444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Михайлов » Лермонтов: Один меж небом и землёй » Текст книги (страница 18)
Лермонтов: Один меж небом и землёй
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:11

Текст книги "Лермонтов: Один меж небом и землёй"


Автор книги: Валерий Михайлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

Горбач начинает с казни беспечного мотылька, вьющегося в поле над лиловым колокольчиком: ударом прута убил «счастливое насекомое» – и «с каким-то восторгом» наблюдает его последний трепет…

Но вот поползли слухи о самозванце, о расправах над помещиками; бунтовщики всё ближе к деревне Палицына, и Вадим, под кличкой Красная Шапка, уже во главе шайки разбойников – и, «кум сатане и сват дьяволу», льёт кровь. Горбач убил семейство из трёх человек, хотя и по его пониманию – только один из них был виновен. Ждал радости, а её нет, одно презрение к себе: много ли славы в «мелком» душегубстве! вот если бы, мечтает он, освободить какой-нибудь народ, угнетённый чуждым завоевателем!.. – «какая слава!».

Ему ещё доступно неизъяснимое сострадание к нищим – своим вчерашним товарищам, к «этим существам», которые подобно червям «ползают у ног богатства», но кумего и сватуже шепчут на ухо извращённому уму: «…если б зло было так же редко, как добро, а последнее – наоборот, то наши преступления считались бы величайшими подвигами добродетели человеческой!»

И молодой прозаик тут же, с гениальной интуицией показывает, чем на деле оборачиваются мечты об этих «величайших подвигах добродетели»: Вадим перед входом в церковь грубо отталкивает страшную старую нищенку, и она разбивает голову до смерти, – а он и не замечает её гибели.

Богомольцы в храме, как он ни пытается понять их чувства, тоже кажутся ему каким-то одним, жалким и смешным, существом.На душе у него «одно мучительно-сладкое чувство ненависти», и горбач предвкушает картину, как завтра богатых прихожанок будут вздёргивать на деревьях, а другие, бедные, станут хлопать в ладоши и указывать на повешенных своим детям.

От человека в Вадиме осталась только любовь к Ольге, которую воспитал старик Палицын и которой он недавно открылся, что они родные брат и сестра. Но и эта любовь что-то не очень братская: горбач бешено ревнует сестру, полюбившую молодого барина Юрия Палицына, доброго душой и здорового духом.

Лермонтов не осуждает крепостничества, однако трезво смотрит на истоки народного бунта, понимая, что они в несправедливости, в застарелом барском грехе перед крестьянами. Он твёрдо держится убеждения – дело не в сословной принадлежности, а в самом человеке: добра или зла его душа. Нищий сброд у монастырских стен, что ещё недавно не вызывал ничего, кроме жалости и сострадания, отнюдь не безобиден, и это становится особенно понятно, когда люди превращаются в толпу:

«Они были душа этого огромного тела, потому что нищета – душа порока и преступлений; теперь настал час их торжества; теперь они могли в свою очередь насмеяться над богатством, теперь они превратили свои лохмотья в царские одежды и кровью смывали с них пятна грязи; это был пурпур в своём роде; чем менее они надеялись повелевать, тем ужаснее было их царствование; надобно же вознаградить целую жизнь страданий хотя одной минутой торжества; нанести хотя один удар тому, чьё каждое слово было – обида, один – но смертельный».

И первой жертвой взбаламученной и яростной толпы стала добродушная старая барыня Наталья Сергеевна, жена Палицына, которая никого никогда не обижала в жизни…

Лермонтов, не отводя взора, смотрит на зверства и геройства народного бунта: казаки буднично тешатся убийствами, грабежами и разбоем, отдыхая в пьянке и гулянке; безропотные вчера крестьяне мстят за обиды приказчику, равнодушно отдавая его на мучения разбойникам. Однако дворовый Федосей пытается спасти от гибели своего хозяина-самодура и его сына; простая солдатка терпит пытки, но не выдаёт барина и сыну своему не велит.

