Текст книги "Охота на охотников"
Автор книги: Валерий Поволяев
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
– Из наших же... Водитель. На международных перевозках.
По лицу матери пробежала тень сомнения, она чуть было не сказала: "А не лучше ли поискать мужа среди инженеров, дочка? Не столь денежная, конечно, профессия, но интеллигентная", – в последний миг все-таки сдержала себя. Лишь улыбнулась грустно, и эта улыбка неожиданно состарила её, под глазами разом проступила увядшая кожа, щеки покрылись морщинами.
– Дай-то бог, дочка! – сказала Дарья Александровна, притянула Настю к себе.
Рогожкин вернулся из рейса через три дня – усталый, пахнущий бензином, потом, кожей, с гудящими от тяжести руками и покрасневшими глазами – в этом первом рейсе спать доводилось мало, колонна моталась по всей Московской области, собирая груз для Белоруссии. Отдыхали урывками, на коротких стоянках, и вообще спешили побыстрее оказаться дома. Малютка Шушкевич на одной из последних стоянок задумчиво произнес:
– Что-то Москва неласковая стала.
– А с какой стати Москве быть ласковой? – спросил его шофер со странной фамилией Рашпиль. Был он высокий и тонкий, будто жердь, в рейсах не брился, густо зарастал жесткой трескучей щетиной медного цвета. – Она все имеет, все захапала себе, купается в сале и масле одновременно, и ей наплевать с колокольни Ивана Великого на всех, кто не имеет ничего. Богатые нищих не разумеют. Разве не этот закон – главный в Москве?
– Ну и чего она добилась, твоя Москва? – Шушкевич воробьем запрыгал вокруг длинного несуразного Рашпиля.
– Она – твоя точно так же, как и моя, – угрюмо огрызнулся Рашпиль.
– Чего добилась? Того, что все её ненавидят?
– А ей на это наплевать.
– Доплюется Белокаменная, на семи буграх стоящая, – в горле у Шушкевича задребезжало что-то ржаво и угрожающе, – не плевать, а блевать будет. Соскребут пуп с большого пуза России лопатою... Воров где больше всего скопилось? В Москве. Разбойников, чьи руки по самые подмышки замараны кровью, – их где больше всего? В Москве? Хапуг-чиновников? В Москве. Нехристей? В Москве, – Шушкевич сжал обе руки в один большой кулак и потряс этим кулаком, будто гирей – со стороны выглядело, словно бы он здоровался сам с собой, – в Москве-матушке осело все самое худое, что есть на белом свете.
Рогожкин не раз слышал, как люди с ненавистью говорили о Москве, считая, что в этом городе действительно осело вселенское зло, и ему делалось грустно – все-таки в Москве нормальных людей гораздо больше, чем преступников, много больше. А неугомонный однофамилец бывшего белорусского спикера всех москвичей причесывает под одну гребенку – все, мол, тут плохие! Да нет, не все!
– Кончай базар! – встрял в разговор Стефанович.
Мигом осекшись, слово старшего – закон, Шушкевич поднял обе руки показал, что сдается.
– Молчу, молчу!
Хорошим качеством обладал Шушкевич – остывал так же быстро, как и загорался.
– Слушай, Рашпиль, ты хотя бы побрился, – повернулся Стефанович к длинному, раскачивающемуся на кривоватых ногах, будто непрочный стебель, Рашпилю. – Не то остановят нас где-нибудь на посту ГАИ и дальше не пустят. Задержат, как чеченских бандитов.
Рашпиль задумчиво поскреб щетину на щеке, соображая.
– Я ведь, как Фидель Кастро, – наконец произнес, – пока домой не вернусь – бриться не буду.
– Революционер! – Стефанович фыркнул. – Ну смотри, если гаишники прицепятся, выручать тебя не буду. – Он обвел глазами водителей. – Ну что, братва? В путь-дорогу готовы?
– Готовы. – Шушкевич не удержался, подпрыгнул, дернул в воздухе короткими ногами, будто балерина на сцене.
– Сейчас заедем в один большой дешевый магазин, супермаркет называется, – за подарками... И потом – домой!
