Текст книги "Гермес"
Автор книги: Валерий Вотрин
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
– и забавно.
Мес убрал улыбку со своего лица – и вышло это, как он и предполагал, очень резко и неприятно, напрочь смело весь эффект, напущенный его давешними угодливыми словами.
– У горькой пилюли оболочка всегда сладка, – сухо и желчно сказал он. – Сердцевина же ее до такой степени омерзительна, что нутро не принимает ее и всеми силами старается вытолкнуть обратно.
– О чем это ты? – встревожился бен Кебес. – Ты пришел с миром?
Мес мановением своего жезла растер его слова в пыль прямо в воздухе.
– Я весьма раз застать тебя, Кебес, в добром здравии, – ответил он. – Но я и изумлен, ибо не ожидал застать тебя в добром здравии, а ожидал скорее узреть твое тело подвешенным за шею к одному из этих стропил.
Кебес задрожал – от великого гнева.
– Подожди дрожать от великого своего гнева, – остановил его Мес. – Сейчас с языка моего сорвутся слова, кои ты сильно не полюбишь. Потому что они – правда, Себек. Так вот, слова мои – бич, слова мои – жало, но ты подожди взъярятся и постой метать молнии, а лучше выслушай, ибо я скажу вещи хоть и неприятные твоему тщеславию, но по прошествии некоторого времени любезные разумению твоему.
– Я не стану тебя слушать, – проревел Кебес.
– Станешь, – успокоил его Мес. – Еще как станешь! Друг ли тебе Сет?
– Да, – неожиданно для себя с горячностью утвердил его слова Кебес. – Да, он друг мне.
– А почему ты так думаешь?
– Стараешься дружбу нашу разрушить?
– Было бы что разрушать! Ответь мне, почему ты думаешь, что Сет, злобный и жестокий анахорет, вдруг стал тебе другом?
– Мы родственны друг другу общей нашей ненавистью.
– Понимаю. Но почему именно ты? Почему не Баст? Почему не я? Ну, с Баст понятно, ведь она стала союзницей Осириса. Но ты, ты ведь, Себек, – вода. Ты
– благодатный разлив Нила, священный крокодил, живоносные воды Файюма. Так почему вдруг вода и зной идут под руку, словно людская любящая пара, супругами называемая?.. Подожди, не отвечай. Я и так знаю. Да все потому, что тебе надоело твое Ремесло. Такое случается. Набивает оскомину свой Промысел, и тянет на что-нибудь другое, совершенно противоположное и противоестественное. Потому-то здесь вокруг огонь, что ты стараешься приблизиться к Сутеху как можно ближе. На самом-то деле тебе здесь совсем не нравится, в этом полыхающем мире, ты мечтаешь о море, зеленых шелестящих волнах или огромных голубых извивающихся рукавах рек, спокойно несущих свои воды к океану, разливающихся каждый год и дающих свой благодатный ил на пользу полям. Вот что хочется тебе, Себек, а не огня и пожарищ.
– Что скажешь еще? Ты что-то еще хотел сказать горького, обидного, не так ли?
– А то, что говорю сейчас, не горько? Сладко как мед? Тогда ты не поймешь меня. Что слово для глухого? Цветы для слепого? Язык для немого?
Кебес махнул рукой, чтобы хор продолжал, но Мес снова сказал:
– Заткнись, хор! – и хор снова заткнулся.
– Нет, не для того он убивал Ленту, – говорил Мес, – чтобы дать дорогу тебе. У него собственные планы. Крикни хору: «Продолжай!» Прикажи снова петь дифирамбы! Наслаждайся! Тебе недолго осталось, и спеши ловить каждый миг.
– Это нечто новое.
– Все это старо, как мир. Тебе никогда не сравниться с Сетом по части хитрости, коварства, вероломства и великого искусства продавать. Сегодня он охотится за членами Семьи и он премного преуспел. Он уже вывел из строя мать и сына, одну за другим, и остальные, проникнув в суть его, разбежались. Нет и не будет мира, когда царит в мире подлость. Скоро подойдет и твой срок, Кебес.
Тот молчал. Темное лицо его еще больше потемнело, складки превратились в узкие глубокие прорезы, глаза совсем утонули в щелках век.
– Почему я, Тот? – сказал он вдруг.
