Текст книги "Дмитрий Лихачев"
Автор книги: Валерий Попов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
ЧЕРНИЛЬНИЦА В КАРМАНЕ
Лихачевы попали в Казань. В годы войны именно Казань стала научной столицей – сюда были эвакуированы Академия наук и много научных учреждений.
Повезло Лихачевым еще в одном – было уже тепло, и они ехали не по льду Ладоги, не «Дорогой жизни», которую тогда называли «дорогой смерти». Существует немало рассказов о том, как машины объезжали полынью, где тонули дети из провалившейся под лед предыдущей машины, и никто не спасал их: подъехать к полынье – значило провалиться самим. Когда эвакуировались Лихачевы, лед на Ладоге уже стаял, и они сначала доехали на поезде до Борисовой Гривы. Вместе с ними ехал Каллистов, старый товарищ Лихачева еще по каторге, с которым они вместе работали в Тихвине. Теперь – настроение было приподнятое. Казалось – все горести позади. Когда приехали в Борисову Гриву, шутили: «Какой же должен быть Борис, если у него такая грива!» Вещи было приказано упаковывать мягким способом, и при пересадке на пароход с трудом нашли свои узлы среди чужих – все были свалены грудой на берегу. Лихачев и Каллистов еле успели запрыгнуть на отплывающий пароход. В то напряженное время это могло бы значить весьма долгую разлуку с семьей. Но с трудом, уже через большой просвет между пристанью и палубой, все же «долетели», рухнули на палубу.
Приплыли в Кобону. Оттуда снова поездом поехали в Тихвин, где были с Каллистовым в ссылке и откуда Лихачев вышел на свободу. И теперь снова Тихвин оказался «местом освобождения» – на этот раз из блокады! В Тихвине впервые сытно поели каши.
Потом поезд медленно, с долгими остановками, шел в Казань. В Иванове впервые после долгого перерыва помылись в бане. Добрались до Казани. Перед самой Казанью поезд долго шел по огромному мосту через Волгу.
На вокзале встретили хмурые работники Академии наук, отвезли эвакуированных в здание академии, разместили на раскладушках в актовом зале. Так жили два месяца. Здание было холодное, неуютное. Уборные были очень далеко. Ленин в вестибюле вытянутой рукой показывал дорогу как раз туда. Ситуация была неопределенная, тревожная. Ходили слухи о скором переводе в другое помещение, в другой город. Потом перевели в казанский Дворец труда. Лихачев вспоминает, что эвакуированные с мрачным юмором называли новое помещение «сарай труда», поскольку дворец по-татарски – именно «сарай».
Здесь семью Лихачевых – Дмитрия Сергеевича, его маму Веру Семеновну, жену Зину и двух дочек поселили в комнате, в которой еще жила и семья математика Никольского: муж, жена и грудной младенец. Жена постоянно убаюкивала младенца, притом пела очень громко и обижалась, когда ей делали замечания.
Удалось добыть мелкой картошки на зиму…
…Помню Казань той поры – поскольку я тоже жил тогда там, правда, ребенком. Помню низкую часть города, примыкающую к Волге – татарскую, и высокую часть, изрезанную оврагами – русскую. Помню крутой снежный спуск к красивой железной колонке, из которой носили воду…
Семья Лихачевых жила тяжело, как многие тогда. Зинаида Александровна продавала на рынке вещи, покупала еду. После тяжких сомнений решили отдать «рунчиков» (так они шутливо называли дочек – Верунчика и Милу) в детский сад, поскольку там детей всё же кормили.
Я тоже ходил в Казани в детский сад для детей научных работников. Может быть, в тот же самый? Помню тусклый свет под потолком, чувство неприкаянности, ненужности тут никому. Однажды, не выдержав тоски, убежал домой, стоял на дне оврага, смотрел вверх, видел наше окно – и сердце сжималось. Вот выглянула любимая бабушка – высунув кастрюльку, гулко скребла ее, отмывала. У меня текли слезы, я чувствовал, как люблю бабушку, и понимал, что не могу появиться перед ней и даже крикнуть: «Я тут!»