Горбач Вадим – олицетворённое метафизическое зло в слепой от произвола толпе, которая ему нужна только для злодейства; он ненавидит всех – и врагов, и соратников-разбойников; ненавидит весь мир, мстя ему за своё уродство и свою несчастную жизнь; он упивается человеческой кровью. Не забывая наблюдать за своими ощущениями, он отмечает, что само по себе убийство его уже не волнует – и жаждет одного: Убить Юрия Палицына и медленно, с наслаждением замучить его отца.

«– О, я вас знаю! – кричит он бунтовщикам. – Вы сами захотите потешиться его смертью… а что мне толку в этом? <…> нет, отдайте мне его тело и душу, чтоб я мог в один час двадцать раз их разлучить и соединить снова; чтоб я насытился его мученьями, один, слышите ли, один, чтоб ничьё сердце, ничьи глаза не разделяли со мною этого блаженства…»

Даже матёрые разбойники, что подустали вздёргивать на виселицах дворян, поражены этой необъяснимой, сладострастной жестокостью:

«– Ах ты урод, – сказал урядник, – ну кто бы ожидал от тебя такую прыть! ха! ха! ха!»

Ненасытная воля к разрушению – вот что властвует демоническим горбачом.

…Поздний отголосок этого удивлённого и явно неодобрительного возгласа казака-урядника «– Ах ты урод…» слышится в одном невольном размышлении офицера Печорина (рассказ «Тамань»), попавшего на постой в хату, где, по словам десятника, было нечисто:

«Признаюсь, я имею сильное предубеждение противу всех слепых, кривых, глухих, немых, безногих, безруких, горбатых и проч. Я замечал, что всегда есть какое-то странное отношение между наружностью человека и его душою: как будто с потерею члена душа теряет какое-то чувство»…

Роман был брошен молодым автором на полпути: Лермонтов как художник и мыслитель рос куда быстрее напряжённого, драматического по сюжету, но всё же рутинного повествования. В Лермонтовской энциклопедии есть любопытное наблюдение о том, что «связь идей, образов, фразеологии с другими произведениями 1831-32 годов, автобиографические мотивы и интенсивность и цельность лирического чувства, наконец характер автографа позволяют предположить, что текст романа – результат единого творческого порыва» и работа над ним была оставлена где-то в августе 1833 года. Всё это похоже на правду, ведь и Павел Висковатый пришёл к выводу, что в юности Лермонтов «творил, вероятно, с неимоверною быстротою» и над каждым произведением «отдельно он, по-видимому, тогда работал не долго», редко к нему возвращался, не исправлял, «а недовольный, принимался за новое…».

Позднее точно так же, увлечённый новыми мыслями, он бросил, не окончив, другой прозаический труд – «Княгиню Лиговскую», о петербургской светской жизни. И в незавершённой прозе, и в первых редакциях «Маскарада» Лермонтов, повинуясь творческим порывам, отыскивает свой новый, единственно точный слог и, что не менее для него важно, новый характер, в котором бы отразилось его понимание эпохи и русского общества, – всё это вскоре осуществится в романе «Герой нашего времени» и в образе Печорина. Но, зная Лермонтова по стихам, как из неуклюжих набросков у него впоследствии вызревали шедевры лирики, вполне можно представить, что он непременно вернулся бы к «Вадиму», чтобы дать совершенный роман из времени Екатерины, один из тех трёх романов о разных эпохах русской жизни, которые он обдумывал в свои последние годы на Кавказе и о чём поведал Белинскому в 1840 году. Собственно, затем поэт и мечтал об отставке от военной службы – чтобы засесть за свою «романическую трилогию». – Судьба распорядилась по-другому…

На грешную землю

Аким Шан-Гирей оставил выразительный словесный портрет Лермонтова-юнкера начала 1834 года:

«В Мишеле нашёл я большую перемену. Он сформировался физически; был мал ростом, но стал шире в плечах и плотнее, лицом по-прежнему смугл и нехорош собою; но у него был умный взгляд, хорошо очерченные губы, чёрные и мягкие волосы, очень красивые и нежные руки; ноги кривые (правую, ниже колена, он переломил в манеже, и её дурно срастили).

