Текст книги "Гапон"
Автор книги: Валерий Шубинский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 29 страниц)
«МЯТУЩАЯСЯ ДУША»
Первый «сбой» случился уже в 1898/99 учебном году. В середине года Гапон ушел в отпуск по болезни, засвидетельствованной академическим врачом Д. Пахомовым (о чем есть запись в Журнале Духовной академии от 9–10 июня 1899 года), и не сдавал никаких экзаменов.
О болезни Гапона известно мало. Судя по тому, что он отправился в Крым (деньги собрали по подписке), это было что-то легочное, может быть, простудного происхождения (южанин в Петербурге!).
В Крыму отец Георгий сперва жил в Ялте, потом – благодаря содействию епископа Таврического Николая (позднее видного черносотенца) – в балаклавском Георгиевском монастыре. Монастырь был полон отдыхающих, и монахи увлеченно занимались, так сказать, «туристическим бизнесом», в то время как (строго замечает Гапон) «2 тысячи десятин великолепных виноградников, принадлежащих монастырю и могущих давать по 200 руб. с десятины, оставались… заброшенными». Крестьянский сын не мог спокойно смотреть на такую бесхозяйственность (не говоря уже о далеком от аскезы образе жизни молодых монахов).
В Балаклаве завязались примечательные знакомства.
Среди тех, кто одновременно с Гапоном живал в Георгиевском монастыре, были известный либеральный публицист Георгий Аветович Джаншиев, литератор-толстовец (еще один!) Петр Алексеевич Сергеенко и прославленный художник Василий Васильевич Верещагин. Сергеенко оставил воспоминания о пиитическом времяпрепровождении этой почтенной компании. Например, о том, как, глядя на крымские сказы, отдыхающие «угадывали» в них разные образы. Лирически настроенный Джаншиев видел голову из «Руслана и Людмилы». Баталист Верещагин – Наполеона. Что виделось Гапону?
Между Гапоном и Верещагиным происходили сцены, забавлявшие окружающих.
«Гапон высоко чтил Верещагина как художника, но когда Верещагин проявлял какой-нибудь знак невнимания к Гапону, пылко-нервный батюшка заносил это полностью в счет и при первой же оказии демонстративно предъявлял его Василию Васильевичу.
Его при встрече „не заметил“ Верещагин. Он при встрече „не заметил“ Верещагина. И невозможно было смотреть без улыбки, когда эти два завзятых казака по природе встречались неожиданно после какого-нибудь неулаженного конфликта между ними. Точно два насторожившихся петуха. Обыкновенно кончалось тем, что „неприятели“ расходились и делали вид в течение нескольких дней, что „не замечают“ друг друга, или, молодецки рассмеявшись, начинали с увлечением беседовать, как ни в чем не бывало».
Сам Гапон тоже уделяет Верещагину несколько фраз в своих воспоминаниях. Между прочим, передает состоявшийся между ними разговор о картине Иванова «Явление Христа народу». Верещагин предъявлял к ней претензии, характерные для живописца-натуралиста конца XIX века: «Как мог кто-нибудь… возвращаться из пустыни с гладко причесанными волосами?»
Гапон попал в компанию светских интеллигентов, да при том из самой верхушки. А кем был он сам? «Патриархальный священник», как позднее задним числом назвал его добрый знакомец, В. И. Ульянов-Ленин? Ученый церковный человек, насаждение коих было целью Духовной академии? Или – полуинтеллигент из губернского города, земский статистик? И как подействовали на него летние встречи?
В пятом номере «Русской мысли» за 1907 год напечатана переписка Гапона с еще одним знакомым по Крыму, неким Г. И. (по-видимому, это упомянутый в гапоновских мемуарах «Михайлов», «старый идеалист сороковых годов») и, предположительно, его супругой, обозначенной литерами А. К. Ниже – некоторые выдержки из писем 1899 года с комментариями.
«Или – покориться своей судьбе, выражаясь словами Никитина: „Мне, видно, нет иной дороги – она лежит… иди вперед, тащись, покуда служат ноги, впереди – что Бог пошлет…“, или же с гордыми и смелыми словами (на устах) любимого вами стихотворения перейти Рубикон» (15 октября 1899 года).
