Текст книги "Лермонтов: Один меж небом и землёй"
Автор книги: Валерий Михайлов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
«Слышал (подтвердить слышанного не имею чем, кроме того, что характер Юрия Николаевича похож на лермонтовский) – М. И. Громова – бабушка Лермонтова, H. М. Волин – отец Лермонтова, Ю. Н. – Лермонтов. В. М. Волин – брат отца Лермонтова. Любовь, Элиза – двоюродные сёстры Лермонтова. Заруцкий – Столыпин (не знаю, который из Столыпиных). Дарья – нянька Лермонтова. Иван – слуга Лермонтова, муж няньки. Он привёз в Тарханы тело Лермонтова.
Лермонтов стрелялся со Столыпиным из-за двоюродной сестры. Замужняя жизнь Марии Михайловны Лермонтовой (матери поэта) была несчастлива, потому на памятнике переломленный якорь. Елизавета Алексеевна дала отцу Лермонтова деньги, лишь бы он не брал сына (может быть, деньги были даны, чтоб кончить споры об имении)».
Запись отличается на редкость патриархальным простодушием: Владимир Харлампиевич Хохряков-читатель все слухи принимает на веру, не предполагая в драматурге никакого авторского воображения, а следовательно, и отступления от действительности. Словно Лермонтову только и забот было, как изобразить сцены из жизни, заменив подлинные имена на выдуманные. Между тем поэт ко времени работы над трагедией уже написал множество стихов и поэм, да и драматический опыт имел – пьеса была второй по счёту. Если бы он всё списывал с натуры, к чему же было ему делать свою бабушку вдвое старше по возрасту (Марфе Ивановне 80 лет) и изображать её нелюбимой внуком, тогда как сам Лермонтов не только был всегда почтителен к Елизавете Алексеевне, но и любил её, уважал, берёг… Да, Арсеньева, судя по всему, отличалась той же скупостью, как и Марфа Ивановна Громова, но вот самодурства и ханжества в ней не замечали… Кроме того, у отца Лермонтова, Юрия Петровича, никогда не было родного брата, как у Николая Михалыча Волина в пьесе.
Без сомнения, В. X. Хохряков понимал, что художественный образ никак не тождествен действительному лицу, – он просто передавал слухи лермонтовской родни и дворовых о сходстве персонажей с реальными людьми и событиями семейной драмы, произошедшей в Тарханах. Тем не менее тёмные эпизоды этой записи (кто были эти двоюродные сёстры, из-за кого стрелялся Лермонтов со Столыпиным, и с кем из Столыпиных он стрелялся и стрелялся ли вообще?..) так и остались не раскрытыми собирателем сведений.
В диалогах старухи Громовой со своей служанкой Дарьей и Николаем Михалычем Волиным, отцом Юрия, с такой точностью передан конфликт Арсеньевой и отца поэта, что становится очевидным: Лермонтов к шестнадцати годам очень хорошо знал и понимал, чтопроизошло и происходит в его семье. При всей преувеличенности в образах, суть дела ясно проглядывает. Вот диалог со служанкой:
« Марфа Ивановна. Всё там сидит. Сюда не заглянет. Экой какой он сделался – бывало, прежде ко мне он был очень привязан, не отходил от меня, пока мал был – и напрасно я его удаляла от отца – таки умели Юрьюшку уверить, что я отняла у отца материнское именье, как будто не ему же это именье достанется… Ох! злые люди!..
Дарья. Ваша правда, матушка, – злые люди.