Нравственно Мишель в школе переменился не менее как и физически, следы домашнего воспитания и женского общества исчезли; в то время в школе царствовал дух какого-то разгула, кутежа, бомблишерства; по счастию, Мишель поступил туда не ранее девятнадцати лет и пробыл там не более двух; по выписке в офицеры всё это пропало, как с гуся вода. Молодость должна перебеситься, говорят французы».

Да, этот разгул некоторые мемуаристы называют «нехорошим», а юнкерские поэмы Лермонтова, несмотря на «жаркую фантазию и прекрасный слог», – «циничными и грязными», однако так ли всё это было на самом деле? Люди чаще всего видят только внешнее и не способны понять того, что творится внутри человека. А Лермонтов тщательно прятал свою душу от посторонних, с годами всё глубже – зато сильнее выставлял напоказ напускное в себе, дурное.При этом его, казалось бы, совсем не заботили ни литературная известность, ни характер этой известности. Мало того что он не отдавал в печать ни лирических стихов, ни поэм, так нашёл себе новую забаву – в рукописном журнале «Школьная заря» появились его сочинения, которые принесли ему среди юнкеров славу «нового Баркова». Биограф Павел Висковатый по этому поводу замечает: «…первая поэтическая слава Лермонтова была самая двусмысленная и сильно ему повредила.

Когда затем стали появляться в печати его истинно-прекрасные стихи, то знавшие Лермонтова по печальной репутации эротического поэта негодовали, что этот гусарский корнет „смел выходить на свет со своими творениями“. Бывали случаи, что сёстрам и жёнам запрещали говорить о том, что они читали произведения Лермонтова; это считалось компрометирующим. Даже знаменитое стихотворение „На смерть Пушкина“ не могло исправить этой репутации. И только в последний приезд Лермонтова в Петербург за несколько месяцев перед его смертью, после выхода собрания его сочинений и романа „Герой нашего времени“, пробилась его добрая слава. Но первая репутация долго стояла помехою для оценки личности поэта в обществе, да и теперь ещё продолжает давать себя чувствовать».

Философ Владимир Соловьёв, разумеется, не преминул высказаться и по этой теме.

«И когда он в одну из минут просветления говорит о „пороках юности преступной“, то это выражение – увы! – слишком близко к действительности. Я умолчу о биографических фактах, – скажу лишь несколько слов о стихотворных произведениях, внушённых этим демоном нечистоты. Во-первых, их слишком много, во-вторых, они слишком длинны: самое невозможное из них есть большая (хотя и неоконченная поэма) поэма, писанная автором уже совершеннолетним, и в-третьих, и главное – характер этих писаний производит какое-то удручающее впечатление полным отсутствием той лёгкой игривости и грации, каким отличаются, например, подлинные произведения Пушкина в этой области. Так как я не могу подтвердить здесь суждение цитатами, то я поясню его сравнением. В один пасмурный день в деревне я видел ласточку, летающую над большой болотной лужей. Что-то её привлекало к этой болотной влаге, она совсем опускалась к ней и, казалось, вот-вот погрузится в неё или хоть зачерпнёт крылом. Но ничуть не бывало: каждый раз, не коснувшись поверхности, ласточка вдруг поднималась вверх и щебетала что-то невинное. Вот вам впечатление, производимое этими шутками у Пушкина: видишь тинистую лужу, видишь ласточку и видишь, что прочной связи нет между ними, – тогда как порнографическая муза Лермонтова – словно лягушка, погрузившаяся и прочно засевшая в тине».

Что тут скажешь? Не по хорошу мил, а по милу хорош.Сколько бы ни было хорошего у Лермонтова, Соловьёву он мил не будет. Это понятно. Правда, философ далее всё-таки оговаривается, что Лермонтов-де, «может быть, совершенно погряз бы в этом направлении (стиль, однако! – В. М.),если бы внутренний инстинкт не оберегал поэта и не дал ему вполне подчиниться влияниям, которые способны были совершенно загубить его талант».

Что же на самом деле происходило в Лермонтове?