– Что?
– Почему я? Почему меня ты избрал объектом для своих непонятных исканий? Благодарю, конечно…
– Ты, видно, меня не так понял, Себек.
– Подожди-ка, Тот. Помолчи. Я понял то, что понял. Сет мне друг, так? Друг. Нехорошо предавать друзей. Пусть сначала он предаст меня, а там посмотрим. Сам посуди, Мес: я Архонт. Кто меня сделал им? Сет. Кто поддержал меня, тогда как все вы были против? Сет. Кто устранил ненужных и виновных? Сет. А вот твою роль здесь, Тот, я что-то не угадываю.
Даже в этом бушующем мире приходило время ночи: здесь это выражалось в том, что небо медленно засыхало красно-коричневым струпом, утрачивая свою дневную окраску свежераскрывшейся раны, – темнело. Мес взглянул наверх. Кебес сидел, ожидая ответа.
– Ответа не будет, – наконец сказал Мес. – Ты спрашиваешь: почему ты? Не знаю. Ты казался мне разумным. Нет, ты, конечно, разумен, но как-то по-своему. Все вы как-то иначе, по-другому мыслите. Странно. Сет тебе друг… Но в такой же степени он друг и всем нам. Он опустил голову, а затем громко произнес:
– Гогна!
Острый его взгляд впился в Кебеса. Но на того это слово, сверх всяких ожиданий, не произвело ровно никакого впечатления. Каменный лик его не шевельнулся ни одним мускулом, глаза не выглянули из бойниц век. Неподвижный и почти величественный, восседал он на своем троне и смотрел на Меса с высокомерием.
Когда Мес занес уже было ногу над первой ступенькой, он вдруг вспомнил.
– Пой, хор! – приказал он.
И уже за своей спиной услышал, как хор заголосил:
– Ты, воздевший рога Хатор, рыкающий зевом Сехмет, крадущийся по ночам тенью-Анубисом, ты, рождающий волну и заливающий пламя, несущий и мир, и меч, воцарился навеки, крокодил победоносный!
* * *
Сын бога. Сын бога. Когда человек, взыскавший все почести и грехи земные, пресыщен и утолен, когда кровь и порфира не пьянят его более, а лишь тяготят подобно тайному знанию, он начинает именовать себя сыном бога. Вот что предшествует этому – шествия жестоких жрецов, лица в гордыне живущих, безобразные обагренные истуканы, факельные отблески на золоченых митрах, трон и – титул – Сын Бога. Действо еще более величественное и мрачное. Сама жизнь протестует и, стеная, все же подчиняется нелепым, человеком установленным правилам, чтобы потом, подобно вырвавшемуся из узилища плотины потоку, смести и самого человека, и его странные законы. Сын бога. Что в имени, коли не пребываешь таким? Звук пустой и гулкий. Живые мумии-фараоны, восточные сатрапы и цари, насурьмленные и пропитанные благовониями, Цезарь, Август, Нерон, Коммод, Элагабал, – сердца жестоковыйные! Как спасетесь, ежели не смирились? Верблюды, сквозь игольное ушко протискивающиеся!
Время неосязаемо для человека. Оно – просто нечто, его сравнивают то с рекой, то с потоком, что в сущности одно и то же, хотя сравнение это, по-моему, довольно образно. Но, несмотря на это, человек не понимает и не может понять время. Часы, складывающиеся в дни, а те – в годы, для него проходят незаметно, а потом наступает момент, когда он говорит: «Эва! Смотри, а жизнь-то уже прошла! Это ж надо же!» Неразумный! А на что жизнь тебе?
