Текст книги "Русская рулетка"
Автор книги: Валерий Поволяев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Интересно, как всё произойдёт? Он войдёт в квартиру, там сидит Шведов или какой-нибудь сухарь во френче типа Шведова, или пачка жевательного табака, затянутая в порыжелый от времени пиджак, с перхотью на плечах – функционер из этого самого… из комбината… из ПБО. Чуриллов ему расскажет всё… А дальше что?
Дальше появится Ольга – в китайском, тщательно отутюженном длинном халате, который будет покорным шлейфом тянуться за ней, ухоженная, прибранная и желанная. Такая желанная, что Чуриллову даже сейчас захотелось, чтобы у него на память осталась какая-нибудь вещица от Ольги, – всё это станет родным, будет отдавать ему тепло, помогать в одолении слякоти, осенних дождей, что часто льют в душе.
– Какой сегодня день? – сухо спросил Чуриллов, позвонив в дверь указанной квартиры.
– Полноте, полноте, – махнула рукой мгновенно появившаяся Ольга, – проходите! Раз я тут, то никаких паролей. Ясно, голубчик?
Чуриллов подумал, что Ольга, может быть, такая же жертва, как и он – втянули женщину в омут, набросили на шею верёвку, к верёвке привязали камень – и вниз. В нём возникла злость. Чуриллов пожалел, что у него нет с собою оружия, иначе бы он поставил Шведова к барьеру.
– У вас наган в квартире есть? – быстро спросил он у Ольги.
– А в чём дело? – неожиданно рассмеялась Ольга, глаза у неё сделались совсем девчоночьими, лукавыми, кажется она раскусила Чуриллова – на подбородке возникла ямочка.
– Я вызову Шведова на дуэль.
– Благородный порыв юности. Но вы же, Олег, не юноша.
– Шведов тоже не юноша, мы одинаково стары и достойны друг друга. Бой будет честным.
– Он уложит вас, Олег, через три секунды после того, как вы вскинете пистолет. Шведов – слепой стрелок. Стреляет в звук, в тень, в свет, в пятно, в муху – и всегда попадает.
Чуриллову важно было слышать её голос, низкий, нежный, принадлежащий теперь только ему одному – и никаких шведовых, раз он пошёл на жертву, – важны были не слова, не то, что она говорит, а именно голос, его окраска, тон, нежность. Тяжёлая цепкая уздечка, обжимавшая сердце, ослабла, сделалась легче, просторнее. А когда просторно, то хорошо думается.
Глядишь, и слова возвратятся, и тогда Чуриллов будет снова писать стихи.
– Есть особый род дуэли, – усмехнувшись, сказал он, – русская рулетка. Тут не обязательно уметь убить муху в глаз. Это дуэль честных людей с равными возможностями.
– Знаю, – Ольга, успокаивая Чуриллова, снова улыбнулась, и пороховой кокон, в котором он находился, распался, лохмотья сползли к ногам. К Чуриллову снова возвратилось всё, что у него было, – полузабытое детство с солнцем и строгими прекрасными улицами, уроки пения в гимназии и рисовальный кружок, который посещали чинные привлекательные курсистки, первый выход в море и купание в пузырчатой адриатической воде. Г-господа, неужели всё это было? Вернётся ли когда-нибудь? – Знаю, – снова произнесла Ольга.
– Скажите, Ольга, то, что я делаю, называется шпионажем, да? Ведь за это военному человеку – пуля.
– Разве работа во имя спасения России – шпионаж? Когда, в какие века это так называлось, Олег? И если уж говорить о пределе, о черте, которую всем нам надлежит преступить, то пуля ради России – это прекрасно. Потомки опустятся перед нами на колени.
– Вы видели когда-нибудь, как пуля бьёт человека?
– Нет.
– Это страшно, Ольга! Человека выворачивает наизнанку, словно червя, перекручивает, из глотки лезет хрип, кровь, еда… Красиво люди умирают только на сцене.
– Смерть никому не дано сделать прекрасной. После того, что вы сказали… вы бы стали стреляться со Шведовым?
– Конечно.
– За что вы его не любите?