Лишь самые прозорливые заметили его странное качество: свою истинную душу, свои задушевные произведения и мысли, «лучшую сторону своих интересов» он тщательно скрывал, а в шуточных стихах, в проказах пускался во все тяжкие. Тут не просто разгул, не жажда дешёвой известности среди сверстников и, разумеется, никакая не одержимость «демоном нечистоты». Лермонтов ломает, разбивает в пух и прах котурны романтизма, на которых ещё недавно стоял, – спускается наземь, в естественную реальную жизнь, срывает и отбрасывает романтический плащ байронизма. Поэту тесно, душно, не по себе в этом поднадоевшем ему наряде… – а здесь все способы хороши. Он рвётся к себе новому из старых пут.

Какой уж тут романтизм – в юнкерских поэмах!..

Слог прост, приземлён (не говоря о содержании) – но ясен, трезв, энергичен.

Сохранился приказ по юнкерской школе от 2 июля 1833 года, дозволяющий господ воспитанников уволить на гулянье в петергофские сады и Александрию, впрочем, не иначе как командами при офицерах, причём непременно быть одетыми опрятно и по форме: мундир, белые летние брюки, лагерные кивера и портупеи. А вот отрывок из поэмы «Праздник в Петергофе»:

 
Кипит весёлый Петергоф,
Толпа по улицам пестреет.
Печальный лагерь юнкеров
Приметно тихнет и пустеет.
Туман ложится по холмам,
Окрестность сумраком одета —
И вот к далёким небесам,
Как долгохвостая комета,
Летит сигнальная ракета.
Волшебно озарился сад,
Затейливо, разнообразно;
Толпа валит вперёд, назад,
Толкается, зевает праздно.
Узоры радужных огней,
Дворец, жемчужные фонтаны,
Жандармы, белые султаны,
Корсеты дам, гербы ливрей,
Колеты кирасир мучные,
Лядунки, ментики златые,
Купчих парчовые платки,
Кинжалы, сабли, алебарды,
С гнилыми фруктами лотки,
Старухи, франты, казаки,
Глупцов чиновных бакенбарды,
Венгерки мелких штукарей
………………………………
Толпы приезжих иноземцев,
Татар, черкесов и армян,
Французов тощих, толстых немцев
И долговязых англичан —
В одну картину все сливались
В аллеях тесных и густых
И сверху ясно освещались
Огнями склянок расписных.
 

Как этот слог напоминает пушкинский – из «Онегина», из седьмой главы, когда Татьяна на санях въезжает в Москву:

 
Прощай, свидетель падшей славы,
Петровский замок. Ну! не стой,
Пошёл! Уже столпы заставы
Белеют; вот уж по Тверской
Возок несётся чрез ухабы.
Мелькают мимо будки, бабы,
Мальчишки, лавки, фонари,
Дворцы, сады, монастыри,
Бухарцы, сани, огороды,
Купцы, лачужки, мужики,
Бульвары, башни, казаки,
Аптеки, магазины моды,
Балконы, львы на воротах
И стаи галок на крестах.
 

Даже «казаки» те же!.. только у Пушкина добродушный и снисходительный взгляд, а вот у Лермонтова он весьма язвительный и ироничный.

Кстати, седьмая глава «Евгения Онегина» появилась в печати незадолго до этой юнкерской поэмы, в марте 1830 года, – и Лермонтовым наверняка была прочитана, как и всё другое, что выходило у Пушкина…

Молодость у всех – пора путаницы и душевной смуты, томительного самоопределения; каково же поэту, у которого чувства – острее некуда!..

Июнь 1833 года. «С тех пор как я не писал к вам, так много произошло во мне, так много странного, что, право, не знаю, каким путём идти мне, путём порока или глупости. Правда, оба они часто приводят к той же цели», – замечает Лермонтов в письме к Марии Лопухиной (в переводе с французского. – В. М.).

Через два месяца, к ней же:

«Я не писал к вам с тех пор, как мы перешли в лагерь, да и не мог решительно, при всём желании. Представьте себе палатку, 3 аршин в длину и ширину и 2 ½ аршин вышины; в ней живут трое, и тут же вся поклажа и доспехи, как то: сабли, карабины, кивера и проч. Погода была ужасная; дождь без конца, так что часто по два дня подряд нам не удавалось просушить платье. Тем не менее эта жизнь отчасти мне нравилась. Вы знаете, любезный друг, что мне всегда нравились дождь и слякоть – и тут, по милости Божией, я насладился ими вдосталь.