Я помню все. Пусть твердят полоумные, что те, кому дано больше, чем век, живут одним днем и памяти не имеют. Память их остра и тверда. Но некоторые из них не хотят помнить. Это их выбор. Я помню все. Когда-то – было это в сияющие века пирамид и власти золотого урея, – преисполнившись знания и умения, я высек некоторые мои мысли на некоем зеленом камне. Ныне, находя в древних алхимических фолиантах те мои слова, я понимаю, что давно утратил подлинный их смысл и что теперь они не более, чем звук пустой и гулкий. Помните? «Истинно. Несомненно. Действительно. То, что находится внизу, подобно находящемуся наверху, и обратно, то, что находится наверху, подобно находящемуся внизу, ради выполнения чуда единства». Согласно мне сегодняшнему, речь тут идет о половом акте. Дальше в той штуке, которую называют Изумрудной Скрижалью, слова и понятия становятся все запутаннее, пока разум, эта уставшая ищейка познания, не начинает крутиться на месте, ловя себя за хвост. Но кончается толково: «Вот почему я был назван Гермесом Трисмегистом – обладающим познаниями троякой философии мира». Нескромно, но есть, есть в этом самодовольстве что-то, что притягивает и заставляет уважать. В те времена я был довольно толковым парнем. То не была моя автобиография, вырезанная в камне. То были всего лишь некоторые отвлеченные мудрствования, коими я забавлялся то ли на сон грядущий, то ли с мыслью об обескураженных потомках. Впоследствии вокруг них выросли целые горы и леса алхимических бредней. Я к этому не имею ровно никакого отношения.
Ну, а раз речь зашла о потомках – так прямо, просто даже без уверток, – то я и их помню, всех до одного. Речь идет о моих сыновьях. Все они – личности известные, упоминаются то там, то здесь, причем в источниках, седой авторитет которых никем не ставится под сомнение. Я не был рекордсменом по части деторождаемости среди всех обитателей Вершины, кое-кто меня в этом даже переплюнул, но и мои достижения не так уж плохи: у меня было восемь сыновей. И это еще если исключить из списка тех, кому я лишь приписывался в качестве родного папы. Восьмеро – это точно, мои. Остальные – быть может, фикция, возможно, подвох.
Он лежал с закрытыми глазами на кровати, своей кровати, под приспущенным балдахином. В комнате свет не горел, а поэтому давно уже темнота снаружи влилась сюда через окно и затопила комнату, сделавшись особо черной по углам, под столом и кроватью, – там стояли озерца чего-то чернее, чем мрак. Он лежал с закрытыми глазами и, похоже, спал. Что такое память? Это сны. Мы гоним память, но она мелкими бродильными пузырьками всплывает в наших снах, от нее никуда не денешься, и ночные видения поэтому – что-то вроде второй жизни, жизни в прошлом. Память не бес, ее не изгонишь экзорцизмами, ее не проводишь вежливо за дверь, чтобы она, будто непрошеный гость, мокла под осенним дождем забвения, она всегда с тобой и всегда – жива.
Его имя было Пропилей. В этой своей ипостаси он никогда не соперничал с Янусом, также привратником, а покровительствовал скорее путникам и вообще всем идущим по дорогам, нежели покушался на смелое владычество над всяким началом. Гермы были его символами, разрушить их значило навлечь на себя тяжкий грех и гнев его. Поэтому Геростратов не находилось. Символом его была герма.
Он находился на перевале. Здесь свистел и плакал ветер и навалены были обо – кучи гладких шлифованных камней. Вдали возвышался длинный, истрепанный ветрами шпиль субургана, возле росла кучка уставших голых полукустарников-полудеревьев, похожих одновременно на внезапно одумавшееся оседлое перекати-поле и куст терновника – излюбленное пристанище плакальщика баньши. Странно, но он видел только свой перевал, остальные детали, как-то: горы, вершины, вечные снега, ручьи и водопады, – были скрыты густым туманом нежелания их видеть. Итак, только исхлестанная всеми ветрами лысина перевала и он, Пропилей.
Самое странное было то, что он знал, что будет дальше. Он даже знал, в каком порядке будут являться ему его сыновья.
Возникли звуки свирели. Потом они замолкли, и послышалась песня. Судя по словам и мотиву, это была нехитрая пастушеская песня, коей члены этой достойной корпорации тешат свой слух, когда сгоняют разбежавшихся овец в одно стадо.
Он знал правила. Длительной беседы здесь, на этом перевале, быть не могло. Поэтому он просто поприветствовал подошедшего, когда тот приблизился. Первый путник был красивым светловолосым юношей с печальным взором, приятным голосом и хрестоматийной свирелью в руках. Существовало два варианта его смерти: согласно Овидию, юноша этот был превращен в камень (сразу, сразу отбросим эту версию, вот же он, передо мною стоит, и не каменный совсем); согласно же Феокриту, а потом с ведома его и Вергилию, этот бедняга кинулся со скалы в море (почему-то все время со скалы они кидаются в пучину; видно, Греция все-таки место довольно каменистое, булыг разных там много, вот и бросаются они с них – бульк!) из-за неразделенной (с его стороны) любви.