«Любимое стихотворение» – это «Море» Петра Вейнберга, которого ныне помнят за другое произведение, одно-единственное – романс «Он был титулярный советник», и еще за многочисленные переводы с разных языков. Современники, однако, с восторгом повторяли:
Бесконечной пеленою
Развернулось предо мною
Старый друг мой – море.
Сколько силы благодатной
В этой шири необъятной,
В царственном просторе…
Еще Мандельштам непочтительно вспоминал, как 75-летний Петр Исаевич Вейнберг, «настоящий козёл с пледом», декламировал в середине 1900-х эти строки перед учениками Тенишевского училища.
А что за Рубикон, который Гапон решился было перейти, – это становится ясным дальше, из следующего письма, посланного 7 ноября.
«Со 2-го ноября я в Петербурге. Не заезжал до своего батьки и неньки потому, что, отдав 22 руб. долга о. Петру, едва-едва достиг столицы. В академии приняли очень хорошо, отвели комнату и засчитали сочинение. Признаюсь, всякое участие со стороны академии болезненно отзывается в моем сердце. Но что же делать? Бедность! А жить в Петербурге приходится ради хлопот по своему делу. Ректор историко-филологического факультета[7]7
Деканом (не ректором, конечно) этого факультета был в то время И. В. Помяловский, известный в том числе работами по истории Церкви и связанный с Духовной академией.
[Закрыть], с семейством которого я знаком, сообщил, что поступить в университет можно двумя путями: 1) держать экзамен на аттестат зрелости 2) поступить пока вольнослушателем; держать же экзамен через год, два… Только вопрос, можно ли поступить до Рождества Христова».
Про жилищные дела Гапона в академии мы уже писали. Отдельная комната вернувшемуся из академического отпуска студенту – это был знак особенного благоволения. Официальное решение об освобождении Гапона от первого семестрового сочинения («…принимая во внимание болезненное состояние… а также то, что он написал удовлетворительно первое семестровое сочинение в минувшем учебном году…») датируется 2 декабря, но, видимо, решение принято было раньше.
Однако Гапон, хлопоча об этой поблажке, думал тем временем об уходе из академии и поступлении в университет – на сей раз на историко-филологический факультет, а не медицинский. Мысли эти были внушены ему новыми крымскими друзьями – Михайловым и Верещагиным. Оба призывали молодого человека «снять рясу», чтобы самореализоваться и, само собой, «служить народу».
Но дальше намерений дело и в этот раз не пошло.
30 ноября Гапон пишет Г. И.:
«Бывают драгоценные минуты, когда человеческое сердце вдруг раскрывается для глубокого восприятия какой-либо высокой идеи, когда последняя мгновенно пронзает мятущуюся душу, глубоко западает на дне ее и начинает, подобно прекрасной закваске, действовать в жизни известного человека. В одну из таких минут нашел отклик в моем сердце благородный призыв, вышедший искренно от благородного и убежденного человека.
Но получил два письма от честного и любимого отца… где он открывает горе, долго скрываемое от меня: болезнь тяжелая „неньки“, слабость его и вообще расстройство семьи. Неужели не долг мой пожертвовать собой, своим собственным „я“ для блага и успокоения тех, которые меня вскормили и возрастили?»
Речь шла не только о деньгах. Надежде Константиновне Крупской Гапон позднее так описывал свои тогдашние переживания: «…Подумал я: сейчас на селе родителей уважают, отец – старшина, ото всех почет, а тогда станут все в глаза бросать: сын – расстрига». Впоследствии Гапон не задумался о чувствах и нуждах родителей, впутываясь в большую политику. Но в 1899 году эти соображения сыграли свою роль.
Впрочем, уже в следующем письме к Г. И. несколько театральную жертвенность сменяет энтузиазм. Началась та деятельность, которая принесла Гапону славу и гибель.
ФАБРИЧНЫЕ
Еще до болезни, осенью 1898 года, в жизни Гапона произошло важное событие: будущий рабочий лидер впервые познакомился с представителями рабочего класса.