Мы возвратились в город и скоро опять начнём занятия. Одно меня ободряет – мысль, что через год я офицер! И тогда, тогда… Боже мой! Если бы вы знали, какую жизнь я намерен вести! О, это будет восхитительно! Во-первых, чудачества, шалости всякого рода и поэзия, залитая шампанским. Знаю, что вы возопиёте; но увы! пора мечтаний для меня миновала; нет больше веры,мне нужны материальные наслаждения, счастие осязаемое, счастие, которое покупают на золото, носят в кармане, как табакерку, счастие, которое только обольщало бы мои чувства, оставляя в покое и бездействии душу!..»

А заканчивает это письмо уж совсем «грустным предметом»: «Предупреждаю вас, что я не тот, каким был прежде, и чувствую я, и говорю иначе, и бог весть, что ещё из меня выйдет через год. Моя жизнь до сих пор была цепью разочарований, теперь они смешны мне, я смеюсь над собою и над другими. Ятолько отведал всехудовольствий жизни и, не насладившись ими, пресытился» (в переводе с французского. – В. М.).

Лермонтову нет ещё и девятнадцати…

Глава тринадцатая
МОЛОДАЯ ГУСАРЩИНА
Из юнкеров в корнеты

18 декабря 1833 года в Зимнем дворце он принял присягу «по клятвенному обещанию» на верность самодержцу всероссийскому Николаю Павловичу: нелицемерно ему служить и во всём повиноваться, «не щадя живота своего, до последней капли крови».

Обещали и клялись тогда русские воины – «Всемогущим Богом пред Святым Его Евангелием»; к присяге приводил православный священник.

Тогда же, в юнкерской школе, судьба свела Лермонтова с братьями Мартыновыми, земляками из Пензенской губернии. Старший, Михаил, был его ровесником, а другой, Николай, годом младше, поступил в юнкера чуть позже. А. Ф. Тиран вспоминал, что в журнале «Школьная заря» главное участие принимали Лермонтов и Николай Мартынов, «который впоследствии так трагически разыграл жизнь Лермонтова»:

«Мартынов писал прозу. Его звали homme feroce (свирепый, зверский человек): бывало, явится кто из отпуска поздно ночью: „Ух, как холодно!..“ – „Очень холодно?“ – „Ужасно“. Мартынов в одной рубашке идёт на плац, потом, конечно, болен. Или говорят: „А здоров такой-то! Какая у него грудь славная“. – „А разве у меня не хороша?“ – „Всё ж не так“. – „Да ты попробуй, ты ударь меня по груди“. – „Вот ещё, полно“. – „Нет, попробуй, я прошу тебя, ну ударь!..“ – Его и хватят так, что опять болен на целый месяц».

Тут видно одно: непременно первымхотел быть – и особенно статью:это же заметнее!..

…Сам Николай Соломонович Мартынов дважды, спустя 28 и 30 лет после убийства Лермонтова на дуэли, принимался за свои мемуары. Хотел всё ж таки оправдаться, хотя и заявлял, что ему оправдываться не в чем. Но почему-то всё не доводил воспоминаний до конца, погрязая раз за разом, в самом их начале, в бытовых мелочах…

Что характерно: о литературе, о Лермонтове как поэте – ни слова.

Мельчайшая пыль незначительных подробностей – о внешности Лермонтова, о его неугомонном школярстве, даже – мимоходом – о его «умственном развитии», что оно было «настолько выше других товарищей (стиль, как говорится! – В. М.),что и параллели между ними провести невозможно». И далее:

«Он поступил в школу уже человеком, много читал, много передумал; тогда как другие ещё вглядывались в жизнь, он уже изучил её со всех сторон; годами он был не старше других, но опытом и воззрением на людей далеко оставлял их за собой».

Но о таланте Лермонтова – молчание. Как и о своих сочинительских опытах. Ни слова даже о юнкерском журнале «Школьная заря» – а ведь сам куда больше других и наравне с Лермонтовым в журнале участвовал!..Где участие – там и соперничество. Но ведь не таланту же состязаться с графоманией – это бездарный любитель явно соперничает с одарённым, втайне думая про себя, что ничем не уступает противнику.

