Текст книги "Гапон"
Автор книги: Валерий Шубинский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)
«…Не откажи в помощи твоему народу, выведи его из могилы бесправия, нищеты и невежества, дай ему возможность самому вершить свою судьбу, сбрось с него невыносимый гнет чиновников. Разрушь стену между тобой и твоим народом, и пусть он правит страной вместе с тобой. Ведь ты поставлен на счастье народу, а это счастье чиновники вырывают у нас из рук, к нам оно не доходит, мы получаем только горе и унижение.
Взгляни без гнева, внимательно на наши просьбы, они направлены не ко злу, а к добру, как для нас, так и для тебя, государь. Не дерзость в нас говорит, а сознание необходимости выхода из невыносимого для всех положения…»
Чего же в первую очередь хотят от царя рабочие?
«Необходимо народное представительство, необходимо, чтобы сам народ помогал себе и управлял собою. Ведь ему только и известны истинные его нужды. Не отталкивай же его помощь, прими ее, повели немедленно, сейчас же призвать представителей земли русской от всех классов, от всех сословий, представителей и от рабочих. Пусть тут будет и капиталист, и рабочий, и чиновник, и священник, и доктор, и учитель, – пусть все, кто бы они ни были, изберут своих представителей. Пусть каждый будет равен и свободен в праве избрания, и для этого повели, чтобы выборы в учредительное собрание происходили при условии всеобщей, тайной и равной подачи голосов.
Это самая главная наша просьба, в ней и на ней зиждется все…»
Если в «программе пяти» политические требования (очень скромные) служили поддержкой и обеспечением экономических, то здесь все начинается с политики, и не с чего-нибудь, а главного лозунга русского освободительного движения с декабристских времен: Учредительное собрание. Стоило ли так долго защищать рабочее движение от пытающихся его «использовать» интеллигентов? Впрочем, в самом Гапоне жило три человека: деловитый и дипломатичный рабочий лидер, харизматический проповедник и провинциальный интеллигент средней руки. Был еще четвертый: авантюрист, игрок, Хлестаков. Любопытно, как переплетаются эти его лица в тексте петиции. Которая еще не закончена.
«Но одна мера все же не может залечить всех наших ран. Необходимы еще и другие, и мы прямо и открыто, как отцу, говорим тебе, государь, о них от лица всего трудящегося класса России….» – И дальше идет практически изначальный текст «программы пяти».
В ходе редактирования в число «мер против невежества или бесправия русского народа» было добавлено «отделение церкви от государства». Первый историк текста петиции, А. Шилов, недоумевал: петицию подает священник, в ней упоминаются божеские законы, на которых зиждется власть монарха – какое же отделение церкви от государства? На самом деле, кажется, инициатором внесения этого пункта был как раз священник – но другой, не Гапон.
Григорий Спиридонович Петров – по словам Горького, «сын кабатчика или буфетчика, и в детстве ничего, кроме матерщины, не слыхал, ничего, кроме пьяных, не видел». Однако пошел по духовной части, и очень успешно. В 25 лет, в 1891 году, уже окончил Духовную академию. Получив приход в Михайловском артиллерийском училище, он вскоре приобрел известность как лектор и проповедник. Его книга «Евангелие как основа жизни» (1898) имела успех. Он был так же на слуху, как Гапон в эти годы, но в несколько иных социальных кругах. Если жизнь отца Георгия в 1900–1902 годах проходила между приютами и ночлежками, с одной стороны, и светскими гостиными – с другой, то Петров обращался к среднему классу. В сравнении с Гапоном он был интеллектуалом, но, конечно, не таким изощренным, как Михаил Семенов. И, как и Гапон, он испытал заметное влияние толстовства.