Петербургский митрополит Вениамин (знавший о Гапоне все от того же Илариона) пригласил его участвовать в миссионерских беседах в Покровской церкви на Боровой улице. Вениамин, в то время – энергичный сорокалетний архипастырь, прославился много позднее, уже в советское время, как первоиерарх уже поминавшейся «обновленческой» церкви (примечательно все же, какое количество исторических личностей успел встретить отец Георгий до тридцати лет!).
Как же подошел к делу Гапон?
«На следующем собрании миссионеров, где обсуждался дальнейший ход работы, я высказал свое мнение, что для укрепления работы миссии необходимо сорганизовать рабочих для взаимной поддержки и кооперации, чтобы они могли улучшить экономический быт своей жизни, что я и считал необходимой предварительной стадией для их нравственного и религиозного воспитания…»
На сей раз талант социального организатора не был востребован (вскоре батюшка заболел), но эпизод нельзя не признать символичным.
Для Гапона слово «народ» до сих пор означало крестьян. Для части тогдашнего образованного сословия (в том числе для части революционеров) русские рабочие, фабричные, мастеровые люди и были оторванными от корней, от земли, от сельской общины крестьянами. Для других именно промышленный пролетариат был залогом победы грядущей революции, главным ее участником. Но Гапон в 1898 году об этих спорах не знал ничего.
На рубеже веков в России насчитывалось 14 миллионов наемных рабочих (десятая часть населения страны), из которых, однако, в промышленности работали только три миллиона. Остальные – строители, грузчики, землекопы, сельские батраки, подручные ремесленников и кустарей. Но в Петербурге было полтораста (по другому счету – 200) тысяч настоящих индустриальных пролетариев – 12 или 15 процентов населения города, что уже немало. Питер, впрочем, еще при основателе своем был городом мануфактур и верфей, а не только дворцов и канцелярий.
Фабричные к началу правления Николая II уже были особенным сословием, с собственной психикой, даже с узнаваемым внешним обликом. Инженер А. Г. Голгофский писал в 1896 году (в докладе Российскому торгово-промышленному обществу):
«Проезжая по любой нашей железной дороге и окидывая взглядом публику на станциях, на многих из них невольно обращает на себя ваше внимание группа людей, выделяющихся из обычной станционной публики и носящих на себе какой-то особый отпечаток. Это, во-первых, люди, одетые на особый лад: брюки по-европейски, рубашка цветная навыпуск, поверх рубашки – жилетка и неизменный пиджак; на голове суконная фуражка; затем это люди большею частью тощие со слабо развитой грудью, с бескровным цветом лица, с нервно бегающими глазами, с беспечно ироническим на все взглядом и манерами людей, которым море по колено и нраву которых не препятствуй. Незнакомые с окрестностями места и не зная его этнографии, вы безошибочно заключите, что где-то около этого места есть фабрика».
Полудеревенские люди, еще помнящие о своих корнях, но уже втянутые в городскую цивилизацию. Рубашка цветная навыпуск – и пиджак, жилетка… Петербург всегда был полон сезонных гостей, ремесленников и торговцев, приезжавших из деревень на зиму – питерщиков, но те приходили, уходили, сменялись, а фабричные оседали в Питере надолго, часто навсегда. У них была уже своя субкультура: частушки (новшество на рубеже веков – доселе не существовавший фольклорный жанр), песенки вроде знаменитой баллады про отравившуюся девушку:
Уж вечер вечереет,
Все с фабрики идут,
А бедную Марусю
На кладбище несут.
Но это была вершина айсберга. Мастеровые раннеиндустриальной поры еще хранили особую ремесленную культуру, культуру отношения к вещи, орудию, материалу, прежде не находившую выражения ни в письменной словесности, ни в фольклоре. В XX веке эта культура вдохновляла одного из величайших русских писателей, Андрея Платонова, выходца из фабрично-заводских людей конца петербургской эпохи.
Уровень и качество жизни рабочего человека в предреволюционной России – привычная тема идеологически окрашенных спекуляций. Обратимся к сухим цифрам.
Прежде всего – сама работа.