Разумеется, Мартынову в начале 1870-х годов, когда Лермонтовым все три десятилетия после гибели продолжали восхищаться, печатали о нём воспоминания, продолжали находить и публиковать вновь найденные произведения, не с руки было напоминать о том, что когда-то они вместе писали в юнкерский журнал: ведь из его собственного сочинительства ничего путного не вышло, пшик)…Как же признаться в том, что ты остался в людской памяти лишь убийцей генияи неудачником в литературе!..Вот он и промолчал в своих мемуарах…

«Имея в руках моих документы, могущие совершенно меня оправдать, я молчанием, в течение двадцати восьми лет, кажется, достаточно доказал, как мало ищу оправдаться, как мало дорожу общественным мнением, органом которого служили периодические журналы. Поездка моя в Самару, где, между делом, я буду иметь много свободного времени, даст мне возможность сладить с этим трудом».

Что же не сладил? И где те документы?

22 ноября 1833 года Лермонтова произвели из юнкеров в корнеты лейб-гвардии Гусарского полка.

«Через несколько дней по производстве, – вспоминал А. М. Меринский, – он уже щеголял в офицерской форме. Бабушка его Е. А. Арсеньева поручила тогда же одному из художников снять с Лермонтова портрет. Портрет этот, который я видел, был нарисован масляными красками в натуральную величину, по пояс. Лермонтов на портрете изображён в вицмундире (форма того времени) гвардейских гусар, в корнетских эполетах; в руках треугольная шляпа с белым султаном, какие носили тогда кавалеристы, и с накинутой на левое плечо шинелью с бобровым воротником. На портрете этом, хотя Лермонтов немного польщён, но выражение глаз и турнюра его схвачены были верно».

То, чего он ждал два года, наконец-то осуществилось. Долгожданное освобождение – он офицер!.. Балы у «госпожи К.», у А. С. Шишкова, танцевальные вечера, где он является в новеньком мундире… Но где же радость?

Первое же письмо после производства в офицеры – к Марии Лопухиной, от 23 декабря 1834 года, – исполнено разочарования в прежних надеждах:

«Любезный друг! Что бы ни случилось, я никогда не назову вас иначе; ибо это значило бы порвать последние нити, связывающие меня с прошлым, а этого я не хотел бы ни за что на свете, так как моя будущность, блистательная на вид, в сущности, пошла и пуста. Должен вам признаться, с каждым днём я всё больше убеждаюсь, что из меня никогда ничего не выйдет со всеми моими прекрасными мечтаниями и неудачными шагами на жизненном пути; мне или не представляется случая, или недостаёт решимости. Мне говорят: случай когда-нибудь выйдет, а решимость приобретётся временем и опытностью!.. А кто порукою, что, когда всё это будет, я сберегу в себе хоть частицу пламенной, молодой души, которою Бог одарил меня весьма некстати, что моя воля не истощится от ожидания, что, наконец, я не разочаруюсь окончательно во всём том, что в жизни заставляет нас двигаться вперёд?

Таким образом, я начинаю письмо исповедью,право, без умысла! Пусть же она мне послужит извинением: вы увидите, по крайней мере, что если характер мой несколько изменился, сердце осталось то же» (здесь и далее в переводе с французского. —В. М.).

Характер действительно изменился: Лермонтов стал строже к себе, взыскательнее, даже придирчивее, но как бы он себя ни корил, это признак внутреннего роста, мужества, созревания души:

«Право, я до такой степени сам себе надоел, что когда я ловлю себя на том, что любуюсь собственными мыслями, я стараюсь припомнить, где я вычитал их, и от этого нарочно ничего не читаю, чтобы не мыслить.

