужели вы хотите абсолютно точно и до любых деталей спланировать развитие науки?»
«Во-первых, – ответил Философ, – смотря что понимать под планированием. Такое планирование, когда ученый должен на пять лет вперед предусмотреть, какие приборы ему могут понадобиться, ничего, кроме вреда, не приносит. Планирование должно быть достаточно гибким, чтобы, подчиняя работу главной цели плана, не сковывать инициативу в конкретных обстоятельствах, не принимать бюрократические формы».
С. А поиск в любом возможном направлении вы отрицаете?