В 1903 году, как раз тогда, когда Гапон начал создавать «Собрание», Петров был лишен места и запрещен в служении. Не помогло и покровительство Витте. Появление этого человека в гапоновских кругах в начале 1905 года было логично: странно, что пути двух священников прежде не пересекались. Впоследствии их пути разошлись, но некоторое время Петров был горячим сторонником своего харизматического собрата по церковному служению.
В число «мер против нищеты народной» было кем-то добавлено: «Исполнение заказов военного и морского ведомства должно быть в России, а не за границей». Скорее это отражало интересы не рабочих, а другой стороны, работодателей. Промышленный лоббизм своего рода? И кто был инициатором поправки? Матюшенский? Рутенберг – в качестве инженера, а не эсера?
«Меры против гнета капитала над трудом» делились на две части. Четыре пункта («Свобода потребительно-производительных и профессиональных рабочих союзов», «Свобода борьбы труда с капиталом», «Нормальная заработная плата» и «Непременное участие представителей рабочих классов в выработке законопроекта о государственном страховании рабочих») были в окончательном тексте снабжены пометой: «немедленно». По остальным пунктам (восьмичасовой рабочий день, создание комиссий по регулированию трудовых споров) готовы были подождать.
Ну, и завершение:
«Повели и поклянись исполнить их – и ты сделаешь Россию и счастливой и славной, а имя твое запечатлеешь в сердцах наших и наших потомков на вечные времена. А не повелишь, не отзовешься на нашу мольбу, – мы умрем здесь, на этой площади, перед твоим дворцом. Нам некуда больше идти и незачем…»
Угроза странная. Так примерно пугал семинарист Гапон преподавателя Щеглова. Но сейчас он был не семинаристом, а вождем десятков тысяч темных и бедных людей.
ПО ТУ СТОРОНУ
В Петропавловской крепости, в великокняжеской усыпальнице, есть пышная могила. Там покоятся извлеченные из ямы под Екатеринбургом останки Николая II и его семьи. Над могилой – икона, на которой изображены муж, жена и их малолетние дети. Церковь чтит Николая и Александру как мучеников. Справедливо ли это, правильно ли, канонично ли? Этот вопрос касается только православных воцерковленных людей, к которым автор этой книги не принадлежит. Вероятно, государь, помазанник Божий, представляет перед вечностью миллионы российских граждан, невинно и бессудно убиенных во время и после революции.
Но, кажется, никто и никогда не чтил Николая как мудрого правителя. Вопрос лишь в том, в какой мере лично он ответствен за финал своего царствования, за эти миллионы погибших.
Да, Николай все неполных 23 года пребывания у власти почти в любой ситуации делал не то, что надо, или не так, как надо, или не тогда, когда надо. И все же ему можно найти оправдания.
Он был лишен способностей правителя, но ведь он и не домогался власти: она досталась ему силой вещей и в очень молодом возрасте. Абсолютная власть в огромной стране, с кучей нерешенных вопросов (земельным, национальным, фабричным), с выродившейся аристократией, неумелым и корыстным чиновничеством, неопытной буржуазией, безответственной интеллигенцией, безграмотным народом, с непростыми международными отношениями.
Казалось бы, царь мог сделать то, чего от него многие требовали с первого же дня правления, – перейти к конституционной монархии, снять с себя груз ответственности. Но ведь для этого тоже нужен талант, талант к государственному строительству. Не говоря уже об абсолютистских убеждениях, смолоду вбитых в голову царя Победоносцевым.
Не то чтобы всё было так уж ужасно, но всё – очень сложно.
Однако если говорить именно о январе 1905 года, у Николая II было несколько лежащих, казалось бы, на поверхности путей. Путей разных, но – не противоречащих его взглядам и предрассудкам.
Например, в самом начале забастовки благожелательно вмешаться в ситуацию. Политические требования забастовщиков отринуть («Это не ваше, это вас интеллигенты надоумили, с ними будет другой разговор») – а в экономике отчасти пойти им навстречу. Сделать это эффектно, демонстративно. Скажем, вызвать рабочих и хозяев к себе и заставить под отеческим, царским оком искать компромисс.