Рогожкин купил Насте пушистую мохеровую кофту цвета чайной розы и ладные итальянские туфли – самые модные, моднее нет, как пояснила Рогожкину продавщица, – а также маленький флакончик туалетной воды "Шанель". В этих штучках-дрючках, в духах, да в одеколонах Рогожкин не разбирался и очень переживал: а вдруг Насте не понравится?
Весь путь до Лиозно Рогожкин шел следом за фурой Шушкевича. За окном кабины стремительно неслась, исчезая сзади, словно бы на что-то наматываясь, серая, чуть припудренная легким морозцем дорога – в этом году морозы ожили что-то очень рано, – видать, будет суровая зима, – измученные темные поля тоже исчезали, будто проваливаясь в никуда, а в кабине было тепло, уютно, работало радио, Рогожкин думал о Насте, и ему становилось ещё уютнее и покойнее...
Кофта и туфли подошли Насте как нельзя лучше, туалетная вода, произведенная в Париже, вообще вызвала восторг, Настя от удовольствия даже покраснела, приблизилась к Рогожкину и поцеловала в щеку.
Вечером они пошли в кино – смотреть старый американский фильм "Великолепная семерка" с Юлом Бриннером в главной роли.
– Говорят, он – русский, – прошептала Настя Рогожкину на ухо, – Юл Бриннер этот...
Рогожкин тихонько дотронулся до её руки.
– Сейчас этого актера уже никто и не знает. Забыли. А раньше он гремел...
– Не скажите. В Лиозно этот фильм очень популярный. У нас его крутят уже лет пятнадцать. Регулярно, каждые два месяца... И не надоел.
– Я где-то читал, что он не Юл, а Юлий, и действительно русский. Родился в Сибири. А потом его отец увез из Владивостока, он ещё гимназистом был. Пацаненком, значит...
– Отец у него кто? Белый был? Офицер?
– Обычный богатый человек. Купец.
Тут на них зашикали с заднего ряда. Пришлось замолчать.
Хоть и получил Каукалов от старика Арнаутова "добро" на выход в город, свободным себя не ощутил. К тому же тревожила его Ольга Николаевна: она словно бы забыла о нем. Странное чувство испытывал Каукалов: с одной стороны, догадываясь, что Ольга Николаевна завела себе другого партнера, так, кажется, выражаются современные люди, – он заочно испытывал к своему сопернику глухую, болью отдающуюся в сердце ненависть, а с другой стороны, понимал, что чем реже общение с барыней, тем для холопа лучше – голова на плечах целее будет, – не то ведь характерец у барыньки тверже железа... Неровен час, замутит глаза барыньке какой-нибудь туман – и тогда все...
Он аккуратно поинтересовался у Арнаутова: куда запропастилась Ольга Николаевна? Старик сморщился, сощурился ехидно:
– Что, соскучился?
– Да так, – неопределенно отозвался Каукалов, – просто давно не видел Ольгу Николаевну.
– Соскучился, – засмеялся Арнаутов. Смеялся он одной половиной лица, которая неожиданно расплылась, сделалась широкой, морщины на ней разгладились, кожа помягчела и помолодела, а вторая половина осталась печеной, в сложном морщинистом рисунке, печальной и злой. – Сосунок! Пхех! – произнес он довольно и одновременно недобро, покачал головой.
– Не хотите отвечать – не надо, – обескураженно пробормотал Каукалов, отвернулся от старика Арнаутова.
Тот вдруг сказал спокойно:
– Дурак ты, дурак... Когда-нибудь поймешь, какой ты дурак! – Две половинки его лица, такие непохожие, слились в единое целое, и Арнаутов стал самим собой. Рот у него сердито дернулся напоследок и обвял. – Ты даже не представляешь, как тебе опасно общаться с Олечкой Николаевной...
Что-что, а это Каукалов представлял хорошо...
Вот совпадение. Именно в эти минуты подполковник милиции Ольга Николаевна Кличевская неожиданно подумала об одном молодом дурачке, которого она нарядила в форму милицейского капитана и бросила с сетью прочесывать большие дороги, озабоченно потерла пальцем правый висок и потянулась к телефону.