– А что вы мне предлагаете его полюбить? За какие качества? За прекраснейшие глаза, фанерные уши и то, что он умеет хорошо носить на голове фуражку? Голова, к слову, для другого… И уши не только для того, чтобы шляпа не съезжала на плечи.
– Да нет у него шляпы!
– Я его за то не люблю, что вы оказались рядом с ним.
– Не ревнуйте, Олег!
– Это не ревность. Это другое. Похуже ревности.
– Всё равно – ревность! Даже то, что похуже ревности – всё равно ревность, ревность! – Ольга, превращаясь в девчонку, капризно топнула ногой по полу.
Вот оно, полузабытое милое прошлое – оно возвращается. Олегу захотелось поцеловать её руку… Нет, не руку, поцеловать саму Ольгу. В голове даже звон возник, запела какая-то неведомая букашка, а может, не букашка – сверчок, лицо его посветлело, разгладилось, и он сделал шаг к Ольге.
Ольга, испугавшись чего-то, отшагнула от него в глубину прихожей. На лице Чуриллова ничего не изменилось, не дрогнуло, он наклонился к Ольгиной руке, взял её и прижал сухие тёплые губы к тонким, пахнущим чистотой пальцам.
– Извините меня, Ольга, я был очень невежлив. Я даже не поздоровался с вами. Здравствуйте, Ольга!
– Здравствуйте, Олег! – голос её был тёплый и по-прежнему нежный, но держалась она от него на расстоянии. Словно бы между ними что-то произошло.
Он подумал, что наверняка в этой квартире где-нибудь в тёмном закутке сидит Шведов и подслушивает их разговор, смеётся над Чурилловым, называя его про себя «манной кашей» или «гороховой шрапнелью», иначе зачем Ольге вести себя так? И Чуриллову сделалось горько. Он понял, что Ольгу ему уже не вернуть.
Коротко, экономя слова, Чуриллов рассказал, что видел в Кронштадте, перечислил названия кораблей, стоявших в порту, поделился соображениями об их готовности и откланялся. Даже не остался на чай.
– Олег, что произошло? – спросила на прощание Ольга.
– Ничего!
– Тогда почему такая перемена?
– Мне надо срочно возвращаться на службу. А потом… потом, вы не знаете, я ведь женат. У меня жена такая же дура, как и я, – пишет стихи.
– Мы с вами ещё увидимся, Олег? – Ольга то ли не расслышала, то ли специально пропустила сообщение насчёт жены.
– Да, – твёрдо сказал Чуриллов. Он знал, что ещё увидится с Ольгой, знал, как себя поведёт, знал, зачем ему это нужно.
В нём окончательно утвердилась мысль: во всей этой игре всё-таки не Шведов главный, а Ольга, наверное, главнее его.
Лицо его утяжелилось – всё произошло мгновенно. Чуриллов, как всякий поэт, обладал особенностью реагировать на малую боль и неприметную радость, на сладкое и горькое – стоило одного или другого добавить, в нём что-то моментально возникало, срабатывал заранее заложенный заряд. Чуриллов реагировал на всякий всплеск – и это не замедлило у него отразиться в лице, – подглазья набрякли водой, в висках забились ошпаренные чем-то нехорошим жилы: Чуриллов постарел в несколько секунд.
Но и Ольга тоже изменилась. Попрощавшись с Чурилловым, она ослабила в себе сцеп, позволявший ей быть юной, на лице снова возникли морщинки, целая сеть, и, видать, рано это сделала: Чуриллов ещё не ушёл, он молча стоял в прихожей. Собрать саму себя вновь Ольге не удалось, и она вдруг сделалась испуганной стареющей женщиной, слабой, не ведающей, что делает, и Чуриллов не сдержался, резким движением прижал её к себе, ощутил, какие у Ольги хрупкие и немощные лопатки, какая непрочная спина, как слабо бьётся её уставшее за годы сердце, – он услышал, а точнее, ощутил далёкий живой стук, и грудь его разорвало от жалости.