Или, наоборот, загодя ввести в столице чрезвычайное положение и навести порядок, не считаясь с возможными жертвами (счет их, во всяком случае, не шел бы на многие десятки) и протестами.
Или уже 9 января вызвать депутацию рабочих к себе в Царское (что, кстати, и было сделано, но – с опозданием и самым нелепым из возможных способов).
Или – да, появиться перед толпой. Это было рискованно? Конечно. Чем позже было бы принято решение, тем рискованнее. И все-таки магнетизм царского имени и царского лица не стоит недооценивать. Савва Морозов, впоследствии энергично заявлявший, что по одному царскому слову рабочие «разбили бы об Александровскую колонну куриную голову этого попа», конечно, утрировал, но… Можно очень много плохого сказать о Николае I, и, конечно, у него были собственные неврозы, собственные навязчивые страхи, связанные с мятежами – но он не побоялся 22 июня 1831 года появиться на Сенной площади перед холерными бунтовщиками и одним своим видом повергнуть их на колени. Эта аналогия приходила в голову многим, в том числе Н. Е. Врангелю, отцу вождя белой армии, с грустью отметившему в своем дневнике: нынешний государь – «только Николай II, а не второй Николай». А король-мальчик Ричард II, бесстрашно выезжавший на переговоры с буйными вилланами Уота Тайлера и в конце концов усмиривший их? Да, с 1831 по 1905 год утекло много воды, а с 1381-го, когда был убит Уот Тайлер, – еще больше. Но если уж ты держишься за абсолютную монархию – принимай на себя всё, что причитается самодержцу, не уклоняйся от своей роли на историческом театре.
Но Николай как будто не видел, не понимал, что происходит. Вот, к примеру, его дневниковая запись от 7 января: «Погода была тихая, солнечная с чудным инеем на деревьях. Утром у меня происходило совещание с д. Алексеем (дядя Алексей – великий князь Алексей Александрович, морской министр. – В. Ш.) и некоторыми министрами по делу об аргентинских и чилийских судах. Он завтракал с нами. Принимал девять человек. Пошли вдвоем приложиться к иконе Знамения Божьей Матери. Много читал. Вечер провели вдвоем». И это всё! Лишь на следующий день появляются «священник-социалист Гапон» и забастовщики. Которых, между прочим, уже 120 тысяч. (Информация несколько опоздала: на самом деле к концу дня 8 января бастовало 150 тысяч человек.)
Бремя решения было взвалено на людей, никто из которых в одиночку не обладал достаточной властью и достаточным весом… И в тот момент, когда Николай был занят чудным инеем и чилийскими судами, – они уже всерьез испугались: стало известно о намерении рабочих идти ко дворцу. Главное же – до министров дошел текст петиции.
Стали выяснять, почему, собственно, Гапон до сих пор на свободе. Оказалось, что сначала, в первые дни забастовки, он заморочил голову Фуллону, взяв с того «солдатское слово», что его, Гапона, никто не тронет – а уж он до тех пор гарантирует мирный характер движения. Потом вроде бы Фуллон уже был за арест мятежного священника – но против был Святополк-Мирский, опасавшийся, что это спровоцирует новые беспорядки. Пока суд да дело, Гапон стал трудно досягаем. Вечером 6-го он окончательно ушел из дома. В воспоминаниях он выразительно описывает это: «В последний раз я оглядел свои три комнатки, в которых собиралось так много моих рабочих и их жен, так много бедных и несчастных, комнатки, в которых произносилось столько горячих речей, происходило столько споров. Я посмотрел на висевшее над моей кроватью деревянное распятие, которое очень любил, потому что оно напоминало мне о жертве, которую Христос принес для спасения людей. В последний раз посмотрел я на картину „Христос в пустыне“, висевшую на стене, на мебель, сделанную для меня воспитанниками приюта, где я был законоучителем. Подавленный горем, но исполненный твердости и решимости, я оставил свой дом, чтобы никогда больше его не увидеть». (О Саше Уздалевой – ни слова. А убранство комнаты выразительно: на стене у священника, зажигающего сердца простолюдинов мечтою о Царстве Божьем, как проповедники времен Реформации, вроде Томаса Мюнцера или Иоанна Лейденского, – излюбленная массовым интеллигентом нравоучительная картина Крамского). После этого Гапон спал то в Василеостровском, то в Нарвском отделении, день и ночь многолюдных, и всегда появлялся в окружении многочисленной «свиты» из поклонников.