Я теперь бываю в свете… для того, чтобы доказать, что я способен находить удовольствие в хорошем обществе…Ах! я ухаживаю и, вслед за объяснением в любви, говорю дерзости. Это ещё забавляет меня немного и хоть это отнюдь не ново, однако же случается не часто!.. Вы думаете, что за то меня гонят прочь? О нет! напротив: женщины уж так сотворены. У меня проявляется смелость в отношениях с ними. Ничто меня не смущает – ни гнев, ни нежность; я всегда настойчив и горяч, но сердце моё холодно и может забиться только в исключительных случаях. Не правда ли я далеко пошёл!..»

Бравада?.. рисовка?.. Отнюдь нет! Горячее действие – во всём – было сутью Лермонтова, – но тем быстрее он постигал, вместе с трагизмом человеческого существования, непроходимую скуку обыденности в том или ином её обличье.

«И не думайте, что это хвастовство: я теперь человек самый скромный и притом знаю, что этим ничего не выиграю в ваших глазах. Я говорю так, потому что только с вами решаюсь быть искренним; потому что только вы одна меня пожалеете, не унижая, так как и без того я сам себя унижаю. Если бы я не знал вашего великодушия и вашего здравого смысла, то не сказал бы того, что сказал. Когда-то вы поддержали меня в большом горе; может быть, и теперь вы пожелаете ласковыми словами разогнать холодную иронию, которая неудержимо прокрадывается мне в душу, как вода просачивается в разбитое судно!»

Эта просьба об участии, о помощи похожа на сдавленный крик о спасении. Выйдя из тесноты юнкерской школы на свободу, выйдя в свет, – Лермонтов только пуще ощутил своё одиночество. Но это ощущение лишний раз свидетельствует, как выросла его душа в сравнении с окружением, совершенно ему ненужным и чуждым; как томятся в нём творческие силы, не находя возможности для своего полного проявления.

И тут же поразительно тонкое замечание – поэта:

«О, как желал бы я опять увидеть вас, говорить с вами: мне благотворны были бы самые звуки ваших слов. Право, следовало бы в письмах ставить ноты над словами, а теперь читать письмо то же, что глядеть на портрет: нет ни жизни, ни движения; выражение застывшей мысли, что-то отзывающееся смертью!..»

Голос… звуки слов… ноты над словами… – он живёт в стихии музыки, интонации, которая порой говорит больше, чем слова: без-звучное, не-напевное, разъединённое с этой живой стихией, отзывается в его душе смертью…

Но эта исповедьосталась, конечно, в глубокой тайне ото всех, в особенности от друзей-приятелей.

Служба в Царском Селе, где располагался его полк, была необременительной. Рядом столица со всеми её соблазнами, блестящая светская жизнь – кто из офицеров не был занят в нарядах, естественно, пропадал в Петербурге. При крайней необходимости его в полку заменял товарищ: так, за Лермонтова, по рассказам, большей частью отбывал службу Пётр Годеин, «любивший его как брата», один из немногих, кто чтил Лермонтова как поэта и гордился им.

Этот рассказ записал литератор Пётр Мартьянов. Он же сообщил о весьма характерном поведении поэта, когда в гусарском обществе заводили с ним речь о стихах.

По производству в офицеры Лермонтов отдавал обязательные визиты старшим по званию. Однажды старший корнет граф Васильев высказал желание познакомиться с его литературными произведениями. Лермонтов по привычке хмуро отговорился, дескать, ничего интересного. Но Васильев был настойчив и сказал, что уже читал кое-что. Лермонтов засмеялся: «Всё пустяки!.. – И добавил: – А впрочем, заходите…»

Кое-чем– были, несомненно, его юнкерские шутливые поэмы; в печати ещё ничего не выходило. Лишь в августе 1835 года, в книжке «Библиотеки для чтения», появилась в свет его небольшая поэма «Хаджи Абрек», да и то отнюдь не по желанию автора. Поэму тайком принёс издателю и писателю О. Сенковскому двоюродный брат Лермонтова Николай Юрьев. Прекрасный чтец, он так прочёл стихи, что Сенковский был в полном восторге… А вот Лермонтов, когда увидел журнал, был взбешён поступком кузена. Аким Шан-Гирей добродушно заметил по этому поводу: «По счастью, поэму никто не разбранил, напротив, она имела некоторый успех, и он стал продолжать писать, но всё ещё не печатать».