У неё был очень уютный кабинет – этакая смесь служебного помещения, обставленного в суровом деловом стиле, и нарядной женской кухоньки: здесь имелось и зеркало, приколоченное к стене у входа, и живописное полотно мягкий летний пейзаж, вставленный в раму, – украшение стены противоположной, и календарь с изображением парусника, бороздящего голубую воду океана, на подоконнике стояли цветы в терракотовых горшочках, все вместе это создавало уютную, почти неслужебную обстановку, – во всяком случае кабинет Кличевской очень выгодно отличался от других кабинетов. К ней даже любил заглядывать на чай один из заместителей министра.
Она подняла телефонную трубку и несколько минут нерешительно держала её в руке – прикидывала по себя, звонить в Калининград или не звонить. Работал у неё там в ГАИ области один красивый плечистый подполковник – губы Ольги Николаевны тронула легкая улыбка: она вспомнила прошлое, часы, проведенные с этим человеком... Через несколько секунд она уже говорила с Калининградом, с уверенным в себе, обладавшим хорошо поставленным голосом подполковником – начальником отдела областной госавтоинспекции, сообщила ему фамилию, имя, отчество Левченко, наказала, чтобы сотрудники ГАИ не торопились с выдачей нового водительского удостоверения.
– Будет сделано, Олечка! – пообещал бравый подполковник. – Нет ничего проще!
– Заодно сообщи своим коллегам, что в Москве на него заведено уголовное дело.
– Это я, Олечка, зарисовал прежде всего. Первым делом. Не тревожься я все исполню, как надо. В наши края не собираешься?
– Пока нет.
– Жаль, – искренне вздохнул подполковник.
– А ты в наши?
– Тоже нет. Дороги все больше в другие места ведут – в Литву, в Польшу – там кое-какие дела образовались. – Подполковник вновь вздохнул призывно, затяжно, вызвав у Ольги Николаевны внутри истому, у неё ослабело тело, взгляд затуманился.
Но она быстро взяла себя в руки, подполковник далеко, в пропахшем морской сыростью Калининграде, она – в Москве. Зачем зря распаляться?
Закончив разговор, Ольга Николаевна откинулась в кресле, задумчиво побарабанила пальцами по столу, затем набрала телефон старика Арнаутова.
– Выдайте этим юным героям в кавычках гонорар, – приказала она.
– Есть, Олечка Николаевна, – обрадовался Арнаутов. Повод для радости был: раз Кличевская приказывает выдать гонорар, значит, этих проштрафившихся козлов не будут наказывать. Вместе с ними из-под топора выведен и он... – Кому по скольку выдать, Олечка Николаевна? – спросил Арнаутов.
– Старшему – двадцать пять тысяч, напарнику – пятнадцать. Достаточно будет?
– Более чем.
– Хотя следовало бы их наказать.
Старика Арнаутова обдало холодом.
– Ну, молодые они еще, Олечка Николаевна, неопытные. Для первого раза надо простить. Договорились же. – В голосе старика Арнаутова проклюнулись просящие нотки, и Ольга Николаевна невольно усмехнулась: не за ребят переживает дедушка... Боится, как бы и его заодно не наказали.
Кличевская решила немного проучить старика, устроить ему психологическую выволочку. Потянулась за сигаретами и произнесла совершенно чужим, вновь обдавшим старика Арнаутова морозом голосом:
– Не знаю, не знаю... Вообще-то все должны расплачиваться за свои ошибки сполна. А ходатай провинившихся в первую очередь.
Что-то душное, давящее толкнулось старику Арнаутову в грудь, он закашлялся, затем гулко сглотнул собравшуюся во рту мокроту и протянул плаксиво:
– Ну, Олечка Николаевна, не за себя же прошу...
Но просил он за себя, и это Ольга Николаевна прекрасно понимала.
А с другой стороны, Арнаутов был нужен ей... Она ещё несколько минут поиздевалась над бедным дедом, потом сменила гнев на милость.
– Ладно! Но чтобы это больше никогда не повторилось.
– Не повторится, Олечка Николаевна, можете быть уверены. – Старик Арнаутов обрадованно запыхтел, забормотал что-то невнятное. Ольге Николаевне некогда было слушать немощные старческие всхлипы. Да и противно. Она будто бичом щелкнула:
– Ты что-то хотел спросить?