Гапона вызвали к министру юстиции Николаю Валериановичу Муравьеву. Отец Георгий поехал в обществе Кузина.
«…Он остался в сенях, а некоторые из моих людей держались невдалеке, чтобы сообщить рабочим, если меня арестуют. Очевидно, все, т. е. швейцар, курьеры и чиновники, знали о том, что происходит, и о причинах моего посещения, так как встречали меня с видимым любопытством, уважением и даже низкопоклонством.
– Скажите мне откровенно, что все это значит? – спросил меня министр, когда мы остались одни. Я, в свою очередь, попросил его сказать мне откровенно, не арестуют ли меня, если я буду говорить без опаски. Он как будто смутился, но затем, после некоторого размышления, ответил „нет“ и затем торжественно повторил это слово…»
Гапон изложил требования рабочих и предъявил петицию. Оказалось, что у министра она уже есть. Тем не менее Муравьев взял гапоновский экземпляр, просмотрел его, «и затем простер руки с жестом отчаяния и воскликнул: „Но ведь вы хотите ограничить самодержавие!“
– Да, – ответил я, – но это ограничение было бы на благо как для самого царя, так и его народа. Если не будет реформ свыше, то в России вспыхнет революция, борьба будет длиться годами и вызовет страшное кровопролитие. Мы не просим, чтобы все наши желания были немедленно удовлетворены, мы удовольствуемся удовлетворением наиболее существенных. Пусть простят всех политических и немедля созовут народных представителей, тогда весь народ станет обожать царя. – Глубоко взволнованный, я, пользуясь важностью момента, прибавил: „Ваше превосходительство, мы переживаем великий исторический момент, в котором вы можете сыграть большую роль… Немедля напишите государю письмо, чтобы, не теряя времени, он явился к народу и говорил с ним. Мы гарантируем ему безопасность. Падите ему в ноги, если надо, и умоляйте его, ради него самого, принять депутацию, и тогда благодарная Россия занесет ваше имя в летописи страны“. Муравьев изменился в лице, слушая меня, но затем внезапно встал, простер руку и, отпуская меня, сказал: „Я исполню свой долг“».
Гапон, помимо прочего, допустил страшную бестактность. Он намекнул Муравьеву, что тот может «смыть вину». Муравьев когда-то, совсем молодым человеком, исполнял обязанности прокурора на процессе первомартовцев. С точки зрения революционеров и левых либералов, это было страшное пятно на репутации. Сам Николай Валерьянович действовал тогда, в 1881 году, разумеется, в полном соответствии со своими политическими и нравственными убеждениями. И все же этот эпизод был для него тяжелым: среди тех, кого ему пришлось отправить на виселицу, была Софья Перовская, подруга его детства, однажды спасшая ему жизнь. Напоминать ему об этом – значило обрубать всякую возможность взаимопонимания.
Из приемной Муравьева Гапон попытался позвонить Святополк-Мирскому, но тот не взял трубку – впоследствии он объяснял, что сделал это, потому что с Гапоном не знаком и вообще – «не умею говорить с ними». С ними – с кем? С рабочими? Гапон не рабочий. С революционерами? С попами?
Сам Гапон утверждает, впрочем, что звонил Коковцову, но его «разъединили».