У каждого из нас есть одна женщина, которой мы принадлежим без остатка: у одного это жена, у другого любовница, у третьего просто гимназическая подруга, у четвёртого – недоступная, как богиня, соседка; верность этим женщинам мы храним все годы, поскольку именно эти женщины позволяют чувствовать и понимать нам, что мы – мужчины, личности, пусть даже примитивные – на то, чтобы носить брюки и драться, особого ума не надо. У Чуриллова такой женщиной, похоже, была Ольга. Чуриллов это понимал, но понимает ли сама Ольга?
Собственно, а почему должно быть совмещение привязанностей у мужчины и женщины? То, что у Чуриллова этой единственной (хоть дари фотокарточку с надписью «Моей любезной, единственной, любимой») является Ольга, ещё не означает, что у Ольги таким мужчиной может быть Чуриллов: в жизни всегда есть место перекосам, на перекосах люди и живут. Есть же у неё Шведов…
Иначе бы что другое могло занести Чуриллова в полумифическую, совсем, как ему казалось, не представляющую угрозы для общества организацию, от названия которой попахивает баней или конторкой товарищества, выпускающего пуговицы для кальсон, – ПБО? В крайнем случае у человека, узнавшего о существовании такой организации, заболит живот, что вполне обычно для голодушных условий.
О Шведове не хотелось думать. Чуриллов теперь уже не верил, что таким единственным человеком у Ольги, отдушиной, спасением от всех бед, защитой может стать Шведов. Нет и ещё раз нет. Чуриллов резко откинулся назад, отрываясь от Ольги, повернулся на каблуках и сделал несколько чётких печатанных шагов к двери.
Ушёл он не оглядываясь. Ольга не поверила тому, что видела: Чуриллов никогда прежде не был таким.
Глава двенадцатая
По натуре своей младший Таганцев был человеком мягким, уравновешенным, лицо его обычно украшала тихая доброжелательная улыбка, про таких, как правило, говорят: муху не обидит… Не способен…
Он любил Петроград, очень любил, иногда, думая о том, что могла и может ещё сделать с его городом революция, прижимал к сердцу руку – ему было больно. И одновременно тревожно: он не знал, что будет с его городом, с ним самим завтра, послезавтра, через несколько месяцев, через несколько лет.
Особенно тревожно делалось в последнее время: два его напарника по штабу, Герман и Шведов, пугали слишком жёсткими прожектами: то хотели совершить нападение на всесильного Троцкого, то сжечь гостиницу «Европейская», в которой любили останавливаться приезжие комиссары из Москвы (останавливались они в основном из-за диковинного ресторана «Крыша», расположенного на крыше «Европейской», где, несмотря на голодное время, можно было полакомиться и лососиной, и чёрной икрой, и мясным балыком, и французскими редкими сырами), то взорвать железную дорогу, ведущую на Мурман, чтобы отрезать полуостров от глубинных территорий, то совершить ещё что-нибудь…
Всё это Таганцеву-младшему, мягко говоря, не нравилось. Всякая попытка совершить насилие оканчивалась жестоким откатом, действовала, как ствол современной пушки, отбиваемый выстрелом назад, легко сшибала буйные головы, а пороховые газы, те вообще валили людей сотнями. Впрочем, думать о ресторанах было куда приятнее, чем о насилии.
Были, конечно, и другие рестораны, где неплохо кормили, не только «Крыша», и Таганцев, если у него заводились деньги, иногда посещал их.
Особенно нравился ему ресторан, расположенный в цокольном этаже дома неподалёку от Исаакиевской площади – с хорошей кухней, интеллигентным оркестром, толстыми витражами на окнах и свечами в высоких граненых стаканах. Носил ресторан имя великого зодчего, построившего Санкт-Петербург, там всегда подавали что-нибудь вкусное, даже в голодном восемнадцатом году баловали постоянных клиентов заливными поросятами, тройной ухой, сваренной на курином бульоне и, печенью «фуа гра», привёзенной из Парижа.
Вообще, ресторанов, где «что-то было», имелось ныне в Петрограде немало, одни открывались, другие закрывались, хозяев расстреливали… В «Росси» часто подавали настоянные на квашенной капусте щи – лучшее средство после перепоя, любую головную боль щи снимали как рукой: взмах кистью, мелкое пошевеливание пальцами, невнятное бормотанье колдуна – и секущей головной боли нет; парную рыбу и расстегаи, и ещё – красное шампанское, но «Росси» просуществовал недолго. Говорят, хозяин жил на иностранный капитал и имел подпольный канал, по которому продукты и плыли к нему. И капитал придавили кирпичом, и канал перекрутили проволокой в самой горловине…
История потом не раз вспомнила недобрым тихим словом тысяча девятьсот двадцать первый год. У простых людей не было хлеба, не было картошки, о мясе и речи не шло, мясо, казалось, вообще не существовало в природе, – не было денег. В домах стоял холод, не было топлива. Работы, чтобы хоть как-то продержаться на бедном рабочем пайке, тоже не было.
Одна за другой были остановлены тридцать одна железная дорога. Для холодных топок паровозов не было угля. Иногда у остановившегося поезда лес оказывался рядом, под боком – иди и бери, и люди, которые пытались это сделать, натыкались на пулемётный огонь: в лесах хозяйничали разные «братья», «кумовья», «сваты», люди разные, но грабили поезда все они с большой охотой.
Лето было пороховым, выжженным, солнце палило во всю мощь, выжигало траву, деревья, торфяники. У Сапропелевого комитета, в котором работал Таганцев, забот прибавилось: меньше торфа – больше работы, а не наоборот – с юга на север ползла засуха.
Контрреволюция за рубежом хоть и распалась на два лагеря – монархистов и республиканцев, но легче от этого не стало. И монархисты, и республиканцы были жестокими, умными врагами, знающими Россию и психологию человека, живущего в ней, знали и щели: что ни дырка, то обязательно монархическая либо республиканская затычка.
Тут не до разносолов, не до ухи с расстегаями и рябчиков в винном соусе, тут выжить бы, себя в человеческом обличье сохранить.
Спутником любого голода всегда были крысы: они ели трупы.
Много крыс появилось и в Петрограде – длиннохвостые зверюги дрались ночью, вылезали из подвалов на проспекты полюбоваться «хозяевами», пищали, мочились и оставляли вонючий кал во всяком месте, где им удавалось побывать, вызывали страх и омерзение.
Домработница Таганцева Маша, которую редко кто из гостей видел – она была неслышима, не обладала материальной плотью, словно была сотворена из воздуха, – увидев в первый раз крысу, чуть не грохнулась в обморок, будто барыня какая, но себя преодолела и резво наткнулась на буфет, в котором стояла хрустальная посуда, села на него, свесила ноги.
Крыса изумилась такому поступку, остановилась, задумчиво поглядела на экономку, соображая, прикончить её сейчас и пустить на еду для всей своей гоп-компании, либо подождать, сходить посоветоваться со старейшиной племени, прийти завтра и уже окончательно решить вопрос с пугливой бабешкой, хлопнула голым хвостом по полу, словно кнутом, и отправилась всё-таки к старейшине за советом.
Едва крыса исчезла, Маша сползла с буфета, долго, с дёргающимися губами смотрела на дыру, откуда вылезла эта голотелая каракатица, потом достала из чулана старую хозяйскую бекешу, отодрала от неё рукав и зашила с одной стороны.
– Значит так, либо ты меня, либо я тебя, – обиженным, проржавевшим от нахлынувших слёз голоском произнесла она, – два либо только и есть, третьего либо не будет.
Она зажмурилась: не дай бог, эта крыса приснится ночью, либо, ещё хуже, прыгнет в постель. Крысы, говорят, по стенам ходят так же проворно и умело, как и по полу – единственное что с потолка срываются.
К дырке она прислонила рукав, расширила раструб и стала ждать.
– Что случилось, Маша? – выйдя на кухню, спросил Таганцев, раздосадованный тем, что время утреннего чая подошло и пора стоять на столе славному напитку, – сегодня морковному, другого нет, пора париться под блюдцем. Маша готовила морковный чай по-ленивому, насыпала «заварку» в стакан, накрывала блюдцем и давала немного выстояться, так получалось лучше, чем заварка по-обычному, в маленьком фарфоровом чайнике, поставленном на самовар. К чаю – кусок особого хрустящего пирога, который Маша научилась печь из сухарей.