Марфа Ивановна. Кто станет покоить мою старость! и я ли не жалела что-нибудь для его воспитания – носила сама бог знает что – готова была от чаю отказаться – а по четыре тысячи платила в год учителю… и всё пошло не впрок… Уж, кажется, всяким ли манером старалась сберечься от нынешней беды: ставила фунтовую свечу каждое воскресенье, всем святым поклонялась. Ему ли не наговаривала я на отца, на дядю, на всех родных – всё не помогло. Ах, кабы дочь моя была жива, не то бы на миру делалось, не то бы…
Дарья. Что это вы, сударыня, так сокрушаетесь – всё ещё дело поправное – можно Юрья Николаича разжалобить чем-нибудь, а он уж известен, как если разжалобится – куда хочешь, для всякого на нож готов…
Марфа Ивановна. Вот как врёт – можно ли это – как его разжалобишь – он уж ничему не поверит…»
Из другого диалога – с отцом Юрия Волина:
« Николай Михалыч.…Я сына моего не меньше вас люблю; и этому доказательство то, что я его уступил вам, лишился удовольствия быть с моим сыном, ибо я знал, что не имею довольно состояния, чтоб воспитать его так, как вы могли. <…>
Лучше сами поверьте, что отец имеет более права над сыном, нежели бабушка… Я, сжалясь над вами, уступил единственное своё утешение, зная, что вы можете Юрия хорошо воспитать… Но я ожидал благодарности, а не всяких неприятностей, когда приезжаю повидаться к сыну. Вы ошибаетесь очень: Юрий велик уж, он сделался почти мужем и может понимать, что тот, кто несправедлив противу отца, недостоин уважения от сына…
Он вам обязан воспитанием и попечением, но я ничем не обязан…
Марфа Ивановна (привстав).Как, и вы можете меня упрекать, ругать, как последнюю рабу, – в моём доме… Ах! (Упадает в изнеможении злобы на кресло и звонит в колокольчик.)Дашка, Дашка, – палку…
Николай Михалыч. О боже мой! может ли сумасшествие женщины дойти до такой степени!..»
В диалоге Юрия Волина с дядей проясняются, по-видимому, причины того раздора, что с новой силой вспыхнул между бабушкой и отцом поэта в 1830 году, – по крайней мере, как понимал его сам Лермонтов.
« Василий Михалыч. Во-первых, твой отец начал говорить ей о тебе <…> она расханжилась по обыкновению, уверяла, что она тебя больше любит, нежели он, вообрази, потом он стал ей представлять доказательства противные очень учтиво, она вздумала показывать, что ему и дела нет до тебя, – тут Николай Михалыч не выдержал, признаться, объяснил ей коротко, что она перед ним виновата и что он не обязан был тебя оставлять у неё, но что были у него причины посторонние и что она изменила своему слову… Она взбесилась до невозможности, ушла <…>
Юрий (всплеснув руками).Всемогущий Боже! – ты видел, что я старался всегда прекратить эти распри… зачем же всё это рушится на голову мою. Я здесь как добыча, раздираемая двумя победителями, и каждый хочет обладать ею…»
Юрий мечется; он не хочет быть неблагодарным по отношению к бабушке, но и не смеет покидать её. Дядя же рассказывает, как матушка Юрия перед смертью умоляла мать, чтобы та любила отца Юрия как сына и что из этого вышло: Николай Михалыч согласился оставить у больной бабушки ребёнка, а когда приезжал навещать сына – его прятали от отца. Бабушка давала обещание оставить за ним имение и отдать отцу сына, как только ему исполнится шестнадцать лет. Но вскоре был отчуждён от имения…
« Василий Михалыч. …И перед отъездом брат согласился оставить тебя у бабушки до шестнадцати лет, с тем чтобы насчёт твоего воспитания относились к нему во всём. Но второе обещание так же дурно сдержано было, как первое.
Юрий. И это всё! не правда ли?!
Василий Михалыч. Нет, это ещё половина…
<…> Марфа Ивановна <…> поехала в губернский город и сделала акт… вот краткое содержанье: „Если я умру, то брат Павел Иваныч опекуном именью, если сей умрёт, то другой брат, а если сей умрёт, то свёкору препоручаю это. Если же Николай Михалыч возьмёт сына своего к себе, то я лишаю его наследства навсегда“…. Вот почему ты здесь живёшь, благородный отец твой не хотел делать историй <…>
Юрий (после минуты молчания, когда он стоял как убитый громом). …Чтобы ей подавиться ненавистным именьем!.. о!.. теперь всё ясно… Люди, люди… люди… Зачем я не могу любить вас, как бывало…»
Не исключено, что как раз-таки летом 1830 года и сам Лермонтов впервые узнал о духовном завещании Елизаветы Алексеевны Арсеньевой и тоже, как Юрий Волин, был поражён как убитый громом.Не оттого ли в университете его, обычно весёлого и резвого, все увидели таким молчаливым, угрюмым и мрачным?..
У Юрия Петровича Лермонтова родного брата не было, но Мишеля вполне мог «просветить» насчёт бабушкиного завещания и кто-то другой из родственников, кого в пьесе он вывел под именем Василия Михалыча.
В трагедии «Люди и страсти» Юрий Волин вслед за этим напрямую объясняется с Марфой Ивановной, говорит ей резкости, – так ли было и было ли вообще что-то подобное между Лермонтовым и бабушкой, неизвестно. Всё же он её всегда сердечно любил, как ребёнком, так и взрослым. Ну, трунил порою (в пьесе с добродушным остроумием это обыгрывается в сцене, где Дарья читает барыне Евангелие, а та слушает вполуха, потому что никак не может позабыть то соседку-«злодейку», то нерадивых слуг), но никогда от неё не отступался, оставался верным и преданным внуком.
Одно в жизни – и другое в пьесе…
Юрий Волин ничего не скрывает перед своей избранницей, Любовью: рассказывает о приснившемся сне, в котором увидел отца, бабушку, которая хотела, чтобы внук «успокоил её старость», и как он с презрением отвернулся «от корыстолюбивой старухи», и как встретил вдруг «ангела-утешителя» – и узнал в нём «тебя, Любовь!»:
«Мысли, в которых крутилась адская ненависть к людям и к самому себе, – мысли мои вдруг прояснились, вознеслись к нему, к тебе, Создатель, я снова стал любить людей, стал добр по-прежнему…»
Но и в ней он скоро усомнился и, хоть желает верить, принимает яд.
Однако не только из-за семейной междоусобицы и неразделённой любви страдает главный герой трагедии «Люди и страсти». Ещё одно, быть может, не менее важное: ему не с кем дружить, нет настоящего друга…
Хват Заруцкий сразу подмечает, что его приятель Волин из удалого малого и заводилы превратился в нелюдимого угрюмца. И Юрий подтверждает: он уже не тот, что прежде, «который с детским простосердечием и доверчивостью кидался в объятия всякого, не тот, которого занимала несбыточная, но прекрасная мечта земного, общего братства, у которого при одном названии свобода сердце вздрагивало и щёки покрывались живым румянцем…».
– Сон этот миновался, потому что я слишком хорошо узнал людей, – заключает Юрий Волин.
Как бы нелепо ни звучала выспренняя, исполненная романтического пафоса речь Юрия, обращённая к Заруцкому, которого он по ещё неизжитой наивности принимает за единственного друга, она свидетельствует об одном: потребность в дружбе у этой пылкой души была столь же велика, как и в любви.
Не это ли испытывал в отрочестве и юности сам Лермонтов, – но всякий раз натыкался на холод, непонимание и чужету…
Достаточно вспомнить его историю с Михаилом Сабуровым, сыном соседа по имениям в Тарханах и Кропотове, с кем он учился вместе в пансионе, а потом одно время в школе юнкеров. Одно из первых своих стихотворений четырнадцатилетний Лермонтов посвятил именно Сабурову:
…Хоть ты презрел священной дружбы узы,
Хоть ты души моей отринул жар.
И далее:
Я знаю всё: ты ветрен, безрассуден,
И ложный друг уж в сеть тебя завлёк;
Но вспоминай, что путь ко счастью труден
От той страны, где царствует порок!..
Готов на всё для твоего спасенья!
Я так клялся и к гибели летел;
Но ты молчал и, полный подозренья,
Словам моим поверить не хотел…
Позднейшая приписка Лермонтова под этими строками гласит: «(При случае ссоры с Сабуровым)».
Буквально следом он, ещё не потерявший надежду, что друг образумится, сочиняет приглашение на товарищеское застолье – «Пир» (1829), – но и к этому стихотворению обращён удивлённый поздний вопрос: «(Как он не понимал моего пылкого сердца?)»
В том же году возникает новое стихотворение «К N.N.»:
…Я вспомню дружбу нашу, как во сне;
Никто со мной делить не будет скуку;
Таких друзей не надо больше мне;
Ты хладен был, когда я зрел несчастье
Или удар печальной клеветы;
Но придет час, и будешь в горе ты,
И не пробудится в груди моей участье!..
И снова под стихами, рукой взрослого Лермонтова, сделана приписка. На этот раз последняя:
«(К Сабурову – наша дружба смешана с столькими разрывами и сплетнями, что воспоминания о ней совсем не веселы. – Этот человек имеет женский характер. – Я сам не знаю, отчего так дорожил им)».
Дружба обманула так же, как любовь.
Но если любовь снова и снова не могла не кружить ему голову, увлекать за собой и неодолимо манить недостижимым идеалом, то мечта о настоящем друге сильно поугасла ещё в раннем возрасте. Приятельские, товарищеские и дружеские чувства насовсем не оставили Лермонтова, так было и в университете и позже, но всё же сильнейшее разочарование отроческих лет не могло не сказаться…
Юрия Волина, главного героя трагедии «Люди и страсти», привели к самоубийству сошедшиеся воедино самые мучительные для него обманы мира: его не поняли родные – отец и бабушка; разочаровала любовь; предал единственный друг, – то есть все, кому он верил, и всё, во что он верил.
И Юрий буквально возопил к Небу:
«Бог всеведущий… что я тебе сделал, Бог!.. О! (с диким стоном)во мне отныне нет к Тебе веры, ничего нет в душе моей!.. но не наказывай меня за мятежное роптание, Ты… Ты… Ты сам нестерпимой пыткой вымучил мои хулы… зачем Ты мне дал огненное сердце, которое любит и ненавидит до крайности… Ты виновен!.. Пусть гром упадёт на меня, я не думаю, чтоб последний вопль погибшего червя мог Тебя порадовать… (В отчаянье убегает)…»
Приходит к отцу, но тот обзывает его негодяем, скверным человеком, неблагодарным. Но как раз-таки неблагодарным Юрий ни за что не хотел быть – ни перед отцом, ни перед бабушкой, – и на гневные слова Николая Михалыча: «Отец всегда имеет право над сыном…» он отвечает: «Я обязан вам одною жизнью… возьмите её назад, если можете… О! это горький дар…» Он напоминает, что для отца вынужден покинуть несчастную бабушку, которая его воспитала и которую в несколько дней он приблизил к смерти. Отец и это принимает за измену – и проклинает его.
В последнем монологе Юрия перед гибелью упрёки – только Богу:
«…Ho если Он точно всеведущ, зачем не препятствует ужасному преступлению, самоубийству; зачем не удержал удары людей от моего сердца?.. Зачем хотел Он моего рождения, зная про мою гибель?.. Где Его воля, когда по моему хотенью я могу умереть или жить?.. о! человек, несчастное, брошенное создание… он сотворён слабым; его доводит судьба до крайности… и сама его наказывает; животные бессловесные счастливей нас: они не различают ни добра, ни зла; они не имеют вечности, они могут… о! если б я мог уничтожить себя! но нет! да! нет! душа моя погибла. Я стою перед Творцом моим. Сердце моё не трепещет… я молился… не было спасенья… я страдал… ничто не могло Его тронуть!.. (Сыпет порошок в стакан.)О! я умру, об смерти моей, верно, больше будут радоваться, нежели о рождении моём…»
Последняя фраза – точный повтор одного из тогдашних лермонтовских стихотворений. И затем молодой поэт вкладывает в уста своего персонажа слова из своей дневниковой записи того же 1830 года:
«Природа подобна печи, откуда вылетают искры. Когда дерево сожжено, печь гаснет. Так природа сокрушится, когда мера различных мук человеческих исполнится. Всё исчезнет. Печь производит искры; природа – людей, одних глупее, других умнее. Одни много делают шуму в мире, другие неизвестны; так искры не равны между собой. Но все они равно погаснут без следа, им последуют другие без больших последствий, как подобные им. Когда огонь истощится, то соберут весь пепел и выбросят вон… так с нами, бедными людьми… Не останется у меня никакого воспоминания о прошедшем. Безумцы! безумцы мы!.. желаем жить… как будто два, три года что-нибудь значат в бездне, поглотившей века; как будто отечество или мир стоит наших забот, тщетных, как жизнь…»
Сам Лермонтов, в отличие от своего персонажа Юрия Волина, – остался жить. Хотя мысли о человеческом ничтожестве, тщете жизни и утрате веры его особенно мучили в юношеские годы. А когда вдобавок душу стала ещё терзать и семейная драма, видимо, приходили мысли и о самоубийстве, но сильный характер справился с ними.
В лирике 1830 года сохранились все эти мотивы…
Закат горит огнистой полосою,
Любуюсь им безмолвно под окном.
Быть может, завтра он заблещет надо мною,
Безжизненным, холодным мертвецом;
Одна лишь дума в сердце опустелом,
То мысль об ней.О, далеко она;
И над моим недвижным, бледным телом
Не упадёт слеза её одна.
Ни друг, ни брат прощальными устами
Не поцелуют здесь моих ланит;
И сожаленью чуждыми руками
В сырую землю буду я зарыт.
Мой дух утонет в бездне бесконечной!..
Но ты! О, пожалей о мне, краса моя!
Никто не мог тебя любить, как я,
Так пламенно и так чистосердечно.
(«Смерть»)
И ещё, из одноимённого стихотворения того же времени:
И столько же любить? Всесильный Бог,
Ты знал: Я долее терпеть не мог;
Пускай меня обхватит целый ад,
Пусть буду мучиться, я рад, я рад,
Хотя бы вдвое против прошлых дней,
Но только дальше, дальше от людей.
Бабушку свою он так и не решился оставить одну. А с отцом, приезжавшим в Москву забрать с собой шестнадцатилетнего сына, как расстались – похоже, больше не виделся…
В учении Лермонтов смолоду шёл не с толпой, а наособицу, выбирая себе лишь то, что было по душе и что угадывалось собственным глубоким чутьём как необходимое. И Московский университет был им выбран для продолжения образования точно, потому что, детище Ломоносова, он с 1812 года поднимался, как «послепожарная» Москва.
П. А. Висковатый писал :
«…разжалованная императором Петром из царских столиц, Москва была произведена императором Наполеоном [сколько волею, а вдвое того неволею] в столицу русского народа. (Однако, заметим в скобках, Москва и при Петре, и при других императорах в Петербурге разве же не оставалась этой народною столицей? „Москва девичья, а Петербург прихожая“, – сказал Пушкин; понятно, что теплее… – В. М.)Народ догадался по боли, которую почувствовал при вести о её занятии неприятелем, о своей кровной связи с Москвой. С тех пор началась для неё новая эпоха».
В университете, где ещё хватало косности и рутины, веял новый дух.
Два известных писателя, питомцы Московского университета, по-разному отозвались о нём.
Иван Гончаров – возвышенно, в романтических тонах:
«Наш университет в Москве был святилищем не для нас одних, учащихся, но и для их семейств, и для всего общества. Образование, вынесенное из университета, ценилось выше всякого другого. Москва гордилась своим университетом, любила студентов, как будущих самых полезных, может быть, громких, блестящих деятелей общества. Студенты гордились своим званием и дорожили своими занятиями, видя общую к себе симпатию и уважение. Они важно расхаживали по Москве, кокетничая своим званием и малиновыми воротниками. Даже простые люди, и те, при встречах ласково провожали юношей в малиновых воротниках».
Александр Герцен в «Былом и думах» – куда как приземлённее, реалистичнее, однако и он вспоминает по-доброму:
«Учились ли мы при всём этом чему-нибудь? Могли ли научиться? Полагаю, что да. Преподавание было скудное, объём его меньше, чем в сороковых годах. Университет, впрочем, не должен оканчивать научное воспитание. Его дело – возбудить вопросы, научить спрашивать. Именно это и делали такие профессора, как М. Г. Павлов, а, с другой стороны, и такие, как Каченовский. Но более лекций и профессоров развивала студентов аудитория юным столкновением, обменом мыслей, чтений… Московский университет своё дело делал: профессора, способствовавшие своими лекциями развитию Лермонтова, Белинского, Ив. Тургенева, Кавелина, Пирогова, могут спокойно играть в бостон и ещё спокойнее лежать в земле».
Лермонтов посещал далеко не все занятия. Больше всего его занимали русская и английская словесность, немецкий язык и история, которую преподавал М. П. Погодин. На лекциях других профессоров больше скучал или читал очередную принесённую с собой книгу. П. Ф. Вистенгоф вспоминает, как однажды на репетициях экзаменов профессор Победоносцев, что читал риторику, поднял вдруг Лермонтова вопросом.
«Лермонтов начал бойко и с уверенностью отвечать. Профессор сначала слушал его, а потом остановил и сказал:
– Я вам этого не читал; я желал бы, чтобы вы мне отвечали именно то, что я проходил. Откуда могли вы почерпнуть эти знания?
– Это правда, господин профессор. Того, что я сейчас говорил, вы нам не читали и не могли передавать, потому что это слишком ново и до вас ещё не дошло. Я пользуюсь источниками из собственной библиотеки, снабжённой всем современным.
Мы все переглянулись.
Подобный ответ дан был и адъюнкт-профессору Гастеву, читавшему геральдику и нумизматику.
Дерзкими выходками этими профессора обиделись и постарались срезать Лермонтова на публичных экзаменах».