– Привет, сынок! – сказал он – довольно ласково.
– Здравствуй, отец мой! – почтительно, но печальным голосом отозвался бедный юноша. – Я играю на свирели. Вот послушай, – и он снова заиграл, в то же время медленно проходя мимо.
– Молодец, – крикнул Пропилей удаляющемуся. – Только больше со скалы не бросайся. Там, где ты сейчас, и воды-то нет.
Ответ был неразборчив: первый путник ушел.
Послышалось ржание невидимых лошадей, цокот копыт, и на перевал вылетела колесница, которой стоя правил высокий мужчина с черной бородой, в развевающемся красном плаще, сандалиях и с мечом на поясе. Он не стал осаживать своих скакунов перед сидящим, бравируя и красуясь, а просто немного натянул поводья, заставив колесницу катиться медленнее. Мастерски правит он лошадьми. И он когда-то полетел вниз со скалы, но хоть имя свое увековечил: покрытое пузырями от выдоха его умирающих легких море стало Миртойским. И загорелись на небе новые звезды.
– Возничий! – сказал Пропилей.
– Да, это я. – Лошади легко шли, колесница катилась.
– Хорошие лошади.
– Да, ничего. Ну, пока.
– Пока.
И, когда колесница уже скрывалась за бугром перевала, крикнул:
– Ты… осторожнее правь. Разобьешься.
И получил ответное:
– Ладно.
Там, где он, наверно, нет лошадей.
Сколько всего было аргонавтов? Похоже, они и сами толком этого не знали. Аполлоний говорит – пятьдесят пять, называя их всех по именам. На самом деле, наверное, меньше. Гораздо меньше. Но вот, идут двое – ать-два, раз-два! Два брата —акробата, оба на «Э». Оба – с мечами. Оба – с щитами. Оба – в полной боевой выкладке. Ать-два! Идут.
– Здравижелайотецнаш! – Отличные крепкие молодые глотки. Здоровые сильные тела. Не знаю, как они умерли. Наверняка, как и все герои, своей смертью, в уютной мягкой постели, в окружении многочисленных жен, детей, полужен, полудетей, не жен и приемных сыновей.
– Иэх! – восхищенно крякнул он. – Чудо-богатыри!
– Уррррряааа!
Ать-два, ать-два! Топот смолк.
Да. И куда девать эту боевую мощь, эту силу, эту, можно сказать, молодецкую стать, когда там и войн-то нет!
Подошел еще один юноша. Красота его была явственна и дивна, хотя слово «юноша» давало намек только на его прошлое, не на настоящее, Потому что – он был обнажен – у него были женские груди и томный взгляд, и под честно выставленным напоказ мужским достоинством угадывалось еще темное нечто, что другой стал бы скрывать, а этот никогда, – ведь это его тело, его естество, а поэтому что скрывать? Все люди должны быть такими, славными совершенными андрогинами, гермафродитами, утоленными и нашедшими на все ответ. Я его не любил.
– Гермафродит! – сказал, будто бросил.
– Да, отец?
– Ну, иди, иди, чего встал!
– Иду, отец.
Вялая пресыщенная тварь. Ушел. Мог бы совсем не приходить.
И вслед за ним – на тебе, пожалуйста! – такой же, подобный. Конечно, не такой выраженный, но все-таки… Красив, статен, но…
– Прости меня, отец!
И вечно прощения просит! За что? За то, что лошадьми был растерзан? Или за то, что был утехой для этого быкоподобного полусмертного?
– Отстань!
– Нет. Прости.
– Ладно. Иди себе с миром.
Пусть успокоится. Верно, нет там его огромного покровителя, и гложет его боль и раскаяние.
Восемь у меня сыновей. А путевых – только двое. Эти – все в меня, не то что те, с жидкой кровью их матерей в жилах. А уж эти-то мои.
Он остановился недалеко, возле кучи камней. Был он невысок, коренаст, с широким хитрым смуглым лицом и с серьгой в ухе. Большой, бесформенный рот его, полный белых крепких зубов, приветственно скалился. Этот хитрый и ловкий разбойник, парнасский обитатель, самый вороватый среди людей, был рад видеть своего отца.
– Подойди! – приказал Пропилей. Первый раз за все это время он улыбнулся. Человек шагнул к нему, они обнялись.
– Я не тороплюсь, – сказал человек с серьгой.
– Ты совсем не изменился.
– Да. Ведь там не меняешься. И потом, таким ты меня видел последний раз. Я решил оставаться таким же.
– Ну, как ты?
– Как всегда, великолепно.
Они оба засмеялись.
– Ты хороший сын, – потрепал его по щеке Пропилей. – Дарую тебе безопасный проход по всем дорогам, которыми тебе придется ходить. Человек поцеловал ему руку.
– Ну, я пойду.
– Иди, иди. Иди! Не надо задерживаться.
Прежде чем уйти, человек обернулся и помахал рукой. Он замахал ему в ответ.
Ветром выл перевал, свистел камнями обо, махал указательным пальцем шпиля субургана. Пан, сын мой! Вот возник и ты. Ты все такой же веселый и разбитной, бес мой полуденный, такой же жизнелюб, которому пришлось подчиниться и поневоле уйти. Но почему печаль в твоих глазах? Почему она затаилась там, не находя выхода? Зачем ты пустил братьев твоих, и они пошли перед тобой, никчемные и пустые, тогда как ты хочешь сказать мне что-то действительно важное? Ведь я люблю тебя. Причинишь ли мне вред или, наоборот, захочешь сохранить меня?
Выл перевал. Когда я уходил, то новое, что ты так ненавидишь, только устанавливалось в мире. И я, предчувствуя грядущие силы, ушел, чтобы не возвращаться. Ты плакал тогда, и вся природа плакала, ибо я был ее пастырь. Поля и леса заходились в безудержном плаче, и стада и долы заходились в плаче безудержном. Я же надеялся все идет к обычной смене мировых сил, к безболезненному толчку, в конце которого Вселенная станет опять как мать, избавившаяся от своего дитяти, который для нее и бремя, и счастье. Но не так все. Вы не пасете стада людские, а избиваете их, соделав ареной своих гладиаторских сражений. Боитесь друг друга. Ненавидите. Лжете. Тем самым не людям вред несете, а себе самим, выталкивая друг друга в мертвенный Хаос.
Но что там?
Там нет ничего. Не вам, живым, знать об этом. Но я удивлен: если уж ты, вожатый, не знаешь, то кто знает? Кто скажет? Ветер, насвистывающий на свирели скал свои незатейливые мелодии неслышного разрушения.
Что ж. Я разочарован.
Смысл вещих снов не обязательно должен быть ясен и прозрачен, как родниковая вода. Ты же сам оракул, отец. Подумай.
Но ты ничего еще не сказал.
А ты ждал – вот сейчас он будет говорить про Гогна, сейчас – о нашей участи. Но ты все равно не поймешь меня, так что толку? Ты уподобляешься незадачливому путешественнику, полагающемуся на нелепые россказни старых карт с изображениями собакоголовых людей и морских чудищ. Не проще ли все разузнать самому?
Как?
Я скажу тебе: Гогна вовсе не такие страшные, как их малюют. Ты знаешь их, отец. И ты сразу узнаешь их, если догадаешься, что это они.
И это все?
Но он уже уходил, звучно постукивая своими копытами по камню дороги. Он не оглядывался, да я и не желал этого. Сказал ли он все? Вернее, подойдет ли он, этот ключ, что он мне дал, к той заржавленной скважине, провернется ли в ней со скрежетом, и откроется ли старая дверь, ведущая в камеру с древними, непознанными ужасами?
Мес проснулся, сел и медленно провел по лицу рукой.
ХОР
Были и лжепророки в народе, как и у вас будут лжеучители, которые введут пагубные ереси и, отвергаясь искупившего их Господа, навлекут сами на себя скорую погибель.
И многие последуют их разврату, и чрез них путь истины будет в поношении.
И из любостяжания будут уловлять вас льстивыми словами; суд им давно готов, и погибель их не дремлет.