– Да. Орлам этим в Москве надобно сидеть, под рукою, так сказать, или лучше куда-нибудь уехать? Чтобы на глаза какому оперу не попасть.
– Как попадут оперу на глаза, так и выпадут. Нет проблем!
– Ну все-таки, Олечка Николаевна... Береженого бог бережет. Правильно в народе говорят...
– Ладно. Пусть пока исчезнут!
– Куда?
– Куда хотят.
– Понял вас, Олечка Николаевна, все понял. – Старик вновь что-то невнятно пробормотал. – Я это дело проконтролирую. Лично!
Калининград встретил Левченко мелким нудным снегом – никогда в прежние годы снег так рано не выпадал, – тревожным, липким, рождающим в душе недобрые ощущения.
Но Левченко даже в самую худую погоду в Калининграде было лучше, чем в Москве в самую хорошую: в Калининграде он жил. Здесь был его дом, здесь его ждала мать... Когда-то мама была большой статной женщиной с точеным лицом и золотистыми пышными волосами, а сейчас стала маленькой, седой, морщинистой, яркие глаза её выгорели, спина сгорбилась, и походила Нина Алексеевна Левченко на гриб-боровичок, крепко побитый морозом.
Отец Левченко, летчик-майор, разбился во время испытательного полета: его машина умолкла в воздухе при исполнении "мертвой петли", вошла в "штопор" и зарылась в балтийские волны. На рябую грязную поверхность моря всплыло только большое маслянистое пятно – это из разбитого бака вытекла горючка, да выскочил невесть откуда сорвавшийся пластмассовый буек, похожий на шарик от пинг-понга, и все.
У майора Левченко даже могилы нет, ибо пустой гроб с банкой маслянистого раствора и белым пластмассовым буйком, опущенный в узкую сырую яму на калининградской окраине, – это не могила. Но тем не менее сын регулярно наведывался туда в родительскую субботу, долго сидел около грядки, за которой высилась пирамидка, сваренная из блестящей нержавейки, печалился, иногда смахивал с глаз слезу, а потом уходил... Он не верил в эту могилу, не верил в то, что там находится частица отцовской души – если не плоти, то души, – как вообще не верил в то, что отец погиб.
И все-таки отец погиб, и у него другая могила, не эта – много больше клочка кладбищенской земли, обнесенного проржавевшей оградкой, могила отца – все Балтийское море.
К матери потом много раз сватались, предлагали райскую жизнь, достаток и довольство, один раз посватался даже боевой генерал, но она так и осталась одна – была верна своему веселому сероглазому майору.
Левченко на скорости проскочил центр с монументальной, похожей на скалу гостиницей, носившей имя города, из которого он, отлежавшись в больнице, практически бежал, покосился на мрачные дырявые развалины кафедрального собора, который, говорят, будут восстанавливать, проревел мотором по берегу длинного холодного канала и затормозил около старого горбатого мостка.
Вылез из кабины. Оглядел себя: все ли в порядке.
Ему ни в коем разе нельзя было испугать мать – у неё и так уже начало сдавать сердце. Вроде бы все было в порядке... Забравшись в машину, достал из бардачка зеркальце, глянул в него – вполне пристойно, щеки втянуты в подскулья, подбородок чисто выбрит. Вот только обе руки перевязаны, но это Левченко как-нибудь объяснит матери, найдет нужные слова. Хотя мать проницательный человек, то, что не засечет глазом – может засечь сердцем, так что ему надо быть очень аккуратным. Больше внешних признаков, свидетельствующих о том, что Левченко попал в беду, не было. Он облегченно вздохнул, помассировал лицо и двинулся дальше.
В старых немецких коттеджах в Калининграде жила половина населения и, несмотря на то что зимой в этих угрюмых, с маленькими окнами, домах было холодно, барахлили древние, поставленные ещё при прежних хозяевах отопительные котлы, гнилые трубы рвались и лопались даже в тех местах, где лопаться не должны были – в местах соединения, стянутых болтами, канализацию постоянно забивало и помои лезли из раковин обратно, никто не хотел уезжать из этих коттеджей. В них люди, в отличие от жильцов разных хрущоб и брежневско-горбачевских безликих многоэтажек, чувствовали себя хозяевами и никак не желали расставаться с тем, что им принадлежало.
Матери и сыну Левченко тоже несколько раз предлагали переселиться в девятиэтажку, сложенную из веселых голубеньких панелей, но мать всякий раз отирала набегавшие на глаза слезы и тяжело качала головой: нет!
Этот дом был для неё частью мужа, памятью о нем, поэтому мысль о переезде рождала испуг, железным обручем сжимала сердце, – она не могла бросить свое прошлое, и сын поддерживал в этом Нину Алексеевну.
Он рассчитывал войти в дом тихо, незаметно, но это не удалось: мать, заранее почувствовав его приближение, уже стояла на пороге и выглядывала в приоткрытую дверь. Левченко ощутил ком в горле и неожиданно робко, по-мальчишески зажато, будто в чем-то провинился, улыбнулся матери, сделал несколько широких поспешных шагов к ней, словно бы боялся, что она закроет дверь раньше, чем он достигнет порога.
Прижал к себе её худое, усохшее тело, пробормотал расстроганно:
– Мама!
Мать заплакала, но в следующий миг справилась с собой, утихла, Левченко почувствовал, что у него тоже накатываются слезы, но плакать было нельзя, он натянуто улыбнулся, поморгал глазами, избавляясь от "сырости", прижал к себе мать покрепче, чтобы она ничего не заметила.
– Ты устал, сынок, – сказала мать, – иди спать, пожалуй... А?
Впервые он спал спокойно, не дергался и не кричал в сонной одури от ужаса, видя, как из желтоватого дымного марева на него надвигаются двое в милицейской форме.
На следующий день он давал пояснения следователю – груз был застрахован и страховая компания отнеслась к этой истории подозрительно, впрочем, было бы неестественно, если бы она отнеслась иначе, – встречался он со следователем и на второй день, и на третий, а на четвертый пошел в ГАИ получать новые права.
На руках у Левченко имелась справка о возбуждении судебного дела по факту нападения и ограбления – в справке все было написано черным по белому, вплоть до номера статьи Уголовного кодекса, – так что никаких осложнений не должно было быть. Старший лейтенант – горбоносый, с глазами навыкате и светлым круглым блинком лысины, просвечивающей сквозь черные кучерявые волосы, собственноручно заполнил все необходимые бумаги и, удрученно поцокав языком, произнес с акцентом – вместо буквы "е" он выговаривал "э", как пишущая машинка из романа Ильфа и Петрова о великом "турецкоподанном" господине Бендере:
– М-да, мужик, горя тебе хлебнуть пришлось, как русскому десантнику в городе Грозном в декабре девяносто четвертого года... М-да. Сочувствую. Старший лейтенант покивал головой. При этом светлый блинчик лысины то пропадал, то возникал вновь, Левченко с трудом сдержал смех – что-то на него нашло... Старший лейтенант собрал бумаги и сказал: – Ты, товарищ Левченко, посиди тут немного, подожди, а я у начальства подпись получу, и будем оформлять новые права. – Он обращался к Левченко на "ты" и не стеснялся этого, он вообще, наверное, ко всем водителям обращался на "ты". – Договорились?
Левченко покорно кивнул: как скажет начальник с милицейскими погонами на плечах, так и будет.
Старший лейтенант отсутствовал долго, минут пятнадцать, наверное, инспектор, сидевший за соседним столом, успел принять трех человек, вернулся растерянный. Изумленно потряс своей реденькой курчавой шевелюрой.
– Не пойму ничего, – пробормотал он расстроенно.
– Случилось что-нибудь? – Левченко почувствовал неладное, приподнялся на стуле, неприятный холодок разлился по телу.
– Случилось, случилось! – Старший лейтенант раздраженно повысил голос, который вдруг сделался неприятным, по-сорочьи резким. – Пендюлей от подполковника получил. Ни за что ни про что... И все из-за тебя, мужик!
– А я-то тут при чем, товарищ старший лейтенант?
– При том, – пробурчал тот зло. – Обойдешься пока без прав.
– Как без прав? – у Левченко перехватило дыхание. – Как без прав?
– А так! – почти пролаял старший лейтенант.
– Я же водитель!
– Ну и что? Поработаешь пока слесарем. Слесарю права не нужны. – Он вытянул голову в сторону двери и хрипло позвал: – Следующий!
– Но как же так? – взмолился Левченко, в нем все натянулось, наполнилось болью, он поднял перевязанные руки, будто хотел сдаться в плен этому кавказцу с бараньим взглядом. – Мне же работать надо!
– Иди и работай! Кто тебе мешает? Следующий!
– А когда можно придти за правами?
– Не знаю... Загляни через год, там видно будет. Следующий!
Левченко вышел из ГАИ совершенно лишенный сил, будто после драки, где из него едва не выбили дух, постоял немного на улице, хватая раскрытым ртом воздух, затем с трудом доплелся до ближайшей скамейки и с маху плюхнулся на нее. Дрожащими пальцами сгреб с куста кучерявый пушистый снежок и, пока он не начал таять, быстро кинул его в рот.
Ни холода, ни вкуса снега не почувствовал.
– Как же так? – пробормотал Левченко сырым, прилипающим, словно снег, к губам шепотом. – Как же так?
Он сидел на скамейке минут двадцать, руки тряслись, слезы стояли в глазах, обида разрывала ему сердце. Но ведь свет клином на этом старшем лейтенанте не сошелся. Есть другие начальники в погонах, есть другие ГАИ... А пока надо думать о том, как жить дальше. Конечно, Левченко может устроиться и слесарем, и будет зарабатывать неплохие деньги – особенно когда поднатореет в новом деле, – будет получать даже больше, чем за баранкой фуры, но потеряет нечто другое, о чем плешивый старлей может только догадываться, – Левченко выпадет из некого особого братства шоферов, его отлучат от дороги, а отлучить шофера от дороги – все равно что лишить человека хлеба и воды.
Он вернулся домой в темноте. Матери не было – скорее всего, она пошла в школу по каким-нибудь делам либо в магазин купить продуктов.
Едва Левченко переступил порог, его встретил бодрый вскрик:
– Быть того не может!
Левченко не выдержал, улыбнулся – это был попугай Чика, маленький, желтый, словно цыпленок, очень сообразительный, совершенно беспородный, поскольку ни один специалист не мог определить: из какого яйца он вылупился, из вороньего или куриного?
Левченко приобрел его на рынке в Смоленске, точнее, выменял на бутылку дурной кавказской водки у опустившегося синеносого деда Мороза. Тот ходил летом по рынку в валенках с подшитыми толстыми подошвами и предлагал всем попугая, которого он держал в пластиковой бутылке из-под кока-колы с продырявленными боками, чтобы бедной птичке было чем дышать.
Старик жестоко страдал от похмелья, его организм требовал немедленного "долива", и Левченко дал ему бутылку водки, купленную в Москве на всякий случай в киоске на площади трех вокзалов.
Дед Мороз обрадованно сунул Левченко посудину из-под кока-колы и зубами сдернул пробку с водочной бутылки.
– Как зовут-то хоть животину? – полюбопытствовал Левченко.
– Как хочешь – так и зови. Он на любое имя откликается.
– А сколько ему лет?
– Лях его знает! Может, три, а может, сто.
В таком вот странном домике Левченко и привез попугая домой. Назвал его Чикой. Чика оказался существом талантливым – он имел живой, не "транзисторный" голос. Большинство попугаев говорят искаженно, будто вещает недоброкачественный переносной приемничек, а Чика воспроизводил человеческую речь очень чисто, с "живыми" красками.
Любимыми фразами у Чики были "Ага" и "Быть того не может!", он очень любил, когда в коттедже бывали гости, внимательно слушал их разговоры, кивал головой и вставлял свои громкие словечки, часто сбивая говорящего с толку. Да и как не сбиться, если на пламенную правдивую речь вдруг следовало безапелляционное резюме, произнесенное очень громко и четко:
– Быть того не может!
Еще Чика выучил длинную сложную фразу, адресованную самому себе: "Какой у нас Чика хороший, звонкоголосый, импортный..."
Левченко открыл дверцу в Чикиной клетке, выпустил этого желтого беспородного цыпленка в комнату полетать – пусть малость разомнется. Чика первым делом подлетел к зеркалу, уселся на одежную щетку, лежавшую на приступке и внимательно оглядел себя.
– Какой у нас Чика хороший, звонкоголосый, импортный, – произнес он радостно, повернулся к зеркалу одним боком, потом другим, гордо вскинул голову: Чика нравился сам себе.
Левченко печально улыбнулся: попугаю можно было позавидовать никаких забот, никаких хлопот... Сам же он пока не знал, что ему делать.
Сильно заныла правая рука – похоже, воспалился шов на запястье. Надо было идти к врачу.
Медицина сейчас стала неведомо какой, одни говорят – платная, другие – бесплатная, как и прежде, третьи – смешанная, четвертые талдычат ещё что-то, хотя главное не изменилось: как была она беспомощной, так беспомощной и осталась.
– Какой у нас Чика хороший, звонкоголосый, импортный, – вновь проговорил попугай, продолжая любовно смотреть на себя в зеркало.
Путевки в Хургаду оказались недорогими – вместе с билетами, четырехзвездным отелем и двухразовым питанием, утром и вечером, обошлись в пятьсот пятьдесят долларов. На четверых – две тысячи двести. Аронов довольно покивал головой: думал, обойдется дороже.
Он позвонил Кате Новиченко и спросил:
– Девочки, вы готовы?
– Всегда готовы! – весело вскричала та, правда, поинтересовалась на всякий случай – может, речь не о том, о чем она подумала: – А к чему конкретно мы должны быть готовы?
Аронов засмеялся.
– К тому самому! – и многообещающе похмыкал в кулак.
– И все-таки? Ароша, не темни и не пудри мне мозги... Выкладывай!
– К поездке в Хургаду, – наконец признался Аронов.
– Ур-ра-а-а! – закричала Катя, чмокнула трубку. – Я тебя, Илюшенька, люблю! Приноси почаще хорошие вести!
– Удрать из института удастся?
– Нет проблем! А с Майкой как... Майка тоже едет?
– Тоже.
– Ур-ра-а! Сейчас сбегаю к Майке, обрадую её. Когда вылетаем?
– Очередной чартер в Хургаду через два дня.
Хургада встретила их горячим ветром, песком, который, будто снег, стремительно несся над землей, теплым морем и улыбающимися бедуинами в чалмах, с наполовину закрытыми лицами.
Бедуины водили по Хургаде верблюдов и мелодично выкрикивали: "Камилла! Камилла!", предлагая сытым, ленивым туристам покататься.
Русская речь слышалась на каждом углу – такое впечатление, что приехали не в Хургаду, а куда-нибудь в Сочи или в Геленджик.
Самым распространенным занятием среди отдыхающих соотечественников была пьянка. На втором месте стояли карты, на третьем – бабы.
В "Тулу" со своими "самоварами", как приехали Каукалов и Аронов, не приезжал никто – все находили "самовары" здесь: в Хургаде было полно длинноногих красивых девочек с Украины и из России.
– Все равно будем в выигрыше, – на лице Каукалова возникла презрительная улыбка, – вот увидишь, Илюшка!
Главным "самоварщиком" в отеле "Жасмин", где они остановились, был толстый краснобровый дядька с резиновыми щеками и огромным животом, из-за которого он не видел земли, по прозвищу Зеленый, – с намеком, видать, на общеизвестную валюту. Зеленый носил с собой в кошельке двадцать тысяч долларов наличными, это были его карманные деньги, "мелочь" на всякий случай... Еще у него имелась запасная сумма – тридцать пять тысяч долларов. Эти деньги Зеленый держал в сейфе у портье. Каждый проживающий в отеле "Жасмин" получал в пользование такой сейф.
Зеленого любили в отеле все – официанты, дуканщики, полотеры, мусорщики, носильщики – он швырял деньги направо-налево, совершенно не считая их. Каукалов Зеленого невзлюбил, сразу высказался в его адрес коротко:
– Ходячий сортир.
– Почему сортир? – Аронов недоумевающе поднял брови.
– Только жрет, да... – что-то сдержало Каукалова, он недовольно покосился на девушек, – и в сортир бегает, переработанную еду спускает в унитаз.
Аронов попробовал защитить Зеленого, но напарник мрачно отвернулся от него. Аронов понял в чем дело: школьный приятель завидовал богатству Зеленого.
Отель "Жасмин", кроме главного здания, имел десятка четыре "бунгало" – современных белых домиков с крохотными верандами и врезанными в стены кондиционерами, очень уютных, уединенных, с квадратными зашторенными окнами и редкой растительностью вдоль стен – мелкими деревцами, похожими на ивы, растущими прямо из камней и раскаленного песка.
Видно, каждое такое деревце было очень непросто выходить – на обширной территории отеля их было мало. И вообще в Хургаде было мало зелени.
Портье предложил "молодым господам из России" номера в главном корпусе, но Каукалов, который успел уже ознакомиться с территорией отеля, отрицательно качнул головой:
– Нет, только бунгало!
Портье сделал постное лицо и согласился – выдал им бунгало на четырех человек.
– То, что доктор Коган прописал! – Каукалов был доволен.
Комнаты в бунгало были небольшие, вытянутые, с двумя "семейными" кроватями и маленьким столиком, над которым висело зеркало; на веранде стоял белый пластмассовый столик. Два стула вверх ногами лежали на бордюре – смотрели в небо поломанными ножками. Каукалов выразительно взглянул на напарника:
– Илюша!
Тот все понял, схватил стулья, сбегал к соседнему бунгало, обменял на целые.
– Молодец! – похвалил Каукалов.
– Попользовались – и хватит, – ворчливо произнес Аронов.
– Молодец! – повторил Каукалов. – От имени и по поручению... объявляю тебе...
– Служу Советскому Союзу! – шутовски воскликнул Аронов, приложил руку к непокрытой голове. – Ну что, разыграем, кто в какую комнату пойдет? Кто в левую, кто в правую, а? – Аронов вытащил из кармана тусклый двадцатирублевик. – Орел или решка? Орел – правая комната, решка – левая.
– Сыграем так, – сказал Каукалов, – если я выиграю – я выбираю, если выиграешь ты – выбираю я.
Аронов натянуто рассмеялся – он никак не мог привыкнуть к таким шуткам старого школьного дружка. Ловко подкинул монету, поймал правой рукой и стремительно прижал к тыльной стороне левой ладони.
– Орел или решка?
– Решка, – объявил Каукалов.
Илья приподнял руку. Монета лежала решкой вверх. Аронов завистливо вздохнул.
– Я же говорил, – Каукалов усмехнулся, – что я выбираю. – Он посмотрел на одну дверь, потом на другую и ткнул пальцем в комнату, которая была расположена слева: – Вот эту!
– Не глядя? А вдруг там что-нибудь не в порядке? В холодильнике нет шампанского, а в сортире – туалетной бумаги? Или кондиционер не работает?
– Ящик шампанского купим в магазине, бумагу принесет горничная, неисправный кондиционер заставим выковырнуть и на его место поставить новый. Да и потом, здесь такого не бывает. К тому же у нас свое шампанское есть, – провозгласил Каукалов и достал из сумки литровую бутылку виски, купленную в самолете на тележке "дьюти фри" – беспошлинной продажи, сейчас забросим шмотки и пойдем на пляж отмечать приезд.
Вино в холодильниках стояло – и в одной комнате, и в другой, кондиционеры хоть и грохотали так, что изо рта были готовы высыпаться зубы, но работали довольно сносно, туалетной бумагой можно было обмотаться с ног до головы – в каждой ванной комнате по три запасных рулона...
Отдых начался.
– Слушайте, а чего это за игры вы затеяли? – неожиданно спросила Майя и, округлив глаза, отхлебнула виски прямо из бутылки. – Зачем упорно делали вид, что с нами вообще не знакомы?
Аронов переглянулся с Каукаловым. Оба промолчали – на этот вопрос отвечать им не хотелось.
– А? – настырная Майка не желала униматься.
– Бэ! – резко выпалил Аронов. Будто из пистолета выстрелил. Он был резок, но знал, что Майя на него не обидится.
