Тем временем Лопухин, услышав о малодушии своего шефа, пришел в ужас и вызвал Гапона к себе. Тот не пошел. Не пошел и к митрополиту, который тоже вызвал его. После неудачной (он сам понимал это) беседы с Муравьевым он ожидал ареста и боялся его. Зря боялся: приказ об аресте отца Георгия, вполне бесполезный, появился лишь накануне основных событий, вечером 8-го.
А вот когда происходило все только что описанное – визит к Муравьеву, несостоявшийся разговор с Мирским? По мнению большинства историков, – 7-го поздним утром. Но по мемуарам Гапона получается иная дата: днем позже. Та же дата у Спиридовича и у В. Ф. Гончарова. Между тем это очень важное отличие, многое меняющее в оценке действий лидера «Собрания».
СЕДЬМОГО И ВОСЬМОГО
Как мы уже упоминали, 25 тысяч бастующих вечером 6 января через два дня превратились в 150 тысяч[29]29
Считая предприятия, не подотчетные фабричной инспекции.
[Закрыть]. Шестикратное увеличение! Идея всенародно подаваемой петиции подстегнула стачку. Стояла практически вся промышленность столицы. Там, где забастовки еще не было, хозяева сами остановили производство из соображений безопасности. Так, на три дня был закрыт Балтийский завод. Опомнившись, власти запретили газетам писать о стачке, но оказалось, что запрещать некому: типографии встали, газеты не выходили.
7 января утром забастовщики захватили Варшавский и Балтийский вокзалы и железнодорожную электростанцию и прекратили их работу. Именно эти вокзалы связывали столицу России с Европой. Это как если бы сейчас разом закрылись Внуковский, Шереметьевский и Домодедовский аэропорты. Но Николаевский вокзал остановить не удалось: связь с Москвой сохранялась.
В каждом отделении по многу раз зачитывалась петиция, а потом собирались подписи рабочих. Версии о том, что, дескать, рабочим читали неполный текст, без «политической» части, не выдерживают критики[30]30
Версии эти восходят к официальному сообщению о событиях 9 января, опубликованному на следующий день после трагедии. См. ниже.
[Закрыть]. При чтении присутствовали не только гапоновцы, было кому обратить внимание рабочих на подлог; да они и сами в большинстве своем были грамотны и уж заметили бы, под чем ставят подписи. Петицию переписывали от руки, чуть ли не заучивали наизусть. Формально – обмана не было. Другой вопрос – почему рабочие соглашались с тем, что для исправления их жизни необходимо Учредительное собрание. Здесь было не зрелое, трезвое понимание ценностей демократии – скорее массовый гипноз.
Счет подписей шел на многие десятки тысяч. Гапон называет цифру «сто тысяч», она, понятно, приблизительна, но едва ли сильно преувеличена. Что касается самого «Собрания», то его численность за время забастовки удвоилась и к 8 января достигла двадцати тысяч человек.
Рабочие пребывали в состоянии почти мистической эйфории. Девятого числа ждали, как Страшного суда. А Гапон? Насколько адекватно воспринимал ситуацию сам пророк, сам петербургский Томас Мюнцер?
В девять вечера 7-го он назначил встречу (на квартире Петрова) социал-демократам. Было это после разговора или до беседы с Муравьевым и неполучившегося разговора со Святополк-Мирским?
Пришло четверо. Двое из них – Л. Динин и С. И. Сомов – оставили воспоминания. Интересно, что эсдеки задним числом отрицали, что собирались договариваться с Гапоном: якобы они пришли, чтобы «раскусить, что это за человек». Официально эсдеки, как и эсеры, собирались «использовать» движение, не принимая на себя никаких обязательств. Но силы были слишком неравны. Революционеры уже несколько дней просто пристраивались к движению отца Георгия, выступая на его митингах, бессознательно воспроизводя, по свидетельству социал-демократа Дмитрия Гиммера (или Гимера), не только пропагандистские приемы Гапона, но и его украинский акцент. «Гапон поставил нам мат», – эмоционально писал тот же Гиммер. В такой позиции большого выбора у членов революционных партий не оставалось.
Динин увидел Гапона впервые. Вот каким показался ему лидер «Собрания»:
«Внешнее впечатление, произведенное им на нас, было самое благоприятное. На его лице выражалась полная искренность, а тихий, печальный голос дополнял очарование. Но когда после нескольких вопросов, поставленных нами, он стал объяснять сущность своего плана, свои надежды и ожидания, первое впечатление стало мало-помалу исчезать, и перед нами выступил образ растерянного человека, без руля и кормил несущегося по выбросившей его наверх стихии и тщетно пытающегося ею овладеть. Получалось впечатление, что, опьяненный успехом, он совершенно не отдавал себе ясного отчета в ближайшем политическом положении вещей, что он совершенно не видел связи между движением данного момента и многочисленными факторами русской жизни в прошлом и настоящем. Оптимизм проглядывал в каждом его слове, и он не высказывал никаких опасений за неблагоприятный исход авантюры».
Очень похож отзыв Сомова:
«Гапон производил впечатление человека несомненно хитрого, себе на уме, очень честолюбивого, с большими личными планами, но в то же время крайне и искренно увлеченного событиями, захватившими его целиком, морально выросшего, благодаря своей роли, и действительно глубоко проникнутого сильным желанием служить рабочим и быть им полезным. В то же время он, по-видимому, не отдавал себе отчета в непосредственных опасностях движения; я бы сказал даже, что он не вполне заметил и все то громадное развитие, которого оно достигло, а поскольку заметил, – недостаточно проникся мыслью, что для событий таких размеров требуются и большие горизонты и большая ответственность. Подобно нам, но, конечно, в бесконечно большей степени, он был захвачен могучей, с силой естественного потока развивавшейся стихией; незаметно очутившись на ее гребне, он сразу встал перед фактом ее чудовищной силы, которую он не только не был в силах как-либо направить, изменить, но которую не мог даже умственно охватить».
Подобно нам — важная оговорка. Истерическая эйфория охватила в те дни очень многих. Тем более – Гапона, произносившего каждый день десятки речей перед экзальтированной аудиторией. Став одним целым со стихией, он заряжал ее безумием – и сам им заряжался.
План, которым он поделился с эсдеками, был таков. Гапон призывал революционеров присоединяться к шествию. Как истинный полководец, он предполагал поставить более горячих эсеров в передние ряды, а более стойких и надежных эсдеков – в задние. Шествие – только под хоругвями, с царскими портретами. Никаких красных знамен, никаких дерзких лозунгов и выкриков! «Хорошо было бы везде иметь священников с крестами; у меня есть запасная ряса, не переоденется ли кто-нибудь из вас (обращаясь к нам)». Гапон по-прежнему верил, что в такое шествие ни полиция, ни войска стрелять не осмелятся. Впрочем, можно и даже нужно разоружать полицейских и ломать шлагбаумы – чтобы показывать «силу толпы». 150 тысяч человек выходят на Дворцовую площадь и ждут возвращения Николая из Царского Села. Предполагалось, что затем депутацию во главе с самим отцом Георгием (куда войдут и социал-демократы) пригласят во дворец.
Как планировал он дальнейшее? «На аудиенции мы, от имени петербургского народа, передадим Государю нашу петицию, которую я предложу обсудить, но я в то же время заявлю, что не уйду, если не получу немедленного торжественного обещания удовлетворить следующие два требования: амнистию пострадавшим за политические убеждения и созыв всенародного Земского собора. Если я получу удовлетворение, я выйду на площадь, махну белым платком, принесу радостную весть, и начнется великий народный праздник. В противном случае я выкину красный платок, скажу народу, что у него нет царя, и начнется народный бунт». Впрочем, на последнем случае он мало останавливался, считая его, очевидно, маловероятным… Еще одной мерой, которую Гапон считал неотложной, был восьмичасовой рабочий день. Между тем в петиции эта реформа не значилась в числе «немедленных». Видимо, позиция рабочего лидера изменилась. Гапон объяснял это так: «…Необходимо дать немедленно крупное удовлетворение рабочим массам, тем более что после громадного брожения, после душевных бурь, пережитых петербургским пролетариатом, он психологически не будет в состоянии проводить целые дни на заводах и фабриках. Но есть еще более важная причина, делающая необходимым соединить восьмичасовой рабочий день с созывом всенародного Земского собора: от самих народных масс будет зависеть их дальнейшая судьба, они сами будут призваны выковывать свое собственное будущее счастье. Нужно поэтому дать народу достаточный досуг, чтобы развиваться, учиться и ориентироваться в государственных делах. Это мыслимо лишь при восьмичасовом рабочем дне».
Вначале гапоновцы и эсдеки поминали старые счеты («зачем вы нас называли зубатовцами, провокаторами?»), но затем признали друг друга товарищами по борьбе. Гапон в нужный момент прошептал на ухо одному из своих сподвижников – достаточно громко, чтобы собеседники на другом краю стола услышали: «Какие славные ребята эти социал-демократы!» Эта грубая тактика помогла. Социал-демократы, по существу, согласились участвовать в шествии и несколько часов обсуждали с «товарищами по борьбе» технические детали. Оптимизма Гапона они, впрочем, не разделяли.
В два или три часа эсдеки ушли – а в дверях уже стояли эсеры, приглашенные на более позднее время. Разговор пошел по тому же сценарию. Только на сей раз Гапон поругивал социал-демократов и льстил социалистам-революционерам. Короткие выяснения отношений из-за прежних обвинений в «зубатовщине» и «провокаторстве», великодушное примирение, изложение плана действий (хоругви, шествие, депутация, белый платок, красный платок). «Тогда крути и ломай телеграфные столбы, деревья и все, что попадет под руку, строй баррикады, бей жандармов и полицию, тогда… не петиции будем подавать, а революцией сводить счеты с царем и капиталистами».
На следующий день РСДРП, решив «подстраховаться» и заранее снять с себя ответственность за последствия, выпустила прокламацию:
«…Петербургский Комитет Р. С.-Д. Р. П. приветствует рабочих, понявших необходимость политической свободы. Но петербургские рабочие должны понять, что те требования, которые они выставляют, ничего другого не означают, как конец самодержавия. Требовать парламента – это значит требовать, чтобы вместо царя страной управляла палата депутатов (парламент), избранная всем народом; требовать свободы слова, печати, союзов и собраний – это значит отнять у царя и у его министров, у царской полиции и у царских жандармов всю их теперешнюю власть. Одним словом, все эти требования означают – низвержение самодержавия.
Напрасно поэтому обращаться к царю с этими требованиями: добровольно царь вместе с огромной шайкой всяких великих князей, придворных чинов, министров, губернаторов, жандармов, попов и шпионов не откажутся от своих прав, от своей власти, от сытой, роскошной жизни, которую они ведут, от огромных богатств, которые они награбили и продолжают грабить с рабочих и крестьян. Нет, товарищи, ждать свободы от царя, который еще недавно в последнем манифесте твердо заявил, что он не намерен отказаться от самодержавия, невозможно. Если царь и обещает реформы, он и его чиновники обманут нас. Такой тяжелой ценой, как одна петиция, хотя бы поданная от имени рабочих, свободу не покупают. Свобода покупается кровью, свобода завоевывается с оружием в руках, в жестоких боях. Не просить царя и даже не требовать от него, не унижаться пред нашим заклятым врагом, а сбросить его с престола и выгнать вместе с ним всю самодержавную шайку – только таким путем можно завоевать свободу. Много уже рабочей и крестьянской крови пролито у нас на Руси за свободу, но только тогда, когда встанут все русские рабочие и пойдут штурмом на самодержавие – только тогда загорится заря свободы. Освобождение рабочих может быть только делом самих рабочих, ни от попов, ни от царя вы свободы не дождетесь.