Лихачев вспоминает, что из двух дочек-близняшек Вера казалась более крепкой, была подвижнее. Мила шла в детский садик неохотно, капризничала. Вера, наоборот, шла с радостью. И именно она заразилась в детском садике коклюшем, перешедшим в тяжелое воспаление легких!
Хотя в Казань была эвакуирована научная элита – найти хорошего врача удалось не сразу. Отчаявшийся Лихачев вынужден был обратиться к сотруднику Пушкинского Дома по фамилии Скрипиль, с весьма сомнительной репутацией (полностью подтвердившейся после войны). Но чего не сделаешь для спасения дочки! Ненавистный Скрипиль жил как эвакуированный в доме знаменитого казанского профессора Меньшикова, специалиста по детским болезням. Меньшиков пришел, величественный, в богатой профессорской шубе, осмотрел Веру, сказал, что спасти ее может лишь сульфидин – но достать его тогда было очень трудно. Лихачев сумел пробиться к президенту Академии наук Несмеянову. Это был знаменитый химик. Одним из самых известных его изобретений, над которым тогда смеялись, была искусственная черная икра, которую делали из нефти. Секретарша Несмеянова, выслушав Лихачева, дала ему из сейфа упаковку сульфидина. Веру удалось спасти.
…Любую главу о каждом из этапов жизни Лихачева можно назвать так: «Победа в тяжелейшей ситуации!»
Несмотря на все лишения, Лихачев каждый день ходил в библиотеку Академии наук, и там, в холоде, сидя в соловецком полушубке, писал работу «Национальное самосознание Древней Руси».
Все тяжелые годы войны Лихачев не прерывал своей работы. «Я носил чернильницу XVII века в кармане, чтоб чернила не замерзали».
Летом жизнь стала чуть полегче. Помню, как я ходил рано утром вместе с родителями пешком на селекционную станцию, где они работали, и в первых лучах солнца светилось огромное казанское озеро Кабан. Обратно родители приносили в рюкзаках картошку, сахарную свеклу. Помню, как мы стоим посреди большого поля, собираем картошку – и мама распрямляется, запястьем отводит со лба волосы (руки грязные, в земле) и вместе со всеми всматривается в вечернее небо. Помню странные и почему-то почти неподвижные крестики на фоне заката. Идет спор: наши это самолеты – или немецкие? На наши – их силуэты известны всем – совершенно не похожи.
По Казани – об этом шептались даже мальчишки во дворе – ходили слухи, что на Казанском авиационном заводе проводят испытания захваченных немецких самолетов, и этим занимается не кто-нибудь, а сын Сталина Василий, специально присланный в Казань! Конечно, никаких официальных сообщений об этом не было, но шептали это с надеждой: скоро у нас все получится и мы победим!
Александр Панченко, будущий ученик Лихачева и тоже академик, сын погибшего на войне Михаила Панченко, тогда тоже еще мальчик, запомнил высокую, сутуловатую фигуру Лихачева на казанском картофельном поле… Рассказывает историю с детскими калошками, что попали к нему благодаря участию Лихачева в какой-то распределительной комиссии. И мама Саши Панченко потом, когда Александр уже сам стал крупным ученым и между ним и Лихачевым порой «проскакивали молнии», напоминала сыну: «Помни калошики!»
Научная работа в эвакуации не прерывалась. Ученый все свои мысли носит с собой, они не оставляют его никогда.
Рядом с Лихачевыми жила Варвара Павловна Адрианова-Перетц. В письме в Ленинград своей подруге Колпаковой Наталии Павловне она писала: «Лихачевы из соседней комнаты приносят мне кофе и кипяток, они же делают покупки, а я строчу с утра до вечера». Жила она в крохотной комнатке, где проходила вечно раскаленная труба из кухни. Лихачев вспоминает: «Варвара Павловна отдавала нам свой паек, приходила к нам обедать: ела по-птичьи из красной мисочки».
Я помню в Казани нашу комнату, озаренную колеблющимся светом из печки. В котелке парится сахарная свекла, сладко пахнет. Из черного репродуктора – возвышенно-трагический голос: «Воздушная тревога! Воздушная тревога! Не забудьте выключить свет!»
Немцы бомбили мост через Волгу, а до Казани, кажется, так и не долетели…
…Адрианова-Перетц в апреле 1944-го писала в Ленинград своей подруге Колпаковой: «Ахматову (вышедшую в Ташкенте) посылаю. Изрядно потрепали…» Имеется в виду книга. «Вера Семеновна читала стихи внучкам и те дуэтом декламировали: „Мне от бабушки-татарки“ и „Сероглазый король“».
Власти вдруг вспомнили о некоторых привилегиях, полагающихся ученым. «Великий Сталин» распорядился прибавить норму продуктов, выдаваемых по карточкам.
Дочки Вера и Мила с улицы Комлева, где жила семья, любили ходить в музей-квартиру Ленина, расположенный неподалеку… Помню его и я. Конечно, девчонок влекла вовсе не преданность дедушке Ленину. Просто им нравилась большая, уютная, хорошо обставленная квартира – таких они в жизни своей еще не видели – а кроме как у Ленина, таких квартир тогда больше негде было увидеть…
Бабушку Веру Семеновну удалось направить в Дом отдыха ученых в Шалангу на Волге. Туда надо было плыть на барже. Потом к бабушке направили Милу. Лихачев думал отправить к ней и Веру, но, посетив перед этим мать в Шаланге, передумал. Увидел, что после всех перенесенных испытаний, включая блокаду, у Веры Семеновны произошли некоторые изменения в психике. Она вдруг стала высказывать недовольство, что сын ее всего лишь кандидат наук! «Я тут дружу с сестрой самого Тарле!» – высокомерно заявила Вера Семеновна. Внучку Веру решено было к ней не посылать…
Блокада кончилась, и пора было думать о возвращении в Ленинград. Как мы знаем, многие заводы, институты и даже театры были оставлены после войны там, где они были в эвакуации.
Родной город встретил Лихачева неласково – как, впрочем, и проводил. Поскольку в 1942 году (после отказа быть стукачом) его выписали, квартира была занята. В один из дней командировки украли деньги, документы и карточки. И в послеблокадном Ленинграде можно было умереть от голода – жизнь там едва налаживалась. Спас его тогдашний уполномоченный по Пушкинскому Дому, сохранивший Дом в войну Виктор Андроникович Мануйлов, который спас еще многих. Выхлопотал ему карточки, документы.
…Я увидел Виктора Андрониковича впервые много лет спустя после войны, в комаровском Доме творчества – уже старенького, полного, круглолицего, в тюбетейке, он как-то задумчиво и отрешенно ходил по тусклым коридорам Дома творчества, похожий на доброго домового, что-то бормоча, порой по рассеянности заходя в чужой номер…
Из Ленинграда Лихачеву удалось съездить в командировку по научным делам в Новгород, один из любимых его городов. Перед рождением дочерей они отдыхали тут с Зиной. Теперь город было не узнать. Все заросло высокой травой, и было много опасных ям. В кремле были сделаны стойла: здесь стояла эстонская кавалерия. Побывала там и испанская «Голубая дивизия», после которой остались надписи по-испански…
Когда Лихачев после долгого отсутствия вернулся в Казань, на лестнице «сарая труда» встретил Милу, с кудряшками, которых раньше не видел. Мила вдруг засмущалась. Дочки росли, и надо было что-то решать. Но в первом списке эвакуированных, которым разрешалось вернуться в Ленинград, Лихачевых не оказалось…
В письме в Ленинград своей подруге Колпаковой Адрианова-Перетц пишет: «…скоро появится Митя Лихачев: он все расскажет о положении с переводом нашего института». И в другом письме, этой же Колпаковой: «…боюсь, что Лихачев, отвоевывая свою квартиру, не повидается с вами».
Квартиру, действительно, пришлось отвоевывать. Лихачев написал в «Воспоминаниях»: «Квартиру нашу заняли потому, что я не сделал броню. Меня выписали из Ленинграда в сорок втором, так как я отказался быть сексотом».