Был и другой случай, весьма показательный и отчасти объясняющий, что поэт таил свои серьёзные произведения не только по своей чрезвычайной требовательности к собственному мастерству. Рассказ об этом случае также записал П. К. Мартьянов.

«…Некоторые гусары были против занятий Лермонтова поэзией. Они находили это несовместимым с достоинством гвардейского офицера.

– Брось ты свои стихи, – сказал однажды Лермонтову любивший его более других полковник Ломоносов, – государь узнает, и наживёшь ты себе беды!

– Что я пишу стихи, – отвечал поэт, – государю было известно, ещё когда я был в юнкерской школе, через великого князя Михаила Павловича, и вот, как видите, до сих пор никаких бед я себе не нажил.

– Ну, смотри, смотри, – грозил ему шутя старый гусар, – не зарвись, куда не следует.

– Не беспокойтесь, господин полковник, – отшучивался Михаил Юрьевич, делая серьёзную мину, – сын Феба не унизится до самозабвения».

Тут надо вспомнить, как не любил Лермонтов хоть чем-то выделяться из общей среды, – потому, наверное, и таил своё заветное до поры до времени.

Тяжко же было на душе у этого счастливого и беззаботного на вид молодого корнета, воспитанного и любезного с глазу на глаз с «гражданскими» друзьями, а в обществе же однополчан вдруг становившегося «демоном буйства, криков, разнузданности, насмешки». Внешняя – видимая приятелям по службе – жизнь Лермонтова в Царском Селе неслась – как обычно у гусар: пирушки с непременной жжёнкою – на обнажённых клинках сабель сахарные головы, облитые ромом, пылали синим великолепным огнём, – задорные стихи и песни «нескромного содержания», петербургские красотки на кутежах («бедные, их нужда к нам загоняет», – сам говаривал), вольные и тягучие цыганские напевы, хохот, звон стаканов… – словом, молодая, лихая гусарщина.

Как-то после одной из пирушек махнули гурьбой на четырёх тройках в столицу, разумеется, с корзиной, полной шампанского, вина и ликёров, а также жареных рябчиков, четвертью окорока и холодной телятиной на закуску. На заставе Лермонтову пришло в голову подать шутливую записку, кто же проехал в Санкт-Петербург, – разгорячённые гусары вмиг подхватили идею и подписались важными иностранными именами: французский маркиз де Глупиньон, испанский гранд Дон Скотилло, румынский боярин Болванешти… ну и в том же духе: грек Мавроглупато, лорд Дураксон, барон Думшвейн, сеньор Глупини, пан Глупчинский, малоросс Дураленко… а сам заводила-выдумщик гордо назвался именем российского дворянина – Скот Чурбанов. Куда как весело! «Всенародной энциклопедией фамилий» тут же окрестил поэт эти достойные псевдонимы.

Николай Юрьев рассказывал, как по дороге пировали в каком-то попутном балагане, придумывая себе клички, и каждый из компании в десять человек написал по нелепейшему стиху углём по выбеленной стене. Часть строк у него «выпарилась из памяти», но кое-что запомнил:

 
Гостьми был полон балаган,
Болванешти, молдаван,
Стоял с осанкою воинской,
Болванопуло было грек,
Чурбанов, русский человек,
Да был ещё поляк Глупчинский…
 

Погрешности в ударении: «воинской» и – в роде: нарочитая издёвка – «Болванопуло былогрек» тут, очевидно, следует отнести не только к тому, что молодые гусары весьма захмелели, но и к вольной игре со словом…

И заметим, что Лермонтов зашифровал себя хоть и саркастически, но довольно прозрачно – на звуковом созвучии: «Скот» – Scot– это ведь в переводе «шотландец», тут намёк на своих далёких шотландских предков, а «Чурбанов» – звучит почти как «Чембаров», из Чембара.

Словом, шотландец из Чембара…

Возможно, педантичный Владимир Соловьёв и в этой искромётной остроумной выходке разглядел бы «прыжки лягушки, засевшей в тине», – но что было, то было, молодость резвилась без всякой оглядки на менторов, как настоящих, так и будущих, надо же ей было перебеситься.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю