Текст книги "Серебристый грибной дождь"
Автор книги: Валерий Осипов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
– Зачем такой большой якорь такому маленькому пароходику? – удивилась она. – Его можно привязать к берегу просто веревкой.
Я пожал плечами:
– На всякий случай. Мало ли что.
Она обошла якорь кругом и опять дотронулась до него указательным пальцем правой руки. Потом она провела ладонью по всем четырем лапам, попробовала остроту наконечника и снова вопросительно посмотрела на меня.
– Если бросить якорь, корабль не сдвинется с места? – спросила она.
– Наверное, не сдвинется.
– А если он не зацепится за дно?
– Должен зацепиться… Ну, хотя бы одной лапой.
– А если дно каменистое?
Я улыбнулся:
– Спроси чего-нибудь полегче.
Она тоже улыбнулась и снова провела ладонью по острому наконечнику якоря.
Мы немного постояли на корме. Винт корабля безжалостно рубил воду, и она, бурлящая, негодующая, но беззащитная, белым пенистым следом оставалась позади, будто прожитая жизнь, которая была и прошла, миновала, изрубленная и отработанная, ушла в прошлое, в архив, в мысли и воспоминания.
И волны от винта, словно два начала всякой прожитой жизни – хорошее и плохое, расходились позади нас в разные стороны, к противоположным берегам, к левому и правому, и долго просились на берег, и постепенно убеждались в неосуществимости своих желаний, и, смирившись, оставались там, где родились, – между берегами.
А сами берега с кормы выглядели уже совсем по-другому. Теперь они уже не встречали нас, а провожали, не расступались, а смыкались за нами, словно пропускали нас через какую-то свою, особую тайну, и делались все более неясными и расплывчатыми, и уходили к горизонту, и, может быть, сливались там, позади нас, воедино.
…Между тем наш пароходик неожиданно изменил курс и стал приближаться к маленькой дощатой пристани со сломанными перилами.
– Давай сойдем? – сказала вдруг она.
– Давай, – согласился я.
Когда я был с ней, я сразу соглашался со всем, что бы она ни предлагала.
Пароходик дотронулся бортом до старой автомобильной покрышки и замер. С палубы на пристань перекинули зыбкий мостик, и мы перешли по нему на берег. Никто нам ничего не сказал при этом, никто ни о чем не спросил.
Пароходик отошел от пристани, развернулся и пошел обратно, в Москву, Она испуганно посмотрела на меня.
– А как же мы?
Я растерялся. Я думал, что мы погуляем немного здесь, а пароходик пройдет тем временем немного вперед, а потом повернет назад и на обратной дороге заберет нас. Но все получилось наоборот – мы вышли на берег, а пароходик пошел обратно в Москву без нас.
– О-го-го! – закричал я, сложив руки рупором. – Мы раздумали. Мы хотим вернуться!
Но капитан теплохода, вышедший на мой крик из рубки, решил, очевидно, что я просто пошутил. Он выразительно развел в стороны руки, как бы говоря, что нашей просьбе о возвращении, с его точки зрения, заключена большая ошибка и что он сам, будучи на нашем месте, никогда бы не сделал этого. Потом бравый капитан галантно приложил ладонь к левому боку, что, по всей вероятности, должно было обозначать полное понимание и одобрение первоначально принятого нами решения. В завершение этой короткой пантомимы он отечески помахал нам своей белой фуражечкой, как бы желая сказать, что искренне надеется, что время в этих райских местах мы проведем приятно и полезно.
И пароходик ушел к месту своей постоянной приписки, в Химкинский речной порт, А мы остались с ней вдвоем на зеленом и солнечном берегу канала Москва – Волга.
Она первая пришла в себя.
– Ну и пусть, – сказала она и посмотрела на меня.
– Пусть нам будет хуже, – сказал я.
– А все-таки как мы будем возвращаться в Москву? – спросила она. – Стоять здесь и ждать следующего парохода просто глупо.
– Конечно, глупо, – согласился я. – Кроме дредноута, доставившего нас, вряд ли к этому ветхому дебаркадеру подчаливает какая-нибудь приличная посудина.
– Как же быть?
– Пешеходные дороги, – философски начал я, – всегда начинаются там, где кончаются водные. Видишь эту тропинку? Пойдем по ней, и она наверняка приведет нас к какой-нибудь железной дороге.
Мы шли долго, целых полчаса, а лес все не кончался, и не было никакой надежды понять, куда же мы все-таки двигаемся. Я начал догадываться о том, что мы идем параллельно каналу, но вслух высказать свои опасения боялся, так как это могло поставить под сомнение мою теорию о непременном перерастании водных дорог в пешеходные, а пешеходных – в железнодорожные.
Наконец справа между деревьев блеснул осколок воды, и мои предположения стали явью. Берег шел наискосок, перечеркивая воду, и казалось, что деревья растут прямо из воды, а на самом деле они росли, как обычно, из земли, только этого не было видно.
Она посмотрела на меня, и я почувствовал, что мой топографический авторитет пошатнулся, но в это время наша любительская тропинка сделала спасительный поворот влево и превратилась в хорошо утоптанную, вполне профессиональную дорогу.
– Вот и поворот к станции, – уверенно сказал я, – Километра полтора осталось, не больше. По-моему, я даже слышу шум электрички.
– Знаешь что? – сказала она. – Возвращаться все равно рано. Сколько тут до Москвы?
– Километров сорок.
– За час доберемся. Пойдем, искупаемся?
В лесу было жарко и даже душно, солнце светило вовсю, и, хотя тени от деревьев были уже длинные, предвечерние, мы отправились купаться.
Она совсем не умела плавать, только немного побарахталась возле берега, потом, охая и ахая, несколько раз окунулась и стала вылезать. Я же, хотя и сказал ей, что плаваю средне, на самом деле плавал хорошо и продемонстрировал, правда понемногу, сразу несколько стилей – кроль, брасс и батерфляй.
– А ты здорово плаваешь, – сказала она, когда я вышел на берег. – Научишь?
– Конечно, научу, – сказал я.
Полотенца у нас не было, и мы, не вытираясь, оделись прямо на мокрое тело и, поеживаясь, быстро пошли по дороге к станции.
Мы прошли и полтора, и два, и все три километра, а станции все не было и не было. Неожиданно из лесу, с какой-то боковой тропинки, вышла на дорогу пожилая женщина в белом платке и поношенном ватнике. На плече у нее было коромысло, на котором она несла две большие плетеные корзины, укрытые свежей марлей и листьями смородины.
– Скажите, пожалуйста, до станции далеко? – спросил я.
Женщина опустила корзины на землю и поправила платок.
– До станции? – переспросила она. – До какой станции?
– До станции, на которой электричка, – сказала Наташа.
Женщина внимательно посмотрела на нее.
– А вы сами-то откуда будете? – спросила она.
– Мы приехали на пароходе, – начал объяснять я, – хотели погулять, а пароход ушел. А нам нужно сегодня в Москву.
Но женщина в телогрейке вроде бы даже и не слушала меня. Она внимательно разглядывала Наташу – ее мокрые волосы, прилипшую к ногам юбку и наспех натянутую кофточку.
– Мы купались, – сказала Наташа, – думали, что до поезда близко, а теперь, оказывается…
Женщина перевела свой внимательный взгляд на меня.
– Так далеко ли до станции? – повторил я свой вопрос.
– Станция, милый человек, на другой стороне канала, сказала женщина с каким-то уверенным сожалением, будто то, что она узнала о нас после двухминутного разглядывания, совсем не соответствовало первому впечатлению, которое мы произвели на нее сначала. И в Москву вам сегодня, ребята, не добраться… Разве только что до большака дойдете, а там на машине…
– А вот эта дорога, – сказал я и постучал ногой по земле, – эта дорога куда идет?
– Эта дорога на кирпичный завод идет, – сказала женщина в телогрейке. – Прошлый год его закрыли, глина кончилась. Завод-то закрыли, а шоссе осталось.
– Неужели здесь нигде нет железной дороги? – удивленно спросила Наташа. – Сорок километров от Москвы отъехали и попали прямо в какую-то глушь.
– Тут и сорока-то нету, – обиженно сказала женщина, – а дорогами маемся. Как дождь или грязь – сидим взаперти. В телевизор Москву видать, а добраться до нее – полный день потратить.
– А до большака далеко? – спросил я.
– Напрямую верст десять будет, а то и меньше, – сказала женщина. – Только напрямую не пройдете, болото там… А пойдите вы аккурат по этой тропочке, по которой я шла. Как дойдете до озерца, сворачивайте налево, а как лес кончится – кустами пойдете, а там луг вам откроется по правую руку. Вы, значит, луг пересекете и опять кустами, а там уже недалеко: леском, леском, версты три, через овраг – и вот он, большак-то, который из Алешина в Матюшино идет. А из Протасовского сельсовета в Тишково дороги нету, и машины не идут – мост разобрали… А как до Матюшина добрались – здесь и до станции рядом. Только с тропинки никуда не сворачивайте. Как встали на нее около озерца, так и ступайте до кустов, а кусты кончатся – луг вам откроется, а там уже рядом: леском, леском…
– А вы сами-то куда идете, тетенька? – спросила I Наташа.
– Я, милая, в Протасово иду, сродствие у меня там. А сама я тишковская… Ну, будьте здоровы, до свиданьица, а то заговорилась я с вами, а день-то к вечеру, и сноха меня в Протасове дожидается…
Она поклонилась нам, подняла на плечо свое коромысло с укрытыми марлей и листьями корзинками и, не торопясь, двинулась по дороге в ту сторону, откуда пришли мы, а мы свернули на ее тропинку и снова очутились в лесу и зашагали к незнакомому озерцу, около которого нам предстояло свернуть налево.
Наташа сначала шла сзади меня, а потом, смеясь, сказала, что ее могут утащить лешие или черти, а я и не замечу, и попросилась вперед. Я пропустил ее вперед, и мы сразу пошли медленнее, потому что, когда я шел первым, я шел быстро (становилось все темнее и темнее), а она все время отставала, и я ждал ее, и ей, наверное, было страшно. Поэтому она и запросилась вперед, хотя знала, что идти после этого мы будем в два раза тише, но, видно, она решила, что лучше идти медленно и ничего не бояться, чем идти быстро и все время оглядываться назад.
Теперь она шла впереди меня и почти не оглядывалась. Только иногда, когда раздавался какой-нибудь непонятный лесной скрип или шорох, треск сучьев или шум листьев, она замедляла шаг, останавливалась, поворачивала голову и вопросительно смотрела на меня, словно я был величайшим знатоком и толкователем всей ночной жизни в лесу. И поскольку она так думала, я старался не разубеждать ее в этих мыслях, и каждый раз, когда она безмолвно обращалась ко мне за объяснением незнакомого звука, я делал рукой успокоительный жест, как бы говоря, что все в порядке, что ей ничего не угрожает и что, пока я рядом, она может чувствовать себя в полной безопасности.
Сумерки еще не до конца превратились в ночь, а между верхушками деревьев уже возникло и двинулось вслед за ними еле обозначенное в сером небе бледно-лимонное пятно лунного диска. Оно было такое прозрачное, такое призрачное и нереальное, будто находилось не на своем постоянном месте старинного и привычного спутника Земли, а плавало где-то в туманных космических далях, вне нашей солнечной системы, где-то в неведомых, еще не открытых, еще недоступных ни сердцу, ни разуму галактиках.
Но чем темнее становилось в лесу, чем смелее выходили из-под кустов и деревьев черные краски ночи, тем быстрее возвращалась луна к земле, тем надежнее, круглее и ярче становился тугой лунный диск, словно он хотел убедить находящуюся в его ведении половину планеты в том, что будет достойным преемником солнца и ни в чем не уступит своему могущественному дневному сопернику.
Тропинка петляла по лесу. Ветви колючих елей приглашали ее то вправо, то влево, и Наташа, когда попадалась какая-нибудь особо тяжелая хвойная лапа, осторожно отводила ее в сторону от своего-лица, и, задержав в руке, говорила мне:
– Лови!
И отпускала тугую ветку, и я ловил ее наугад в темноте, и Наташа тихо смеялась впереди меня, а потом шла дальше, и я шел за ней.
Лесное озерцо сверкнуло между деревьями глянцевым отблеском своей неподвижной поверхности. Луна на секунду окунулась в воду, мы свернули налево, и луна снова прыгнула вверх, на верхушки деревьев, и снова двинулась вслед за нами – близкая, круглая, пронзительно яркая и неотвязчиво преданная.
Скоро лес кончился, начался кустарник, тропинка сделалась совсем узкой, и Наташа шла передо мной всего шагах в трех, и я, глядя на ее белевшую впереди спину, как-то по-особенному, совсем незрительно ощущал ее присутствие, будто мы были с ней двумя составными частями какого-то большого и единого целого, двумя настороженными, напряженными полюсами чего-то тревожного, тяготения и взаимного отталкивания.
Это было похоже на работу гигантской электрической машины: гудят провода, искрят соединения, мерцания, отсветы, вспышки, а внутри нарастают шумы, возникает далекий гул, ширится, приближается, увеличивается, повисает над головой, на одном волоске и…
…Кустарник внезапно оборвался, я сделал несколько слепых шагов за Наташей и, почувствовав, что вокруг меня что-то изменилось, остановился.
– Что с тобой? – донесся до меня издалека ее голос.
Я тряхнул головой. Гул утихал, отдалялся, меньше искрило, гасли вспышки.
– Смотри, как красиво, – тихо сказал рядом Наташин голос.
Напряжение спадало, спадало, стрелки возвращались на свои места, мерцание становилось привычнее, гасло, тускнело – щелк. Подача энергии прекратилась, и все остановилось. Замерло.
Мы стояли на краю невысокого холма. Впереди и внизу перед нами лежала огромная, ярко освещенная лунным светом безмолвная равнина. Она была так велика и тиха, что и зрительные и звуковые границы ее были почти неразличимы, исчезали, терялись где-то вдалеке, и мне показалось на мгновение, что после долгого и беспорядочного блуждания по лесу мы вышли, наконец, и стоим теперь на краю света, на том самом краю, за которым ничего нет – ни земли, ни воздуха, ни жизни.
И это впечатление особенно усиливалось и подчеркивалось множеством больших, вытянутых в длину стогов сена, которые были разбросаны по всему лугу. Они были похожи на стадо древних ископаемых мамонтов, которое вышло оттуда, из-за края земли, из небытия, и разбрелось теперь по равнине, и пасется, и щиплет траву, и медленно приближается к нам.
Стога были освещены ярким лунным светом, и это делало их какими-то особо лобастыми, бодливыми и горбатыми, а большие черные тени, падавшие от каждого стога назад и в сторону, еще более увеличивали их размеры и сходство с доисторическими чудовищами, забредшими сюда из глубины веков.
– Ты знаешь… – сказала Наташа дрогнувшим голосом и замолчала.
Я посмотрел на нее. Она была вся какая-то съежившаяся, испуганная.
– Мы не доберемся сегодня до Москвы, – сказала Наташа.
Я посмотрел вниз. Прямо под нами лежал старый песчаный карьер. Тропинка доходила до него и исчезла. И никаких признаков ее нельзя было обнаружить на лугу, хотя было полнолуние и было светло почти как днем.
Куда идти по этой бесконечной, безмолвной равнине, чтобы попасть на дорогу? В какую сторону? И ходят ли сейчас вообще где-нибудь в этом краю машины, когда так оглушительно тихо вокруг, будто все вымерло и жизнь прекратилась здесь на долгие годы?
Я молчал. Я не знал, что ей ответить. Она испугалась, она обращалась ко мне за помощью, она ждала, чтобы я опроверг ее слова, чтобы я помог ей выбраться отсюда. Но я молчал.
И тогда она сказала мне то, во что ей так не хотелось поверить.
– Нет, не доберемся, – сказала Наташа и вздохнула.
Я давно уже шел по другой, совсем не знакомой мне улице. Давно уже не было ни его дома, ни его цветных штор, ни градусника на окне. Какую он показывает сейчас температуру за теми желтыми шторами?.. Плевать мне теперь на это. Мне давно уже не нужно было ничего этого. Я давно уже перешагнул через сегодняшний день. И только память все еще продолжала лечить недавнюю рану, все еще врачевала засевшие глубоко внутри осколки того хрупкого и единственного, что так долго и так бережно нес я на руках.
Я шел по темной московской улице и не шел по темной московской улице. Я стоял на месте, но не здесь, не один, а там, далеко, на вершине высокого стога, облитого белым лунным сиянием, стоял рядом с нею. Где-то на краях равнины рождались туманы, зеленовато-пепельные в свете луны. Они бродили вдалеке, не приближаясь, окружая нас едва различимым дымчатым кольцом, а весь остальной луг, и рядом с нами, и дальше, был четко освещен ровным стальным светом, делающим долину похожей на музейный, аккуратно подстриженный газон, и сами стога были теперь уже не мамонты, а были полуразрушенные временем пирамиды, огромные искусственные сооружения, созданные десятками тысяч людей, ходивших по этой земле много веков назад. Стога были похожи на памятники – памятники чему-то далекому и забытому, которые были воздвигнуты в честь великих и древних богов, живших и любивших на этой земле совсем по другим законам и правилам.
И мы стояли с ней посреди этой вымершей страны и над нею, как пришельцы из других миров, более сложных и суровых, и думали о том, как неожиданно и безгранично щедра может быть жизнь, и удивлялись и одновременно восторгались жизнью.
…Когда мы решили остаться на этой равнине до утра, я быстро спустился вниз по карьеру и побежал вперед. Я легко бежал по серебристо-прозрачному лугу, между большими стогами сена, бежал как первый человек на земле, еще ничего не знающий, еще от всего свободный, бежал, увлекаемый только одним изначальным инстинктом – инстинктом выбора гнезда для двоих.
И когда я увидел перед собой высокий и могучий, не похожий на все остальные стог-великан, я стремительно бросился к нему и почти без усилий, как на крыльях, взлетел на его вершину. И только тогда, когда я вот-вот готов был уже выпрямиться, я почувствовал вдруг, что сила, бросившая меня вверх, иссякает и что земля тянет меня к себе, назад. И, напружинив все мускулы сразу, я вцепился в сено руками и ногами (и, наверное, зубами) и, сделав отчаянное усилие, подтянулся вверх и, прежде чем вырванные мною клочки посыпались вниз, уже встал на ноги, и выпрямился, и поднял голову, и оглянулся, как победитель.
И я увидел ее, далекую и почти нереальную, неподвижно застывшую на холме, над старым песчаным откосом, всю посеребренную невидимыми лучами холодного ночного солнца.
Я поднял руку. Она увидела меня и тоже подняла руку, а потом спустилась с холма и медленно пошла ко мне. Она медленно шла ко мне по зеленовато-прозрачному лугу, между большими, вытянутыми в длину стогами сена, околдованная светлой лунной ночью, шла как первая женщина на земле, еще ничего не знающая, еще от всего свободная, но уже властно подчиненная изначальному инстинкту – тяге к гнезду, избранному для нее другим.
И когда она подошла к моему стогу, я лег на край и протянул ей руки. И она вложила свои руки в мои руки, и я начал медленно и осторожно поднимать ее к себе, на вершину. И когда ее лицо оказалось почти рядом с моим, я снова почувствовал, как тянет меня вниз, к земле. Она притягивала меня к земле легкой тяжестью своего тела, она как бы взвешивала себя на моих руках, как бы проверяла силу моих рук, которые должны были решить, где пройдет эта ночь, где нам быть с ней сегодня вдвоем – там, внизу, на земле, или здесь, на вершине стога, ближе к небу.
И я снова напрягся, снова сделал усилие, снова напружинил все свои мускулы и, встав сначала на одно колено, потом на другое, а потом уж и вовсе на ноги, поднял ее к себе, на вершину, и поставил рядом с собой, на вершине.
Она выпрямилась, поправила юбку, подняла голову и замерла, удивленная новым видом уже знакомой ей лунной равнины, которая лежала теперь не только впереди, но и вокруг, а она стояла посреди нее и над нею. И я увидел, как где-то в глубине ее существа первоначальное удивление робко озаряется тихой радостью. И, не в силах больше сдерживать охвативших ее чувств, она взяла меня под руку и прижалась щекой к моему плечу, как это она делала всегда, когда молча хотела поделиться со мной каким-нибудь своим настроением.
И мы долго стояли так, прижавшись друг к другу, зачарованные видом лунной равнины и стогами сена, неторопливо бредущими через нее, и волнами ночного света, неощутимо и равномерно падающими сверху, всегда непонятно волнующими, всегда обещающими что-то. Нам казалось, что мы вознесены над землей высоко-высоко, что ничего нет между нами и небом – только одна огромная одинокая луна, заполняющая весь мир своим серебристым, как колокольный звон, своим пронзительно ярким светом. Мы стояли над заснувшей землей, над остановившейся планетой, над замершей на мгновение жизнью как вечный символ ее неиссякаемости, как неувядающий знак ее непрерывного и бесконечного продолжения.
И она, женским своим естеством ощутив значительность и необычность минуты, медленно повернулась ко мне и опустила голову. И я, услышав, как где-то в глубине ее существа трепетно рождается слабое и нежное волнение, медленно повернулся к ней и положил свои руки на ее плечи. Я понимал: то, что началось сегодня утром, в институте, и продолжалось весь день – и на пароходе, и в лесу, и здесь, на лунной равнине, – исчерпывается, завершается, близится к концу, но я почему-то никак не мог понять той активной роли, которая отводилась мне в этом завершении. Я словно ждал чего-то и от кого-то, словно сопротивлялся чему-то, не решаясь переступить через рубеж, отделяющий добро от естественности. Еще сковывала мои движения робость, которая и не хотела уже быть молодостью, но и не могла еще, наверное, стать зрелостью.
А луна, в который уже раз на своем долгом веку, смотрела на нас своим древним, выцветшим от времени белым оком, освещая холодным и безразличным светом эту извечно прекрасную, трепетную паузу перед тем, как два человеческих существа, может быть, бросят свои сердца навстречу друг другу, а тем самым – на алтарь неувядаемой бесконечности земной человеческой жизни.
Луна ждала.
И я легко притянул ее к себе и прижался губами к ее губам, и она закрыла глаза, словно хотела увидеть на своем месте не меня, а кого-то другого, и я закрыл глаза вслед за ней и сразу услышал соломенный запах ее волос. И так, не отрываясь друг от друга, слитые воедино, мы медленно начали подниматься над землей, устремляясь за облака, и дальше, и выше, и долго-долго летали там, забыв обо всем, что было до нас, и не думая о том, что будет после нас, носимые и поддерживаемые в небесах какими-то невидимыми и теплыми потоками.
А луна ждала. Она терпеливо и настойчиво поджидала того, к чему привыкла за долгие годы знакомства с людьми. Луна не сомневалась. Она уверенно посылала на землю холодные волны своего ночного света и пристально смотрела вниз, без всяких сомнений надеясь увидеть, как хорошо изученные ею человеческие инстинкты и нравы легко, как скорлупки, закачаются на этих холодных ночных волнах.
А я медлил. Я чувствовал приближение этого, но мне так было уже хорошо с ней, такой хрустальной полнотой было уже до краев заполнено все мое существо, что я не хотел ничего большего, боясь расплескать остановившееся время, боясь выронить из рук и разбить эти хрупкие секунды подаренного мне откровения. Мне казалось, что сделай я хоть один шаг, хоть одно движение – и все оборвется, как перекрученная струна, все разрушится, полетит вниз, в пропасть, и навсегда исчезнут и эта сказочная лунная равнина, и эти околдованные серебристым светом стога сена, и соломенный запах ее волос, и ее губы, нежные и трепетные, как крылья далекой, непойманной бабочки.
Мне было двадцать лет, я был идеалистом, я верил всем литературным героям, которых мы когда-то проходили в школе, я не успел еще ни разу и ни в чем разочароваться в жизни, и я твердо знал, что не имею права на нее, что между мной и ею никогда не может произойти это.
Я тихо сказал:
– Надо спать…
И она, словно очнувшись от лунного сна, так же тихо повторила:
– Да, надо спать…
Я сделал в сене две небольшие ямки и сказал ей:
– Ложись…
И она легла, а я забросал ее сверху сеном, оставив открытой только голову, а потом лег рядом и сам закрыл себя сеном, оставив открытым только лицо.
– Спокойной ночи, – тихо сказал я.
– Спокойной ночи, – так же тихо сказала она.
И так мы заснули в своём большом гнезде на вершине стога – два смешных и трогательных птенца человеческого рода, заснули над миром, под луною, недоумевая перед сложностью жизни и одновременно восторгаясь ею.
И все заснуло вместе е нами – и лунная равнина, и посеребренные стога, и небо, наполненное тихим колокольным звоном. И даже земля остановила на мгновение свой бег, бессмысленный сейчас, когда те, ради кого она совершала свое вечное кружение по спирали, двое, спали в своем большом гнезде на вершине стога – спали над миром, под луною…
Я проснулся первым и не сразу понял, где нахожусь. Светало. Слабо брезжил серый рассвет. Угасающий лунный диск, снова нереальный и призрачный, был еще обозначен слабым пятном в пепельном небе, но уже все силы покинули его. Луна забывалась тусклым, старческим забытьем, сонно закрывала свое древнее, выцветшее от времени белое око. Срок ее вышел, она была уже не нужна и теперь медленно отступала перед молодым солнцем, еще не родившимся, еще не взошедшим, но уже сильным, уже дающим о себе знать. И земля, отдохнувшая за ночь, снова тронулась с места, навстречу солнцу, увлекая вместе с собой моря и горы, леса и реки, и эту равнину, и этот луг, и этот стог, на котором лежал я. Мир рождался заново, нехотя выходя из тумана, неопределенный и расплывчатый.
Я почувствовал на щеке тихое дыхание, повернул голову влево и увидел ее. Она лежала рядом, свернувшись замысловатым крендельком, уткнувшись в мое плечо. Она еще спала, и от нее веяло теплом и тем особым ароматом, который исходит даже на расстоянии от свежего парного молока. И еще пахло стриженой детской макушкой и сухим, горьковатым сеном.
Я долго смотрел на нее. Она дышала ровно, спокойно, лицо у нее было кроткое, доверчивое, иногда она улыбалась во сне и все не просыпалась.
Я вдруг попытался представить, каким могло быть ее лицо, если бы вчера все было не так, как было, а по-другому? Наверное, она бы плакала, и на щеках у нее теперь были бы видны засохшие следы слез, наверное, она спала бы беспокойно, тревожно, и в уголках ее рта появились бы маленькие складки. А что было бы со мной?
Нет, я даже не хочу об этом думать! Мне очень хорошо оттого, что все было так, как было. И я не хочу ничего другого, кроме того, что имею сейчас. Пусть она спит теплым крендельком рядом со мной, уткнувшись в мое плечо. Пусть улыбается во сне. Пусть пахнет сеном, парным молоком и стриженой детской макушкой. Я благодарен судьбе за то, что она подарила мне сегодня утром этого доверчиво лежащего рядом теплого человека.
Неожиданно я понял, что люблю ее по-настоящему. Где-то я читал, что если вы долго смотрите утром на спящую женщину, значит, вы любите ее. Я смотрел на нее, наверное, уже целый час. Я закрывал на некоторое время глаза, пытаясь думать о чем-то другом, ни о чем другом не думалось, и я снова открывал глаза и смотрел на нее. Я готов был лежать так целую вечность. И мне ничего не было нужно от нее, кроме одного: чтобы она спала и чтобы я лежал рядом и смотрел на нее.
…Взошло солнце, и она сразу проснулась. Ресницы ее дрогнули и поднялись вверх.
Увидев меня, она несколько мгновений без всякого удивления смотрела мне прямо в глаза, словно надеялась увидеть меня именно на этом месте, рядом с собой.
А потом улыбнулась.
Она чуть приподнялась на локте, посмотрела на меня и положила голову правой щекой мне на сердце, так, что я видел теперь только ее волосы и маленькие соломинки, застрявшие в них.
– А ты хороший, – сказала она.
Я молчал. Молчала и она, было тихо, и слышно было только, как бьется мое сердце.
– Ты знаешь, – продолжала она сонным голосом, – мне приснился странный сон. Будто мы с тобой плыли куда-то на пароходе, а потом шли по лесу, а потом…
Она замолчала, и я подумал о том, что она, наверное, проснулась еще не до конца. И еще о том, что человеку чаще снится не то, что бывает, а то, что хотелось бы, а то, что было на самом деле, человеку снится, наверное, очень редко.
Она снова приподнялась на локте и повернулась ко мне лицом.
– А ведь мы и правда плыли на пароходе, – сказала она, – а потом шли по лесу. Ведь правда, да?
– Конечно, правда, согласился я.
– Как интересно! – тихо сказала она.
Потом она вдруг резко села.
– Дома ничего не знают, – тревожно сказала она. – Мама, наверное, волнуется, звонит в милицию, в скорую помощь…
Она встала, проваливаясь в сене, подошла к краю стога и тут же отодвинулась.
– Как высоко! – удивилась она. – И как мы только забрались сюда?
Я быстро соскользнул на землю.
– Садись на самый край, – сказал я снизу, – и съезжай. Я поймаю тебя.
Она села на край стога, заглянула вниз и подобрала ноги.
– Я боюсь, – сказала она.
– Не бойся. Я же поймаю…
И я вытянул вперед ладони.
Она закрыла глаза и упала на мои руки. Я некоторое время подержал ее на руках, а потом поцеловал в глаза – в левый и в правый.
– Нет, не надо, отпусти меня, пожалуйста, – тихо сказала она.
Я опустил ее на землю, она поправила волосы и юбку, посмотрела на стог, на котором спала и который приснился ей во сне, и мы пошли отыскивать потерянную ночью тропинку.
Она оказалась шагах в тридцати, и, когда мы снова встали на нее, мы сразу сориентировались и поняли, куда нужно идти.
Равнина, на которой стояли сметанные стога, была действительно очень большой, но теперь она уже не выглядела такой таинственной и загадочной, как ночью при лунном свете. Стога стояли только на одной ее половине, а вторая половина была еще нескошенной и совсем пустой, – видно, поэтому нам и показалось ночью, что равнина эта без конца и без краю.
Теперь мы шли по нескошенному лугу. Там, где стояли стога, сильно пахло сеном, и этот запах был такой густой, что обо всех остальных запахах просто забывалось. Теперь же пахло не сеном, а землей, и тоже очень сильно.
Из-за верхушек деревьев показалось солнце. Когда мы были на стогу, мы видели его далекий восход, когда солнце поднялось еще только за лесом. Но потом мы спустились вниз, и солнце скрылось. И пока мы искали тропинку и пока, найдя ее, шли по свободному от стогов лугу, солнце от дальнего горизонта перебралось к ближнему и догнало нас.
– Смотри, – сказала она и вытянула руку к горизонту.
Я повернул голову за ее рукой и увидел большую светлую тучу, вползающую на равнину из-за леса. Издали туча не была похожа на дождевую, но за ней тянулся какой-то подозрительный шлейф.
– Будет дождь, – сказал я.
– А как же солнце? – удивилась она. – Разве при солнце бывает дождь?
– Бывает, но редко.
– Ах, да! – засмеялась она. – Я совсем забыла… Грибной дождь, да? Когда и дождь и солнце вместе? А потом быстро-быстро растут грибы…