С поступлением в университет, вспоминал А. Шан-Гирей, Мишель стал посещать московский grand-monde.Однако светские развлечения не мешали ни учению, ни творчеству. П. Ф. Вистенгоф утверждает, что Лермонтов каждый вторник был в Благородном собрании, с его блестящими балами, и совсем не походил там на студента: изысканно одет и «при встрече с нами делал вид, будто нас не замечает». (Не потому ли и не замечал, что прекрасно чувствовал вражду.) И далее, видимо, самое неприятное для пристрастного завистника: «Он постоянно окружён был хорошенькими молодыми дамами высшего общества и довольно фамильярно разговаривал и прохаживался по залам с почтенными и влиятельными лицами. Танцующим мы его никогда не видели».
Лермонтов и сам, словно невзначай, позже набросал свой портрет университетской поры в неоконченной прозе («Княгиня Лиговская»):
«До девятнадцатилетнего возраста Печорин жил в Москве. С детских лет он таскался из одного пансиона в другой и, наконец, увенчал свои странствования вступлением в университет, согласно воле своей премудрой маменьки. Он получил такую охоту к перемене мест, что если бы жил в Германии, то сделался бы странствующим студентом. <…> Итак, все его путешествия ограничивались поездками с толпою таких же негодяев, как он, в Петровский, в Сокольники и в Марьину рощу. Можете вообразить, что они не брали с собою тетрадей и книг, чтоб не казаться педантами. Приятели Печорина, которых число было, впрочем, не очень велико, были все молодые люди, которые встречались с ним в обществе, ибо в то время студенты были все единственными кавалерами московских красавиц, вздыхавших невольно по эполетам и эксельбантам, не догадываясь, что в наш век эти блестящие вывески утратили своё прежнее значение.
Печорин со товарищи являлся также на всех гуляньях. Держась под руки, они прохаживались между вереницами карет к великому соблазну квартальных. Встретив одного из этих молодых людей, можно было, закрывши глаза, держать пари, что сейчас явятся и остальные. В Москве, где прозвания ещё в моде, прозвали их la bande joyeuse».
Весёлая бандатут очень напоминает лермонтовскую пятёрку техвремён – компанию его друзей, в которую входили Владимир и Николай Шеншины, Андрей Закревский и Алексей Лопухин.
Жорж Печорин, прежде носивший имя Юрия Волина и Евгения Арбенина (трагедия «Странный человек») и весьма похожий на самого Лермонтова, как и свой прототип, был весьма небрежен в учёбе, то бишь под маской светской небрежности таил своё истинное, серьёзное отношение к собственному образованию:
«Приближалось для Печорина время экзамена: он в продолжение года почти не ходил на лекции и намеревался теперь пожертвовать несколько ночей науке и одним прыжком догнать товарищей…»
И в студенческой жизни, в юном столкновении —мнений, характеров, чувств, Лермонтов стоял в стороне от большинства.
В те годы в университете образовалось несколько кружков. Вокруг молодого Белинского собрались любители словесности, горячие спорщики и сочинители, поклонники Пушкина и Грибоедова («Горе от ума» ещё не напечатали); у Станкевича встречались юноши постарше, некоторые уже и окончили университет, тут больше велись мировоззренческие разговоры, тут думали, как лучше послужить истине; и, наконец, был ещё кружок Герцена и Огарёва, где главной темой полуночных споров была судьба России и современная политика. Константин Аксаков впоследствии с сочувствием отзывался о сообществе Станкевича, в котором царили серьёзность, трезвость, где чурались фразы и политического сектантства: «Мысль о каких-либо тайных обществах и проч. была кружку Станкевича смешна, как жалкая комедия»; а вот кружок Герцена ему был явно не по нраву.
Лермонтов не примыкал ни к одному из этих студенческих обществ, но вовсе не потому, что не разделял те или иные взгляды своих товарищей, а, скорее, по отвращению к групповщине, к толпе, к публичным душевным излияниям. Да и когда ему было кучковаться с любителями дискуссий! – чуть ли не всё время занимало собственное творчество. От этой напряжённой жизни был лишь один отдых – что-нибудь лёгкое, стихийное, будь то светские развлечения или дружеские гулянья и застолья со своей весёлой бандой.«Отзывчивая душа юного Лермонтова была доступна всем увлечениям, каждому чувству, каждому движению от легкомысленного порыва до понимания высокой и сознательной мысли, – пишет П. А. Висковатый. – Общепринятое: „пошлый опыт – ум глупцов“ – не останавливало его». К тому же всё тут же шло в дело– в лирику, в поэмы, в драматические произведения…