Ибо, если Бог ангелов согрешивших не пощадил, но, связав узами адского мрака, предал блюсти на суд для наказания; И если не пощадил первого мира, но в восьми душах сохранил семейство Ноя, проповедника правды, когда навел потоп на мир нечестивых; И если города Содомские и Гоморрские, осудив на истребление, превратил в пепел, показав пример будущим нечестивцам, А праведного Лота, утомленного обращением между людьми неистово развратными, избавил, – Ибо сей праведник, живя между ними, ежедневно мучился в праведной душе, видя и слыша дела беззаконные: – То конечно, знает Господь, как избавлять благочестивых от искушения, а беззаконников соблюдать ко дню суда, для наказания, А наипаче тех, которые идут вслед скверных похотей плоти, презирают начальства, дерзки, своевольны и не страшатся злословить высших, Тогда как и Ангелы, превосходя их крепостию и силой, не произносят на них пред Господом укоризненного суда.
Они, как бессловесные животные, водимые природою, рожденные на уловление и истребление, злословя то, чего не понимают, в растлении своем истребятся; Они получат возмездие за беззаконие: ибо они полагают удовольствие во вседневной роскоши; срамники и осквернители, они наслаждаются обманами своими, пиршествуя с вами; Глаза у них исполнены любострастия и непрестанного греха; они прельщают неутвержденные души; сердце их приучено к любостяжанию; это – сыны проклятия.
* * *
Когда лучи красные солнца падают отвеснее и под более острым углом, когда солнце не в зените и уже не так жарко, а более милостиво и даже нежно, в мир приходят тени. Они, тени, остры и глубоки, в них можно сунуть руку и дотянуться до сокровенного, они, тени, протягиваются, долгие, и от великого утеса, и от бедной былинки между треснутыми камнями, огнем прокаленными солнца. Они, тени, по наступлении долгожданного вечера вновь воюют себе мир, долгие, черные, пересекают долины, леса, горы, города, людские души и не успевают спастись – погибают в водах тьмы – потопе ночи. Черные, долгие, резкие, они – лишь временщики, краткие властители перед приходом владычицы более страшной и всепоглощающей – тьмы. Тьма захлестывает их, и они, становящиеся бессильными, хлипкими, размытыми, погибают.
Как уже говорилось неоднократно, мне, Магнусу Месу, никогда не надоедало вновь и вновь приходить в этот мир. Он, Магнус Мес, снова и снова шел к оракулу Омфала, чтобы пророчить там. Чугунно-серые, пенились горы. Цикады в щелях камней цепенели. Верхушки холмов вдалеке чуть темнели. Дневные животные прятались в норы.
Ночь наступала.
Пришел он в земли те, и вот, храм пред ним. И вошел он в храм тот, и…
Никто его не встретил. Моментально насторожившийся Мес осмотрел пустую комнату позади оракула, услыхал смутный шум, говорящий об огромном скоплении народа в Омфале, и, открыв окошечко, заглянул туда.
Святилище было полно людей. И были эти люди злы и плохо настроены и агрессивны. Толпа бушевала вокруг священной статуи, бывшей однажды вместилищем святого духа, и возле постамента бушевал гнев и недоверие толпы. С улыбкой глазели на это лики с потолка.
Но что самое худшее – Мес увидел в глубине зала закованных в сталь солдат. Это, без всякого сомнения, были люди Брагансы. Антихрист решил установить свою пяту посреди вотчины бога.
Вбежал Снофру. Он был бледен и испуган.
– Беда, герр Мес, – проговорил он. Губы его прыгали. – Король Браганса оцепил святилище своими солдатами. Он требует чуда.
– Чуда? – переспросил Мес. – Но разве не был он уже свидетелем чуда?
– Ему мало этого, – отвечал Снофру. – Он хочет всенародного чуда. Иначе он сроет до земли стены Омфала.
– А что люди? – спросил Мес. – Что они говорят на это?
– И они, – отвечал Снофру, – и они, герр Мес, хотят чуда. Они раскалены до предела. Арелла с ними, пытается утихомирить толпу, но ей пока ничего не удается.
– Мнение толпы непререкаемо, Снофру, – сказал Мес. – Скажи хорупусть поет. Скажи человеку с гонгом – пусть подает сигнал. Скажи Арелле – пусть приготовится. Мы начинаем.
Снофру выбежал. Мес опустился в кресло. В окошечко проникал чад от горящих факелов, которые держали в руках люди Зета Брагансы.
– Дьявол, – сказал Магнус Мес.
Ударил гонг. Рокот толпы не стал тише, а, наоборот, стал нарастать. Гонг ударил снова, и начал расти голос хора.
– О-о-о!
Парадоксально гармонично одновременно с этим нарастал и голос толпы.
– О-о-о! А-а-а! О-о-о!
– Даммм! – запел гонг в третий раз.
– Оракул слушает, – сурово и надменно разнеслись слова жрицы. Видно было, что толпа заколебалась. Среди этих серых людских тел хитро спрятались переодетые умелые провокаторы, но и они сейчас не знали, что делать. Люди, привыкшие падать ниц под одним только яростным взглядом служительницы оракула, опомнились и начали приходить в себя. Пришли в себя и лазутчики. То тут, то там в толпе стали возникать шорохи и приглушенные диалоги – очаги напряженности.
– Оракул слушает, – повторила жрица.
Железная шеренга в глубине Омфала пошевелилась. Размеренно тесня толпу, вперед пошли люди короля Зета Брагансы.
Арелла не дрогнула. Ее лицо исказилось не мятой гримасою страха, а вдруг вздыбилось и застыло страшной маской слепого гнева, она скрежетнула зубами.
– Как смеете вы, черви, идти к алтарю оракула с оружием в руках? – Этот голос, сиплый и еле сдерживаемый от великой ярости, поверг в ужас многих людей, и они против своей воли пали на колени. Но солдаты еще шли.
– На колени!
Звук этого голоса, исходящего из слабой груди женщины, имел какую-то силу: солдаты встали.
– На колени!
Шеренги дрогнули. Каменные лики потолка язвительно заухмылялись.
– К оружию! – громко бросил еще один голос, и перед солдатами очутился сам король. Сейчас Браганса был в боевом облачении, в руке он держал отсвечивающий белым клинок. Этим клинком он указал на постамент Ареллы.
– Вперед! Это не более чем пустое место!
Солдаты вновь двинулись вперед, и толпа, эта подвластная прямым приказам масса, также поперла, наседая на помост. Арелла уже видела совсем близко их, людей, которых видела всегда через фиолетовую призму горделивой властности, и вот, уже рядом они, ополчились на меня сильные!
– Назад!
Снофру был очень властен сейчас. Он стоял выпрямившись, с простертой над толпою рукой, с каменеющим лицом, на котором сверкали глаза.
– Вперед! – Голос Брагансы.
– Назад! Или Трисмегист сожжет вас огнем!
– Вперед! – снова крикнул Браганса.
Снофру стал что-то говорить, и в этот момент голос отказал ему. То ли дав хрипотцу, то ли закашлявшись, он на мгновение умолк. Он поднес сжатый кулак к груди, лицо его напряглось, лоб прорезали мучительные складки: он пытался снова взять контроль над собой. Но и этого мгновения хватило, чтобы первый человек из толпы, самый храбрый и злой, взобрался на помост рядом с ним. Снофру глянул на него – в глазах ничего, кроме изумления, – человек ударил его коротким ножом, толкнул в толпу. Мес вскочил, не веря своим глазам. События развертывались стремительно. Арелла вскрикнула. Тело жреца с раной в плече, забрызганной кровью, исчезло в толпе. На помосте было уже шестеро. Все они шли к Арелле. Мес никогда в жизни не видел ничего гнуснее их улыбок.
Когда он возник прямо посреди них, молчаливый и как бы погруженный в себя, они оцепенели. Жезлом он смахнул двоих с помоста, одного послал под потолок – висеть, держась за один из ликов, троих убил тут же, на месте. Толпа ахнула, и звучало это именно как «а-ах!» – и схлынула. Теперь она смотрела на него с расстояния. С громким криком висевший под потолком сорвался и рухнул вниз, вдребезги разбившись о белый пол великого святилища Трисмегиста. Наступила немотная тишина. Казалось, один Браганса ничему не удивляется. Но и он тоже молча смотрел на Меса.
– Ну ладно, – произнес тот, и эти слова стали в тишине такими же, как и удар гонга, – громкими и отрывистыми. Он взял Ареллу за руку. – Пойдем.
Тысячеголовая гидра перед помостом вздрогнула и подалась вперед, под давлением голоса Брагансы, вновь скомандовавшего атаку. Мес остановился, сказал Арелле» «Иди», а потом, когда она исчезла, повернулся лицом к толпе.
– Опять, что ли? – спросил он ее.
– Возьмите его! – крикнул из тела толпы Браганса.
Мес жезлом разделил толпу надвое, и из образовавшегося широкого прохода поднялось, покачиваясь, горизонтально лежащее в воздухе истерзанное тело Снофру. Мес тихо смотрел на него, шевеля губами, как будто читая отходную, пока тело жреца медленно плыло по воздуху к помосту. Здесь оно неслышно улеглось и затихло недвижимо. Темная густая кровь оросила камни помоста, и, как будто отвечая этому, единственная слеза скатилась по щеке Меса.
Он молча повернулся к тупо взиравшей на происходящее толпе, и под властью его жезла в воздух поднялись, извиваясь, уже трое живых. Эти люди добили раненого жреца.
– Превратитесь, вы трое, в змею, крапиву и статую, – сказал негромко Мес, и они, закричав, превратились: один – в отвратительную желтую змею, тут же растоптанную ногами забоявшейся толпы, другой – в жухлый крапивный пук, отброшенный далеко под помост, и третий – в уродливую каменную статую, которая упала на пол и разлетелась на множество кусков.
Толпа шарахнулась назад, и тут, растолкав всех, вперед вышел Браганса.
Я хотел видеть тебя, Трисмегист, видеть во плоти, а не в камне, как в прошлый раз. Ты теперь также облечен Властью? Да, и ты дал мне ее. Будь же благодарен мне за это. Я благодарен, но и не понимаю: ты, как всегда, пограничник, ни за тех и ни за этих. Зато ты против. Говори же с ним, со своим установленным противником, не со мной. Зачем ты напал на дом мой, освященный моими словами? Я все могу. Я – Rex Mundi. Я имею на это право. Никто не имеет права. Ни у кого нет прав. Нет права и у тебя, человек. Я – Лжечеловек, великий борец. Ты – ничто, песчинка в доме бога. Ты – тоже ничто, но мы хотим сделать из тебя что-то. Например? Например, нашего пособника. Какое неприятное слово ты выбрал! Пособник! Пособник, сообщник, содельник. Преступление, беззаконие, смерть. Против него ли ты? Да, я против него, но не за вас. Ибо я перестал слепо жаждать его крови, которая и так уже один раз пролилась. Что – переговоры? Если возможно. Мой друг – Сет. Он являлся мне и благословил меня. Заплачь слезами восторга, и тогда картина твоего откровения будет полнее. Нет, Трисмегист, ты не наш. А кто дал тебе язык – выбирать? Сет дал мне язык. Арес дал мне язык. И другие, наши, дали мне язык – выбирать и решать. И ты был среди них, когда был еще наш. Ибо я – повелитель над вашим роковым, многовековым ужасом. Я – повелитель над Гогна.
При этих словах Мес застыл на месте. Он не ожидал услышать это слово из уст Брагансы, хотя и знал, что перед – не обычный человек. Он медленно спросил.
Гогна? Ты сказал – Гогна? Приятно видеть тебя удивленным, Трисмегист. Да, я сказал «Гогна». И… где они? Они перед тобой. Что? Хм. И на этот раз ты не ослышался. Они перед тобой. Вот они. Видишь? Вот эти люди, вот они, – это Гогна. И другие, которых здесь нет, – они тоже Гогна. И многие на многих мирах – и они Гогна. Почему? Потому что они ни во что не верят. Они неверящие, неверующие, и потому они – Гогна. Они властны только над самими собой и не следуют законам миров, а потому они – боги самих себя, правящие своими собственными маленькими мирками. Они – Безглазые Боги, ибо не видят ничего вокруг. Что же, они не правы?
Браганса рассмеялся.
Почему же, они по-своему правы. Просто они тупы, жестоки, коварны, двуличны, подлы и поэтому – легкая добыча для меня и тех, кто надо мной. Они хорошо организуются, прекрасные исполнители, легко наводят страх и абсолютно не приручаются. Это – цепные псы, Трисмегист. Сыны проклятия.