В воскресенье, перед Зимним дворцом – если только вас туда пустят, – вы увидите, что вам нечего ждать от царя. И тогда вы поймете, что со стороны не принесут вам помощь, что только сами вы сможете завоевать себе свободу…»
Таким образом, эсдеки официально выступили против шествия, в организации которого уже фактически принимали участие. Договоренность с Гапоном была «ратифицирована» на совместном совещании меньшевиков и большевиков, которое состоялось на квартире Горького. Решено было в гапоновских колоннах идти, оружие с собой – взять, но первыми в ход его не пускать и вообще вести себя тихо. Собственно, этого отец Георгий и хотел от революционеров.
На самом деле, еще вопрос, чего больше страшились революционеры и левые либералы – катастрофы гапоновской затеи или ее, почти невероятного, успеха. Из разгона или расстрела демонстрации революционеры предполагали, как уже отмечалось выше, извлечь некую выгоду; либералы, как и положено либералам, боялись «ужасающей последующей реакции». Но это по крайней мере было понятно – при «ужасающей реакции» русские интеллигенты уже жили, и даже неплохо жили. А вот если все повернется иначе… Полиция перехватила письмо неизвестного корреспондента к П. Б. Струве. Его автор опасался, что «с помощью ловкого маневра враждебная демонстрация превратится в патриотическую манифестацию с проклятиями и угрозами в адрес „внутренних врагов“ (ведь недаром Мещерский заговорил о каком-то „народном соборе“, под защиту которого следует обратиться царю)». Похожие опасения были, кажется, и у Рутенберга, и у Стечькина.
Вернемся, однако, к Гапону.
Утром он написал два письма.
Первое – царю:
«Государь, боюсь, что твои министры не сказали тебе всей правды о настоящем положении вещей в столице. Знай, что рабочие и жители г. Петербурга, веря в тебя, бесповоротно решили явиться завтра в 2 часа пополудни к Зимнему Дворцу, чтобы представить тебе свои нужды и нужды всего русского народа.
Если ты, колеблясь душой, не покажешься народу и если прольется неповинная кровь, то порвется та нравственная связь, которая до сих пор еще существует между тобой и твоим народом. Доверие, которое он питает к тебе, навсегда исчезнет.
Явись же завтра с мужественным сердцем пред твоим народом и прими с открытой душой нашу смиренную петицию.
Я, представитель рабочих, и мои мужественные товарищи ценой своей собственной жизни гарантируем неприкосновенность твоей особы».
По словам Гапона, письмо было одобрено другими руководителями «Собрания» – однако «последняя фраза вызвала возражение. „Как можем мы гарантировать безопасность царю нашей жизнью, – серьезно спрашивали некоторые из них, – если какое-нибудь неизвестное нам лицо бросит бомбу, то мы должны будем покончить с собой“».
Гапон, однако, настоял на своем. Его соратники вместе с ним подписали обращение. На деле для охраны жизни царя предполагалось выделить тысячу человек из числа демонстрантов, которые, в случае его появления на площади, должны были окружить его и заслонить от возможных случайностей. Эсерам и эсдекам Гапон поставил условие: даже в случае начала «революции» не трогать лично Николая – «пусть возвращается в Царское».
Правда, в начале 1906 года Гапон вроде бы говорил полицейским чинам, что у Рутенберга был план покушения на царя. Сам Рутенберг об этом не упоминает. Может быть, Георгий Аполлонович блефовал – в рамках той сложной игры, которую он пытался вести с полицией и революционерами в последние недели своей жизни. Об этом – в свое время.