Она перетирала сухари в муку, добавляла в них немного сахара – Таганцеву удалось добыть два килограмма сахара, настоящего, прочного, как камень, мраморно-синего, наверное, ещё довоенного, – а дальше всё зависело от ловкости рук. Пирог у неё получался вкусным. С пирогами из прошлого, конечно, не сравнить, но терпимо, есть было можно.
– Крысы появились, Владимир Николаич, – проговорила Маша, не сводя взгляда с рукава.
– Что за крысы? – не понял Таганцев.
– Да обыкновенно! Хвостатые, усатые…
– У нас в доме?
– У нас в доме, Владимир Николаич!
Таганцев передёрнул плечами «бр-р-р», по лицу у него пробежала дрожь, перешла на тело, прошлась под халатом: о крысах Таганцев знал, но никак не мог предположить, что они появятся в его доме – его доме! Он пожевал губами, соображая, большая это напасть или малая, пришёл к выводу, что бывает и больше – справедливый вывод, и произнёс примиряюще:
– Крысы сейчас во всём Петрограде, Маша. Куда ни глянь. Надо держаться!
– А мы и держимся, Владимир Николаич. Воюем, – Маша ткнула в мягкое голенище бекеши. – А это рукав вашего папаши, Владимир Николаич.
– Да? – Таганцеву сделалось неприятно, что рукав его почтенного родителя так используется, он поморщился и прижал руку к сердцу: – Чаю бы, Маша!
– Будет чай, сейчас будет, – Маша проворно, будто девчонка, вскочила, метнулась к небольшой изразцовой печке, на которой всегда готовили что-нибудь быстрое: приезжали внезапные гости, с солидным «жаревом-паревом» не успевали, потом ограничивались скорой едой, для неё и была сложена эта печка, но сейчас квартира Таганцева отапливалась, как и все квартиры Питера, буржуйкой, и еду готовили тоже на буржуйке, правда, раз в месяц Маша затапливала и печь. Это надо было, чтобы в квартире не заводилась плесень и не возникал запах сырости. – Извините, Владимир Николаич, я потеряла счёт времени, – сказала она.
– А для крысы я найду что-нибудь сладенькое, Маша, – хмуро проговорит Таганцев, – чтобы никогда больше в доме крысы не появлялись.
– Что именно, Владимир Николаич? – Машино лицо сделалось озабоченным.
– Таблетки какие-нибудь, порошок – есть разная отрава.
– Ой, не надо, Владимир Николаич!
– Почему же?
– Если крыса сдохнет в проёме, под полом – вони тогда не оберёмся. Она же преть будет.
– А ведь верно!
– Вы лучше мне доверьтесь, Владимир Николаич, я её изловлю деревенским методом, с помощью рукава вашего родителя!
– Что за рукав, Маша, ничего не пойму, – Таганцев нахмурился, – вы говорите, рукав, да рукав, а я слушаю, но ничего не понимаю. Рукав, да рукав…
– Да у вашего папаши была бекеша, он на охоту в ней ходил. А потом бекешу продырявила моль.
– Откуда ты знаешь, что отец на охоту ходил именно в бекеше? – удивился Таганцев. Он и сам этого не помнил, а Машин возраст – хоть и не положено придавать значение возрасту прислуги, – был куда более скромным, чем его. В ту пору, когда отец ходил на охоту, Маши не было на свете, а если и была, то размером не больше варежки.
– А мне сказывали, – расплывчато ответила Маша, и Таганцев одобрил этот ответ: прислуга должна знать не только родословную своих хозяев, но и родословную их одежды.
– Если понадобится, я бригаду моряков на помощь пришлю – всех крыс переловят, – пообещал Таганцев.
– Пришлите, Владимир Николаич, – Маша вздохнула. Таганцев ничего больше не сказал и ушёл к себе.
Днём крыса всё-таки влетела в рукав. Не понимая, в чём дело, проползла до самого конца, до зашитой через край проймы, почуяла, что это ловушка, шустро развернулась в тёмном душном нутре и с писком полезла обратно. Маша оказалась проворнее крысы, перекрыла ей выход.
Крыса забарахталась в рукаве, заметалась – рукав ходил, как живой, дёргался, полз по полу. Чтобы у крысы было меньше переживаний, Маша затянула и горловину, сам низ рукава, потом свернула рукав калачом и сшила концы.