Закон 1897 года (за год до того, как Гапон пришел в Покровскую церковь) ограничил рабочий день одиннадцатью с половиной часами (в предпраздничные дни и для женщин – десять часов; несколько больше, чем в Англии и Германии, но в общем в пределах тогдашних европейских стандартов), а рабочий год – 295 с половиной днями. Другими словами, мужчина проводил у станка около 3200 часов в год (в наше время – примерно 1800 часов). Притом рабочий не находился конечно же в цеху 11 или 12 часов непрерывно. Часто он отрабатывал шестичасовую смену (с четырех до десяти утра), потом шесть часов отдыхал, а потом опять шел к своим станкам. Такой порядок распространен был в легкой промышленности. На других заводах одиннадцати-, двенадцатичасовой рабочий день прерывался долгим, часа на два, обеденным перерывом. Вроде бы это делалось для блага, для отдыха самих рабочих, а в результате у людей, занятых тяжелым физическим трудом, не оставалось времени на нормальный ночной сон.
Подростки с двенадцати до пятнадцати лет работали по восемь часов в сутки с четырехчасовым перерывом (труд детей до двенадцати лет был запрещен еще в 1882 году). Закон обязывал фабрикантов учить их ремеслу.
Условия труда почти везде были, на нынешний взгляд, ужасны (спертый воздух, вредные испарения), травматизм огромен. Впрочем, в этом отношении на многих заводах ничего не изменилось по крайней мере до 1960-х годов.
Средняя зарплата рабочего в промышленности составляла примерно 16 рублей в месяц. На эти деньги мастеровой мог купить где-то 3 пуда и 12 фунтов (53 килограмма) свиной шейки, а нынешний (2013 год) российский рабочий на свои среднестатистические 22 тысячи может купить целых 88 килограммов этого продукта. Но не одной свиной шейкой жив человек! В эпоху Гапона не было ни всеобщей бесплатной медицины[8]8
Хотя на крупных предприятиях рабочим оказывали безвозмездно элементарную медицинскую помощь.
[Закрыть], ни массового бесплатного образования (выше начального уровня – а в больших городах начальные училища были переполнены), ни квартир в личной собственности (хозяин был у дома, а апартаменты снимались – самая дешевая двух-, трехкомнатная квартира в Петербурге стоила 25–30 рублей в месяц; комната в меблирашке —5–7 рублей). Были, правда, бесплатные казармы для рабочих – аналог нынешних «общаг», но не на всех заводах. Многие снимали «углы» – то есть жили по несколько семей в комнате.
Не забудем еще про штрафы за различные трудовые провинности (они, правда, поступали в особый фонд, который шел на общие нужды самих рабочих) и про отчисления в пенсионную кассу. (Но податей платить уже не нужно было: бюджет России с 1887 года наполнялся за счет косвенных налогов, входивших в цену товара.)
В общем, картина довольно суровая. Однако же важны нюансы. Среднестатистические цифры лукавы. Для России характерен был огромный разрыв в оплате и уровне жизни между чернорабочими, недавно приехавшими из деревни (и составлявшими абсолютное большинство рабочего класса), и «рабочей аристократией». Высококвалифицированный слесарь на хорошем заводе получал в среднем от 80 до 100 рублей в месяц – в четыре-пять раз больше, чем земский учитель, столько же, сколько офицер в чине капитана или ротмистра. Он жил вполне по стандартам «нижнего среднего класса», снимал квартиру из нескольких комнат (или имел собственный домик), мог отдать детей в реальное училище, а то и в гимназию. Заработки электриков, наборщиков, железнодорожных машинистов бывали еще выше. Притом ядро «революционного пролетариата» составляли столичные металлисты и машиностроители – рабочие далеко не самые бедные. Впрочем, так всегда бывает.
Рабочие в большинстве своем (среди мужчин – шесть из десяти) были грамотны: контраст с крестьянской средой впечатляющий. При больших заводах обычно были школы, библиотеки. По выходным дням устраивались книжные чтения, давались спектакли. Тяга к знаниям у русских фабричных, в общем, была порой даже жадной. Ходасевич, Белый, Гумилев, преподававшие после революции в студиях Пролеткульта, ценили это качество рабочей молодежи. Но если после революции рабочих развращали и сбивали с толку марксистские идеологи, то в царской России у них просто не хватало времени и сил на самообразование. Одинокий рабочий в среднем тратил на книги, газеты, театр и прочие излишества такого рода около одного процента своих заработков, а семейный еще меньше. Между тем на спиртные напитки уходило пять-семь процентов. Конечно, ничего удивительного. Нравы фабричных слободок изысканностью не отличались, и не только в России.
После возвращения в Петербург, год спустя, Гапон снова был привлечен к миссионерской деятельности в рабочих районах – на сей раз Саблером.
По его предложению Гапон стал осенью 1899 года проводить нравственные беседы в церкви Всех Скорбящих в Галерной гавани – в западной, приморской части Васильевского острова, с давних времен страдавшей от наводнений. Именно там жила и погибла пушкинская Параша. Близ Галерной гавани со времен Елизаветы Петровны находились судоверфи, было много и других промышленных предприятий. Беседы организовывало Общество религиозно-нравственного просвещения, возглавляемое протоиереем Философом Орнатским (видный церковный деятель, впоследствии настоятель Казанского собора; убит в 1918 году во время красного террора, канонизирован как священномученик).
Гапон быстро и ненадолго загорелся – как это часто с ним случалось.
Вот цитаты из писем Г. И.:
«Увлекаюсь беседами. Заметно массовое стечение народа, так что подумываем с Галерной администрацией, во главе с Саблером (был у них 28), воспользоваться религиозно-нравственным подъемом и создать Общество. Так как я не хорошо изучил народонаселение Галерной гавани и вижу пока, что главные пороки здесь – пьянство и беспорядочное проведение праздничных (нерабочих) дней, то предлагаю создать Общество ревнителей разумно-христианского проведения праздничных дней с разделением района на 12 участков» (31 декабря 1899 г.).
«Дело проповеди в церкви „Милующей Божьей Матери, что на Галерной гавани“, процветает. В прошлое воскресенье здесь служил вечерню и слушал мою беседу о. архимандрит Сергий, инспектор духовной академии. В будущее воскресенье будет служить по приглашению Саблера преп. Вениамин…» (7 марта 1900 г.).
Какой там отказ от сана! Священство давало Гапону проявить себя так, как никакая другая деятельность не дала бы. Питерские рабочие слушали его так же увлеченно, как полтавские мещане, или еще увлеченнее. На проповедях-беседах бывало, если харизматический священник не преувеличивает, до двух тысяч человек. Приходили сектанты-пашковцы, особенные русские протестанты; иногда они вступали в теологические споры, из которых Гапон выходил победителем; его спасали не столько абстрактные богословские познания, сколько обаяние и пафос. Академическое начальство вполне одобряло внеучебные занятия студента. Инспектор Сергий, приходивший послушать его беседы, – это не кто иной, как Сергий Страгородский, будущий патриарх… и непримиримый противник обновленца Вениамина. В то время оба они были еще молоды – лишь несколькими годами старше Гапона. И, конечно, не могли представить себе, что в зрелые годы окажутся по разные стороны некой разделительной черты.
Но чистая дидактика не увлекала отца Георгия: его душа требовала организационной работы, а любезный карьерист Саблер не прочь был небрежно посодействовать.
Ничего, однако, не вышло. В устав Общества ревнителей разумно-христианского проведения праздничных дней Гапон включил пункт о создании рабочих касс взаимопомощи. Саблер не поддержал его, ответив, что общество взаимопомощи (на случай наводнений) в Гавани, собственно, уже есть. Но, как объясняет Гапон в своих мемуарах, общество это находилось «всецело в руках духовенства», а он предлагал самоорганизацию рабочих и для каждодневных нужд, а не только на случай разгула стихии. Никакой «политики» в этом конфликте не было – Гапон сам честно пишет, что собственно политическими вопросами в то время еще не интересовался – но бесконтрольного хождения даже самых скромных денежных средств власти старались не допускать: мало ли что.
Так или иначе, взаимопонимания с духовным начальством больше не было, и молодой священник прекратил душеспасительные беседы в церкви Всех Скорбящих, увлекшись новыми проектами.
«НА КОЛЕНИ ВСЕ!»
Известность Гапона в городе росла. В 1900 году он получил предложение постоянной службы, причем двойное. Речь шла о детских социальных учреждениях.
В Приюте трудолюбия Святой Ольги на Васильевском острове ему предложили место законоучителя, в приюте Синего Креста – священника и настоятеля церкви.
И ольгинские приюты, и Синий Крест – это были целые сети богоугодных заведений для бедных, больных, подвергающихся жестокому обращению детей.
Приюты Святой Ольги созданы были по инициативе правительства (указом Николая II от 10 ноября 1895 года, в ознаменование рождения старшей дочери Ольги Николаевны); казна учредила первый приют в Славянке, а новые создавались по образцу первого уже частными лицами. Дети-сироты без средств к существованию обучались здесь грамоте, счету, Закону Божию и несложным ремеслам. Это были не «работные дома» в диккенсовском духе: призреваемые дети должны были полностью обслуживать себя (прислуги не полагалось – сами выпускники приютов могли пополнить ряды прислуги!), они делали ремесленные поделки на продажу, но непосильным трудом и голодом их не морили. Хотя, вероятно, и не баловали особо.
Василеостровский приют был основан в 1896 году на средства, собранные А. А. Шварцем и Ф. П. Петроконино (две тысячи рублей частным образом пожертвовала императрица). В ноябре 1900 года приют разместился в здании, спроектированном (бесплатно!) архитекторами Гейслером и Гуслистым и считающемся ныне заметным памятником северного модерна (Средний проспект Васильевского острова, 80 / 23-я линия, 32). Здание рассчитано было на 25 мальчиков, 15 девочек и 10 малолетних питомцев. На практике преобладали отчего-то девочки, от четырех до семнадцати лет; учили их в основном шитью; способные получали аттестаты портних, другие – места горничных. Для мальчиков завели сперва сапожную и слесарную мастерские, потом вместо них (как оказалось, трудных для детей и убыточных) открылась плетеночная. На освящение церкви в Ольгинском приюте был приглашен сам преподобный Иоанн Кронштадтский, всероссийски прославленный иерей, пользовавшийся репутацией чудотворца. Он служил вместе с Гапоном и еще одним священником.
Общество попечения о бедных и больных детях Синий Крест учреждено было в 1882 году; среди учредителей были люди разные – от священника Верховенского до зубного врача Вольфсона и от архитектора Руска до генеральши Тип. К концу века в ведении общества были разные учреждения – ясли (в современном понимании детские сады) для детей рабочих, больницы и нечто вроде санаториев или здравниц, убежища для подвергающихся побоям. В сиротских приютах мальчиков до четырнадцати лет обучали ремеслам, девочек держали дольше и готовили в основном в прислуги; в общем, то же, что в Ольгинских домах.
Второй приют, только для девочек предназначенный (воспитанниц или призреваемых в нем было до полусотни), относился к Московско-Нарвскому отделению, но располагался тоже на Васильевском острове, на 22-й линии (дом 11), совсем рядышком с Ольгинским. Место особенное: рабочий район, однако близ центра города. Гапон получил при приюте квартиру и сразу же съехал из академии.
Вскоре среди соучеников полтавского священника пошли слухи о том невероятном эффекте, который имеют проповеди их однокурсника на Васильевском острове. Гапон сам исподволь, как бы случайно, не упускал случая похвалиться. Всё – даже многолюдные собрания в Гавани – меркло перед его новыми успехами.
В приютских церквях – и на 22-й, и на 23-й линии – собирались толпы приморских бедняков. В том числе, вероятно, и те, кто бывал на гаванских беседах – ведь это всего в нескольких кварталах.
Отец Георгий не был оратором в обычном смысле слова. Скорее, он обладал талантом режиссера. Важны были не слова, которые он говорит, а особые приемы, безошибочно воздействовавшие именно на этих, в этот час в этом месте собравшихся людей.
Слово отцу Михаилу Попову, не слишком доброжелательному, но достоверному свидетелю:
«…Например, произнесши проповедь перед плащаницею, вместо заключительных слов, он раз приказал молящимся: „На колени все!“ Дети, стоявшие у амвона, разумеется, не могли не послушаться своего батюшку и стали на колени прежде всех; за ними опустились на колени ребятишки, всегда подражавшие в подобных случаях дисциплинированным приютским детям; потом стали на колени дамы, мужчины, из приличия сделало то же и приютское начальство. Поставивши всех таким образом на колени, Гапон продолжал церковную службу среди недоумевающих, отчасти плачущих богомольцев…
Или, например, в большой праздник, по окончании службы, обращался к прихожанам с приветствием:
– С праздником поздравляю вас, братцы.
Толпа молчит. Гапон продолжает громче:
– Я говорю, с праздником поздравляю вас!
Го́лоса два-три отзываются: „Благодарим!“ Тогда он еще громче говорит:
– Я вас искренно, от души поздравляю!
По толпе проносится трепетное оживление, и все гудят:
– Благодарим! Давай вам Бог!»
Но Гапон умел подойти не только к толпе, но и к отдельному человеку. Он вдруг заявлялся к бедняку-прихожанину пить чай – чай и сахар принеся с собой. Он отдавал другому бедняку свои новые сапоги, за 12 рублей, месячную зарплату разнорабочего, – а сам расхаживал в каких-то немыслимых женских туфлях. Он пел с приютскими девочками – не псалмы, а студенческие песни, представая в своем втором, интеллигентском обличье. Он рисовался своей физической силой, одной рукой поднимая стул. Можно представить себе, как смущал этот красивый, проникновенный, одинокий тридцатилетний мужчина сердца простеньких созревающих девиц. Это имело важные последствия.
Сам Гапон тоже любил их – не только девочек, но и того бедняка, которому жертвовал сапоги, и того, с которым пил чай, и всю свою паству. Любил по крайней мере в тот момент, когда говорил красивые слова или совершал красивые поступки. На лицемерии далеко не уедешь, даже в соединении с талантом.
Он любил, и его любили. Гапона обхаживали. Ему посылали в комнату цветы, вино, фрукты. Это было, со стороны приютского начальства, не просто проявлением сентиментальности: многолюдные проповеди Гапона способствовали привлечению доброхотных даяний. (Так же, видимо, обстояло дело и в Ольгинском приюте – о тамошней службе Гапона известно отчего-то гораздо меньше; в своих воспоминаниях он явно путает эти два приюта.)
Гапон, по своей инициативе, тоже устраивал сборы. Отчет Синего Креста за 1901 год с энтузиазмом сообщает, что «отцом Георгием Гапоном собраны и приобретены им для церкви массивный бронзовый семисвечник и запрестольный крест богатой работы, а также поставлена на углу 22 линии и Большого проспекта чугунная кружка-лампадка на фундаменте с иконою Св. Николая Чудотворца и с лампадою». Частично за все это, сказано в отчете, уже уплачено фабрикам Морозова и Сан-Галли, «а недостающая сумма… собирается и милостью доброхотных даятелей и радетелей благолепия храма, вероятно, скоро с избытком пополнится».
Сам Николай Милиевич Аничков, в прошлом товарищ министра просвещения, ныне сенатор, гласный городской думы, член комитета попечительства о приютах и проч., принимал у себя Гапона, угощал его дорогими винами, притом во хмелю не стесняясь рассказывал, что вина эти позаимствованы в Зимнем дворце в свою пользу его родственником, Милием Милиевичем, заведующим дворцовым хозяйством. Также не чинясь говорил он о думских аферах. Гапон мотал на ус, а в ответ откровенно рассказывал кое-что о своей жизни, делился своими суждениями по разным церковным и общественным вопросам. Аничков ласково слушал. Его маслянистые пьяные глазки были полны, казалось, искреннего доброжелательства. Недавнему полтавскому попу из государственных крестьян нравилась дружба с высокопоставленным, чиновным человеком.
Хорошая была жизнь. И сам Гапон всё разрушил.