Один расторопный шофер занял лихачевскую квартиру дровами. Но Лихачев, когда надо, умел действовать резко:
«Выгнал его (он занял сразу несколько квартир), ввез казенную мебель, подготовил наш переезд».
Одно из последних моих воспоминаний о Казани – День Победы. Я выхожу из парадной. Солнечное утро. Бабушка о чем-то радостно разговаривает на скамейке с соседкой.
– Ну чего хмуришься? – улыбается бабушка. – День Победы же! Элька в школу побежала, узнать – не отменят ли занятия… Вон – счастливая, бежит, пятки в задницу втыкаются!
И я вижу вдали, на косогоре за оврагом, тонкую, подпрыгивающую фигурку моей старшей сестры… Война кончилась!
ДА СКРОЕТСЯ ТЬМА!
В 1946 году Лихачева наградили медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941–1945 годов». Я хорошо помню эту медаль, потому что такой же наградили и моих родителей – агрономов – за работу на селекционной станции в Казани, где отец вывел новый урожайный сорт проса.
В Ленинград, однако, после войны разрешали вернуться не всем. Прежде всего пускали тех, кто был востребован. Не сразу, но все же семья Лихачевых разрешение получила.
Помню, как возвратилась в Ленинград наша семья. Город производил весьма странное впечатление – особенно по сравнению с теперешним. Во-первых, он казался очень пустым. Поначалу в нем жила очень незначительная часть от прежнего населения. Помню наш Саперный переулок. Город словно забыл себя, чуть ли не превратился в деревню: росли лопухи, бегали куры. И в то же время в нем чувствовались величие, тайна, трагическая красота – и это все действовало чрезвычайно сильно. Помню, как мы с ребятами играли в полуразрушенном храме Спаса на Крови. Собирали красивые камешки от мозаики, составляли свои картинки. Город волновал, вдохновлял даже тех, кто не знал еще его истории, его культуры.
Люди были измучены войной. Но наблюдался и небывалый подъем духа. Казалось, что уж после такой победы все должно пойти хорошо. Разрушенные дома восстанавливали очень быстро. Я помню, как мы ходили с отцом к нему во Всесоюзный институт растениеводства – на Исаакиевскую площадь по Малой Морской, мимо разбомбленного дома на углу Кирпичного переулка, и видели, как быстро, на глазах, вырастал дом.
Быт налаживался. Помню короткий звонок в дверь, я открываю и вижу: стоит веселая мама, обвешанная кульками. Из-за поворота лестницы медленно поднимается отец с огромной красной коровьей ногой перед собой, на весу.
– Отоварили лимиты, не полученные в Казани! – радостно объясняет мне бабушка.
Помню, как во рту было приятно при произнесении вкусного слова «лимит!». Помню булочную на углу нашего Саперного переулка – и восторг, когда туда вдруг привезли белые булки-сайки, которые можно было купить: карточки на хлеб отменили!
Комнаты в прежней квартире Дмитрию Сергеевичу удалось отвоевать, но она так и осталась коммунальной. Потом семейство Лихачевых сменило еще несколько квартир… может быть, в какой-то степени это отражало укоренившуюся еще с детства привычку Лихачева к «перемене мест» чуть ли не каждую осень. Мама Лихачева, Вера Семеновна, много сделавшая для воспитания внучек, была женщина добрая, но властная. Как многие женщины с сильным характером, она считала, что ее сыновья заслуживают большего – и не слишком одобрительно приняла женитьбу Дмитрия Сергеевича на Зинаиде Александровне, которая казалась ей «слишком простой» для их рода. Поэтому отношения их не сложились. И при первой возможности властная бабушка стала жить отдельно, недалеко от своего младшего (и возможно, самого любимого) сына Юрия. Тот был человеком влюбчивым, несколько раз женился, и Вера Семеновна принимала в этих событиях самое живое участие, надеясь, что «под ее руководством» хотя бы у одного сына будет «приличная», по ее понятиям, жена. Кроме того, у Юры был автомобиль, и он часто возил маму по ее важным делам. Разумеется, она наведывалась и в семью Дмитрия Сергеевича, там выступала весьма энергично и сделала много полезного. Однако такой власти, как в семье (точнее, в семьях) младшего брата, тут она не имела – Дмитрий Сергеевич был другой, никакие семейные дрязги не допускались, все внимание его было поглощено наукой. Всю войну он не прерывал научных трудов – и почти сразу поле войны, в 1945-м, все могли прочесть новые его книги «Национальное самосознание Древней Руси» и «Новгород Великий». Работал он быстро и результативно, забирался «глубоко», но был внятен, избегал сложностей изложения, которыми порой прикрываются псевдоученые, которым нечего сообщить, и «словесный туман» – их единственное спасение. В 1946 году он стал доцентом Ленинградского университета, однако преподавать ему дали лишь на историческом факультете – на филологический не допустили. Зайдя однажды в бухгалтерию, чтобы поинтересоваться, почему ему платят так мало, он с изумлением узнал, что ему назначена ставка лаборанта. «Недремлющее око» никогда не отпускало Дмитрия Лихачева, следило, чтобы этот зэк знал свое место. Однако Лихачева, который даже Соловки использовал для научной работы, удержать было невозможно. Научный его авторитет рос стремительно. В 1947 году выходит его книга «Русские летописи и их культурно-историческое значение», и в том же году он защищает докторскую диссертацию на тему «Очерки по истории литературных форм летописания XI–XVI веков». Между его кандидатской и докторской диссертациями проходит всего шесть лет – притом это были тяжелейшие годы, включая блокаду – и эти же годы были годами упорного и успешного его труда. Вспомним, как Лихачев в Казани носил чернильницу в кармане, чтобы чернила не замерзли. И они не замерзли!
В 1948 году он становится членом ученого совета Института русской литературы (Пушкинского Дома) – и, всё наращивая свой научный авторитет, пребывает в этой должности вплоть до своей кончины в 1999 году.
Несомненно, имел он и вкус к жизни, к тому же развитый хорошим воспитанием. С детства усвоил он, что летний отдых должен быть не только оздоровительным, но и воспитательным, познавательным – таким был и его отдых в детстве.
Они ездят в Прибалтику. Пожалуй, это самый правильный выбор. Несмотря на только закончившуюся (а там даже и не совсем еще закончившуюся) войну, Прибалтика была самой «европейской», самой ухоженной, самой культурной частью нашей страны. Для подрастающих девочек это был, пожалуй, лучший «пансион».
Имеется снимок: семья Лихачевых на перроне в Риге – Лихачевы уже весьма нарядны, особенно импозантен Дмитрий Сергеевич… В коллекции его вещей, переданных на хранение внучкой Верой, имеется трость из Сигулды с выжженной надписью: «1948 год».
Сигулда – красивый европейский курорт. Хозяйка дачи – латышка дарит чудный букет девочкам на день рождения. Каждый день – обязательные прогулки: интеллигентные родители с хорошо воспитанными детьми гуляют по красивым окрестностям, посещают пещеру Парадиз над рекой Гауей. Дмитрий Сергеевич мягко и ненавязчиво все время рассказывает что-нибудь познавательное. Лихачев отмечал потом, что нет ничего лучше для воспитания в детях интеллигентности, чем такие прогулки. Прибалтика в те годы была такой же «летней» Меккой для интеллигенции, какой прежде, до революции, была финская Куоккала: тамошняя жизнь воспитала Лихачева, заложила его интерес к культуре – примерно то же он пытается устроить сейчас и девочкам. Хозяйка дачи очень любила лихачевских воспитанных дочек, шутливо просила: «Оставьте мне Милу!»
…Почему – Милу? Может, тогда уже было заметно, что она чуть меньше любима в семье? Впрочем – это догадки…
Заходил снимающий дачу неподалеку артист МХАТа Кудрявцев, много и смешно говорил. Вечерами читали Диккенса.
Два лета в Прибалтике очень много дали воспитанию девочек: совместные с родителями прогулки, музеи в Риге, разговоры с историком Базилевичем. Тут был и весь клан Лихачевых. Младший брат Дмитрия Сергеевича Юра купил машину, и на ней ездили к бабушке Вере Семеновне в Кемери. Ездили в Выборг, в знаменитый парк Монрепо, что впоследствии пригодилось Лихачеву при создании книги «Поэзия садов». Так что о главном не забывали. Заходили в гости на дачу к филологам Романовым, сидели на их красивой террасе, Дмитрий Сергеевич занимался с хозяином подготовкой для печати «Повести временных лет».
И в 1950 году «Повесть временных лет» издана в «Литературных памятниках», в переводе и с комментариями Д. С. Лихачева и Б. А. Романова, и в том же 1950 году издано «Слово о полку Игореве» в переводе и с комментариями Д. С. Лихачева. Набирает силу главный «проект» его жизни – открытие современному читателю огромной семивековой древнерусской литературы.
В 1951 году опубликована его статья (над которой он со всей страстью работал еще «новичком» по заданию Варвары Павловны Адриановой-Перетц) в коллективном труде «История культуры Древней Руси», а в 1952 году в числе немногих избранных авторов тома он награждается за свою статью Сталинской премией 1-й степени.
Взлет его стремителен. В 1952 году издана его книга «Возникновение русской литературы». (Потом он говорил, что не любит этой своей работы – относился к своим трудам крайне требовательно.) В 1953-м он избран членом-корреспондентом Академии наук. В 1954 году его книга «Возникновение русской литературы» удостоена премии Президиума Академии наук.
Может показаться, что наступили, наконец, безоблачные времена, когда каждый может успешно заниматься своим делом. Но если мы откроем газеты тех лет, то ужаснемся. Чего стоит только одно «дело врачей», когда по абсолютно бредовым обвинениям были уничтожены сотни ведущих специалистов, в том числе многие из врачей, обслуживающих Кремль. Это было не только убийство, но и самоубийство – абсолютно спятивший вождь убивал даже тех, кто его лечил.
Мне было 13 лет, разговоры о политике в нашей семье не культивировались. И тем не менее помню, как я застыл перед газетным стендом на скошенном, озаренном ярким солнцем углу Артиллерийского переулка. Газета выглядела абсолютно необычно – и уже на бессознательном уровне это воспринималось какой-то катастрофой: неузнаваемо изменилась главная правительственная газета страны – «Правда»! Обычно в ней были фотографии, четкие заголовки, разделы. Тут она была сплошь занята лишь одним мелким шрифтом, ни фотографий, ни заголовков – и вся эта сплошная рябь мелких букв складывалась в фамилии врачей-отравителей. Помню ужас. Откуда же их столько?
Готовились столь же обширные репрессии против ученых, деятелей культуры, военных. Вождю мерещилось, что наши люди после победы в Великой Отечественной как-то уж больно развольничались, слишком хорошо жили… Забыли страх! А без страха его власть долго бы не продержалась.
И сатрапы его «выполняли указание».
Успехи Лихачева в те ужасные годы могут показаться невероятными, даже странными. Много есть таких смельчаков, которые из наших, сравнительно безопасных времен гневно восклицают: «Да как он мог, в эти годы? Нужно было бороться!»
Один мой старый знакомый рассказывает эпизод, свидетелем которого он был, поскольку состоял с Лихачевым в доверительных отношениях, и у меня нет оснований не верить ему. Однажды мама Лихачева, женщина весьма активная, у которой были вполне веские причины не любить советскую власть, высказалась в таком роде в разговоре с одной своей знакомой. Очевидец рассказывает, что бывший при этом Дмитрий Сергеевич сильно разволновался и даже сказал в сердцах: «Мама! Не надо больше так говорить! Я уже сидел, и больше не хочу!»
Только совсем не чувствительный человек может осуждать его за это. Так что «смельчаков» из нашего времени, которые теперь точно знают, как надо было вести себя тогда, слушать не стоит. Неизвестно (а точнее, известно), как бы они вели себя в те годы. Уж точно – законопослушно.
Да – он не подписывал при Сталине никаких протестных манифестов, что было бы смертельно для него, «зэка на учете», как, впрочем, и для любого другого жителя нашей страны. Да таких манифестов и не было. Были, наоборот, гневные митинги трудящихся, единодушно требующих покарать «взбесившихся псов», врагов народа. То, что Лихачев ни разу не проголосовал «за» на таких собраниях – уже подвиг. Он работал. Думаю, что успешная научная работа по истории и культуре нашей страны вносила не меньший вклад в борьбу с дикостью и произволом, чем открытая борьба. Лихачев, во всяком случае, избрал такой путь и сделал для нашей Родины больше многих других.
Понятно, что он испытывал тогда, когда вокруг исчезали люди. Отчаяние и гнев. Государство не оставляло людей в покое. И Лихачев вовсе не был в стороне. Он боролся за справедливость – но именно там, в своей области, где его усилия могли что-то изменить.
Академик Александр Фурсенко вспоминает, что их с Лихачевым познакомил их общий учитель Борис Александрович Романов, знаменитый славист, в 1948 году. Тогда его фундаментальная книга «Люди и нравы Древней Руси» подвергалась резкой критике за ее якобы антипатриотическую направленность. Невежественные критики, оказывается, лучше знали, какими должны быть люди и нравы Древней Руси, чем ученый, посвятивший этому всю жизнь и называвший свою книгу «мое любимое дитя». 26 февраля 1949 года на шестидесятилетием юбилее Романова, устроенном на историческом факультете Ленинградского университета, Дмитрий Сергеевич выступил с подробным докладом о жизни и деятельности Б. А. Романова. Тогда, когда Романова травили, такое выступление значило много.
Зло, однако, наступало широким фронтом. В апреле 1949-го в роскошном актовом зале университета прошел весьма показательный ученый совет. На него, в нарушение всех традиций, были приглашены аспиранты и даже студенты, и по этому случаю были отменены все занятия, чтобы никто не вздумал там «отсидеться». Видимо, устроители очень надеялись на «политическую сознательность» молодежи. Ученый совет был посвящен главной теме тех лет – борьбе с космополитизмом. Главное, чего добивались зачинщики этой кампании – утвердить постулат: всё ценное в истории человечества создано или изобретено в России. Насмешники шутили: «Россия – родина слонов». Как ни странно – несмотря на грозное время, насмешников было много, иронический тон все более овладевал массами.
Начали ученый совет почему-то с осуждения академика Веселовского, великого ученого, одного из основателей Пушкинского Дома – давно уже покойного. В длинном ряду великих ученых, прославивших университет, в знаменитом здании Двенадцати коллегий стоял и его бюст. После того ученого совета его убрали.
Это сразу же было отмечено в комсомольской студенческой стенгазете. Огромное бумажное полотнище вывешивалось в коридоре филологического факультета, занимая довольно большое пространство между мужским и женским туалетами. Бытовала едкая шутка: «Комсомольская газета – от клозета до клозета». Но были «весельчаки» и среди авторов газеты: после свержения Веселовского появилась карикатура – бюст академика веревками стягивают с пьедестала. Грубые веревки появились неспроста – они, видимо, должны были олицетворять волю простого народа, который не допустит излишних умствований и «уклонов» в науке.
После Веселовского заседание перешло к современности – это и было основной целью. Обвиняемыми в космополитизме оказались действующие, более того – любимые студентами профессора Гуковский, Жирмунский, а также не появившиеся на совете, но представившие медицинские справки Азадовский и Эйхенбаум.
Устроители этого мероприятия, однако, просчитались. Настроение в зале было совсем не то, на которое они надеялись. Большинство молодых пришли в университет, чтобы получать серьезные знания под руководством авторитетных ученых, а вовсе не для того, чтобы участвовать в политических погромах, и понимали, что лучше всего их научат именно эти профессора, которых пытаются выгнать.
Декана филфака Г. П. Бердникова, главного «исполнителя», активно поддержал лишь аспирант Деменков, потребовавший, чтобы обвиняемые в преклонении перед Западом профессора тут же предъявили свои книги, которые служат воспитанию нового, сознательного поколения советских филологов.
Один из «прорабатываемых», Григорий Александрович Гуковский, был кумиром студенчества, на его лекциях аудитории всегда были переполнены. Он читал блистательные лекции по русской литературе XVIII и XIX веков, о Пушкине. На этом ученом совете он легко парировал предъявленные ему нелепые обвинения в «преклонении перед Западом», говорил, что любить и ценить западную культуру – вовсе не значит «идолопоклонствовать».
Профессор Жирмунский, крупный германист, также был весьма знаменит, его труды давали ему основание держаться независимо и даже насмешливо.
Вышел на трибуну Георгий Пантелеймонович Макогоненко, ученик Гуковского, впоследствии также знаменитый профессор. Зал замер. Тогда это было «в лучших традициях»: ученик предает своего учителя, говорит о недостаточном преклонении старорежимного профессора перед марксизмом, что привело в конце концов к серьезным политическим ошибкам, в которых должны разбираться соответствующие органы. Макогоненко, однако, не сказал ничего из того, что так ждали от него погромщики. В своем выступлении он не упомянул ни одного из «гонимых» – вместо этого долго рассуждал о космополитизме Жана Жака Руссо – и сошел с трибуны под аплодисменты. В те годы – не сказать ничего – уже было проявлением огромного мужества. С этой минуты в ходе собрания наступил перелом.
На трибуну вышел Николай Иванович Мордовченко, фронтовик, уже защитивший на факультете докторскую диссертацию и ждавший ее утверждения в Москве. Он абсолютно бесстрашно выступил в защиту Гуковского: «Бейте меня, режьте меня, но я абсолютно уверен, что Григорий Александрович Гуковский еще много сделает для советской науки!»
В зале зааплодировали. Аплодировали и некоторые коммунисты. Их потом прорабатывали на партбюро. Мордовченко не арестовали. Видимо, было указание не расширять списка преследуемых, сосредоточиться лишь на «космополитах». Однако в покое его не оставили. Докторскую зарубили. Мордовченко, переживая не только за себя, но и за науку, в которую вместо Ренессанса пришло Средневековье, заболел раком и рано умер.
Известный литературовед Александр Ильич Рубашкин, который был тогда студентом и присутствовал в зале, и рассказал мне все те подробности. Придя домой, он поделился своими чувствами с родителями. Сказал, что Жирмунского, наверно, посадят (держался слишком насмешливо и высокомерно), а Гуковского, говорившего взволнованно, с душой, – наверное, проработают. Вышло ровно наоборот. Гуковский был арестован через год на пляже Дома творчества писателей в Булдури, под Ригой. Прямо на берегу, где все были в купальных костюмах, к нему подошел человек и сказал:
– Вы арестованы. У вас есть какая-нибудь просьба?
– Могу я зайти в номер и собрать вещи?
– Нет!
– Могу я попросить об этом одного знакомого?
– Да, – «благородно» разрешил чекист.
Гуковский быстро подошел к одному знакомому и прошептал:
– У меня в номере на столе лежит рукопись книги о Гоголе. Возьмите ее и спрячьте.
Вот что было главное в жизни для этих людей. Он надеялся, вернувшись, продолжить труд. Но не получилось: вскоре он умер в лагере. Это одна из версий. Лихачев в своих «Воспоминаниях» пишет, что Гуковский был расстрелян.
Порой возникает недоумение: что за арест, за что, и почему так срочно – в отпуске, на пляже? У этого ведомства свои тайны. Впрочем, истоки некоторых тайн можно разгадать. Знающие люди говорят, что как раз перед арестом в органы пришли два доноса, от коллег Гуковского. Фамилии их начинаются на «П» и «Е». Мой старый знакомый, выпускник университета тех лет, назвал мне эти буквы, но отказался их расшифровывать: у них есть дети и внуки… Руководствовались те люди, конечно, не «политической бдительностью», а страхом, а также желанием убрать из науки больших ученых и таким образом чуть-чуть подняться самим.