Подумала, что крыса очень скоро задохнётся без воздуха, её можно будет вытряхнуть в ведро и отнести в отхожее место, но крыса не думала подыхать: жизнь без кислорода ей была так же привычна, как жизнь с кислородом. Выбрасывать вместе с крысой рукав было жаль – бекеша ещё могла пригодиться.
Таганцев сдержал слово: в прихожей раздался звонок.
– Сейчас, сейчас, подождите минуту! – выкрикнула она в прихожую, поскольку звонок работал, не переставая, закопалась в ключах, в запорах, а звонок всё продолжал бренчать.
На пороге стоял моряк, подтянутый, гибкий, с серыми весёлыми глазами. В бескозырке. На гвардейской георгиевской ленте – вытертая бронзовая надпись: название корабля, на котором он служил. Что за корабль это был – не разобрать.
Бравый человек с серыми дождистыми глазами вскинул руку к бескозырке:
– Сэр Гей!
– Кто-кто? – Маша смутилась, этого ещё не хватало. – Сэр?
– Сергей Сорока. Специальность – срочные спасательные работы.
– Вас Владимир Николаич прислал, хозяин?
– Так точно, хозяин, – Сорока усмехнулся одними только глазами. Маша усмешку засекла и поняла: для этого бравого матросика никаких хозяев не существует, и это ей понравилось. – Так что случилось, мадемуазель?
– Крыса!
– Ясно, – Сорока мгновенно оценил обстановку. – Где у вас свалка? – говорил матрос быстро, пулемётно, но слова не глотал, каждое слово выговаривал, ничего не коверкал – всё у него было чисто, никакого жаргона, никаких всплесков, вскриков, залпов, которыми любят оглушать в Летнем саду молодых служанок дюжие ребята с костистыми задами, обтянутыми чёрной форменной тканью. – Свалочка, спрашиваю, где? – Сорока определил уже, где крыса, нашёл её и стоял в прихожей с дёргающимся рукавом.
– Лучше с чёрного хода, во двор. Только это вот, – Маша боязливо дотронулась пальцем до рукава, – это мне нужно, это от бекеши.
– Вас понял! Рукав ещё справный – годится деталь к машине, через несколько минут верну. – И действительно вернул через несколько минут. Показал: – Я его даже вывернул. Чтоб чище был.
– А крыса где? Никак убежала?
– Странный вопрос. Для того чтобы крыса смылась, не обязательно было вызывать доблестный Балтийский флот. Крыса приказала долго жить.
– Пойдёмте, я вас чаем напою.
– Буду премного благодарен.
– Вы моряк? Плаваете?
– Плавсостав. Раньше плавал, а сейчас нет. Временно.
– А плавсостав – это что, разве это не моряки?
– Самые что ни есть моряки. Только, милая барышня, тут существует кое-какое деление, которое, может быть, тем, кто находится на земле, не очень-то и понятно, – Сорока сделал глубокомысленное лицо и округлил глаза, он и раньше был не прочь пройтись петухом перед какой-нибудь девушкой, а перед Машей ему сам Бог велел пройтись, – таганцевская служанка понравилась ему с первого взгляда. Главное, втянуть её в игру «вопрос-ответ, вопрос-ответ», там звенцо зацепится за звенцо, образуется снизка, а за снизкой он вытянет всю нитку.
Ему было симпатично простенькое Машино лицо, белая кожа с редкими трогательными конопушинами, крупными, как распаренное гречишное зерно, глаза с летним фиолетовым оттенком – такие глаза способны были пробить насквозь. Он не ожидал, что бодрый голос его так скоро сядет, покроется трещинками, но произошло именно то, чего Сорока не ожидал, он смутился и прикрыл рот ладонью.
– Что же за деление, если это не военная тайна? – Маша шла точно по курсу, который ей проложил штурман Сорока, втягивалась в игру «спрашивай побольше, барышня, мы будем отвечать».
– Никакой тайны, милая барышня! Есть моряки и есть плавсостав. Моряки – это те, которые сидят в пароходе, занимают удобные каюты, курят сигары, а плавсостав – те, кто плавают.
– Это раньше, при царе, так было или уже сейчас?
– И раньше было, и сейчас есть, – ответственно заявил Сорока, но потом решил, что поправку следует обязательно внести – поправку за него сделала сама история, добавил: – Сейчас меньше, чем раньше.
Истина Сороке была, так сказать, дороже привязанностей.
– Значит, вы не плаваете, но всё равно – плавсостав?
– Истинно так. Я служил на четырёх кораблях.
– Вы лучше чай пейте!
– Так вот, о крысах, милая барышня! В море офицеры часто застолья собирали. У одного мичманский стаж кончился и ему присвоили лейтенантское звание, другой «Владимира» получил, у третьего именины, у четвёртого – годовщина добровольного отделения тёщи от семьи, у пятого, пока был в море, родилась дочка – поводов достаточно, и господа офицеры обязательно собирались в кают-компании. Без общения в море никак нельзя, постоянно должен звучать клич: «К столу!» Первый тост обычно произносили за тех, кто плавает, второй – за тех, кто на земле, это закон. А самый последний тост – за крыс, которые живут на корабле. Чтоб поменьше харчей хавали, чтобы жить давали, а то иная крыса может побольше нашего боцмана харча смолотить. Боцман у нас большой, как подводная лодка, ест, будто стадо коров, когда садится за стол, то в диаметре в десять метров всё вокруг выедает, – Сорока увлёкся, его понесло. – Усы у него, как проволока, длинные и жёсткие. Когда он спит, мы их гвоздями к стенкам прибиваем, вешаем бельё и сушим.
– Ой, как здорово! – Маша прыснула в кулачок, веснушки разбежались по её лицу. – А вы не путаете божий дар с яишницей?
– Простите, как вас величают?
– Машей.
– А по батюшке?
– Можно и без батюшки. Маша, Мария… И всё.
– Покорнейше благодарю! – Сорока вскочил со стула, на который его усадила Маша, и лихо щёлкнул каблуками. – Меня тоже можно без отчества. Вы знаете, что такое «божий дар» и что такое «яичница»? – На лице Сороки возникла широкая беспечная улыбка, он вернулся в привычное своё состояние, в котором он был всегда и для всех кумом и братом, выручальщиком, другом, прошёлся ладонями по груди. – Яичница – это яичница. Она бывает хороша, когда из куриных яиц приготовлена, а не из старого яичного порошка, который мы получали на фронте, я бы того, кто придумал яичный порошок, сослал в Сибирь. Чтобы дядя подумал, то ли он сделал.
– Сейчас вообще нечего есть.
– Лучше ничего не есть, чем питаться этим порошком. А божий дар – это вот что, – Сорока сложил вместе два кулака, постукал ими друг о друга. – И нет тут ничего хулиганского, Маша. То самое, из чего берёт начало его величество человек. Так и эта ваша… – Сорока покосился на отодранный от бекеши рукав, – ваша розовоносая животина, на настоящую крысу она похожа не больше, чем заяц на кенгуру. Это было просто милое существо. Вот крысы на пароходах – это крысы! Это ого-го какие звери! – Сорока широко развёл руки в стороны – жест рыбака, повествующего о своих удачных уловах, – по палубе когда идёт – все собаки в сторону шарахаются, топот такой, будто капитан сердится или ещё кое-что повыше: сам боцман, которому зубы вышибить зазевавшемуся матросу – раз плюнуть! Глаза красные, – не эти кроличьи… У вашей крысы были симпатичные кроличьи глазки, – Сорока через плечо посмотрел на рукав, лежащий на полу, – добродушные. А светятся, будто в них налит расплавленный металл, усы, словно мётлы у дворника, по полметра, в разные стороны торчат, хвост длинный, голый и не дай Бог на него наступить. Что тогда бу-уде-ет… Ой! – Сорока схватился руками за голову, сдавил её, помотал, подёргал из стороны в сторону, словно тыкву. – Нехорошо будет. Нет никакой силы, чтобы справиться с крысами, поселившимися на пароходе – не существует её! Крысоотбойники ставят – не помогает…
Неужто крыса такое могущественное существо? Про крысоотбойники Маша – неморской человек – никогда ничего не слышала. А вещь это простая, как объяснил ей Сорока. Пришвартовывается судно к бетонной портовой стенке, стоит малость поодаль, чтобы не колотиться о бетон, не мять бока, на берег сбрасываются толстенные, в руку, канаты, которые петлею крепятся на чугунных тумбах, на эти канаты вешаются специальные фанерки с отверстиям – канат в такое отверстие продёрнут так, что фанерка может вращаться вокруг него, мир вокруг оси – это первая особенность крысоотбойника. А вторая – отверстие пробито не по центру фанерки, а сдвинуто к боку. Получается таким образом две стороны – одна высокая, другая низкая. Устанавливается фанерка на канате высоким бортиком вверх. Получается полоса препятствий – фанерный заборчик. Считая, что пароход вот-вот уйдёт, крысы спешат как можно быстрее попасть на него и занять выгодные места, ползут и ползут по канату. Вот и первая полоса препятствий – поднятый вверх высокой стороной крысоотбойник. Крыса шустро карабкается на фанерку, спешит переваливать через гребень, фанерка переворачивается и крыса шлёпается в воду. Один ноль. Из воды ей уже не выбраться. Дорога одна – акклиматизироваться, купить по дешёвке на рыбьем рынке жабры и обратиться в донного жителя. Либо пойти на корм бычкам. Вторая крыса спотыкается на следующем отбойнике. Два – ноль! Третья на третьем. Три – ноль! Четвёртая – на четвёртом. И так далее.
В обязанности вахтенного входит постоянно поправлять фанерки, ставить их в рабочее положение. И всё равно крысы пробираются на пароходы. Заложена у них в крови любовь к морю, страсть плавать, ни качки они не боятся, ни бога Нептуна с его трёхзубым копьём – впрочем, копьё не для длиннохвостых, для других существ, – ни течей в дне, ни боцмана, который куда страшней нептуновых трёхрожковых вил; всё это – ноль без палочки для полуметровых, уважающих себя серых особей.
– Избавиться от крыс на пароходе можно только одним путём, – Сорока сделал грустные глаза, сдвинул брови, он словно бы из солнечного яркого дня переместился в вечер, в рассыпающийся печальный сумрак, когда все предметы теряют свои контуры, объёмы, делаются расплывчатыми, похожими друг на друга, – увы, одним путём: потопить пароход, – Сорока молитвенно сложил руки, приподнял их на католический манер, вознёс глаза вверх, в следующий миг пробежался ладонями по груди, – либо завести крысака! Знаете, революционная гражданка Маша, что такое крысак, а? Крысак – очень серьёзная фигура в мире этих вот самых… – Сорока, бросая взгляд вбок, вывернул глаза, как штурвал парохода, щёлкнул пальцами. – Крысака надо вырастить и воспитать, как любимого ученика. Делается это следующим образом. Отлавливается десять корабельных усачей – желательно мужского пола, сажаются в одну клетку. Не в такую хилую, какие попадаются в магазинах для канареек, – Сорока сузил глаза до презрительных кривоватых щелочек, тщательно поморгал ими, словно хотел выдавить слезу, – эту клетку они схряпают без запивки, а чтоб прутья были во! – Сорока сжал пальцы в кулаки и вздёрнул обе руки. Бицепсы у него были могучими, под кожей бугрились жилы, Маша поняла, если гость ахнет бугая кулаком в лоб, у бугая запросто копыта с ног отшнуруются, либо он вообще свои голенастые конечности в сторону откинет – силён был Сорока. – Иначе перегрызут! Сажают, значит, десять крысиных мужиков в одну клетку, запирают и не дают им жрать. День мужики сидят, терпят, два, на третий начинают поедать друг друга – вначале одного схарчат, потом второго – и так далее, по цепочке. Наконец, остаётся один – самый здоровый, самый сильный. Зубы у него такие, что дно у парохода прогрызёт, глаза светятся, как прожектора – страшный, словом, дядя. Вот тогда крысака и выпускают на пароходе на волю. А он ничем, кроме крыс, уже не способен питаться. Какого усача ни встретит – обязательно слопает. Ваша крыска для него – ну как жаркое из нежнейших сортов черешни. Варенье. Слаще сахара.