Текст книги "Свечка. Том 1"
Автор книги: Валерий Залотуха
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
Второй (продолжение-6)
Но согласись, старик: мир невероятно тесен. Смотри, что у нас получается: я поздоровался с тем, кого назвал Хворостовским, Хворостовский – с тем, кого он назвал Наумом, Наум же, как известно, чуть не каждый день встречается с тем, кого они называют Дедом, и при этом, естественно, здоровается с ним за руку. То есть от первого лица нашего государства меня отделяют всего-навсего два рукопожатия! Дальше – больше: Дед летит на встречу Большой семерки (или восьмерки?) и здоровается там со всеми сильными мира сего, от которых меня отделяют каких-то три жалких рукопожатия! Только ты не подумай, что я от данного обстоятельства возгордился, я просто наглядно объяснил тебе суть закона рукопожатий. Но это еще не все. Ты, наверное, забыл, рукопожатие – это время, спрессованное в пространстве, то есть что я хочу сказать: мир не только тесен в пространстве, он невероятно короток во времени! Я, например, знал одну старушку (лечил от облысения ее болонку), которая была знакома с дочерью А. П. Керн. То есть от солнца русской поэзии, от нашего всего меня отделяют всего-то два рукопожатия! Ну, хорошо, теперь три: старушка умерла, но я знаю ее дочь, у нее, кстати, тоже болонка, и, кстати же, болонок любила сама Анна Петровна, собственно, от нее в их роду мода на болонок и пошла! Не знаю, как у тебя, а у меня от этого дух захватывает, просто захватывает дух!
А Неписигин все продолжает испытывать мое терпение. Выпитая в сортире четвертинка придала ему уверенности, я бы даже сказал, нахальства. Он совершенно не торопится идти к Константину Михайловичу, хотя Ваня три раза повторил слово «срочно». Неписигина по-прежнему интересует пятое апреля сего года: достал из стола стопку бумаги, положил сверху шариковую ручку и говорит: «Пишите». Я говорю: «Что?» Он говорит: «Сочинение». (Шутит?) Я говорю: «На тему: “Как я провел лето”»? (Шучу.) Он: «Нет, как вы провели пятое апреля сего года». (Серьезно.)
Тут я наконец почти взорвался:
– Но я не помню, как я провел пятое апреля! Равно как и шестое, и двадцать девятое! У меня память так устроена, понимаете? Я не помню, не запоминаю даты, понимаете? У меня в школе была по истории тройка, но фактически – двойка, я всего две даты из истории помню: семнадцатый и сорок первый… Да еще 18 февраля 1831 года.
Смотрит удивленно.
– А тогда что было?
– Пушкин венчался с Натальей Гончаровой. – Зачем, зачем я ему это говорю?!
Смотрит удивленно.
– Вон вы что помните… Если захотеть, все можно вспомнить. Главное, чтобы при этом были свидетели.
– Свидетели? А если свидетелей не было?
Улыбается, смеется.
– Так не бывает, чтобы свидетелей не было. Свидетели есть всегда и везде. Это не обязательно люди. И не только стены имеют уши…
Теперь уже я улыбаюсь, хотя мне совершенно не смешно. Просто дуболомство какое-то!
– Вот мы сейчас с вами вдвоем разговариваем, и у нас нет никаких свидетелей.
– Это вам так кажется. – Опять смеется. – Вон муха летает… Не спит, наш разговор слушает…
И дальше все в том же духе, как Алиска говорит: «И тэдэ и тэпэ», и в какой-то момент я не выдержал и напомнил:
– Вас Константин Михайлович ждет.
Невежливо, конечно, было с моей стороны, но он меня достал, он просто меня достал! (Это, кстати, тоже из Алискиного лексикона.) Знаешь, что он ответил?
– Ничего, подождет.
Пришлось дальше объясняться:
– Я живу, как все: в будни работаю, по выходным отдыхаю. Зимой – лыжи, летом – «тихая охота».
Тут он почему-то насторожился.
– Какая охота?
– Тихая. Грибы люблю собирать. Это и называется «тихая охота», разве вы не слышали?
Смотрит так, что непонятно – слышал или нет.
– Так и живу. Пятое апреля, это какой день недели?
Смотрит в настольный календарь, шуршит листочками.
– Это среда.
– Значит, был на работе. А вечером пришел домой…
– Ну вот, уже и начали вспоминать! – обрадовался. Подбадривает. Да не надо меня подбадривать!
И тут я пошел ва-банк. Не сознательно, само так получилось. Я практически взорвался.
– Да ничего я не начал вспоминать! Чтобы что-то вспомнить, даже из ряда вон выходящее, нужен повод, ассоциация. Вы предлагаете мне вспомнить какую-то среду, одну из тысяч прожитых мною сред, а мне даже не за что зацепиться! Вы хоть скажите, в чем меня обвиняете? Может, тогда я что-то и вспомню?
Я фактически припер его к стене, загнал в угол. Но, знаешь, как он из этой практически безвыходной для него ситуации вышел? Очень просто! Просто взял и вышел…
Второй (окончание)
– Здравствуйте, доктор. У меня что-то с памятью…
– Что?
– Провалы. Все помню, помню, а потом ничего не помню.
– Очень интересно. И часто они у вас бывают?
– Что, доктор?
– Эти ваши провалы.
– Какие провалы?
Ха-ха! Значит, так! Встал я наверняка рано. («В шесть часов», – Гера!) Ну, не в шесть, в половине седьмого, я уже много лет так встаю. Люблю рано вставать! (Вообще-то, не очень и даже совсем не люблю, но в совином гнезде кому-то надо быть жаворонком.) Женька – сова, но какая! Если, допустим, ее разбудить в семь… Да не в семь, а в десять, и спросить, как ее зовут, она не ответит – она сама еще этого не знает. Природа есть природа, против нее не попрешь. Делаю зарядку, принимаю душ и даже успеваю немного почитать. Потом бужу Алиску, что тоже, надо сказать, непросто, готовлю завтрак, кормлю ее и отвожу в школу. Так заведено с первого Алискиного класса: я отвожу, Женька приводит. Я понимаю, сейчас она уже большая девочка, ей это не нравится, но что сделаешь, если маньяки на шестисотых «мерседесах» по Москве раскатывают, сволочи, расстреливал бы, душил бы собственными руками. Да, значит, возвращаюсь домой, варю Женьке кофе – большую чашку молотого без сахара, со щепоткой соли. Это, наверное, смешно со стороны выглядит: Женька сидит в постели, глаза закрыты, покачивается – спит еще, а я пою ее с ложечки и одновременно краем уха слушаю «Эхо Москвы». Оно для меня как кофе для Женьки. И даже больше. Если по какой-то причине я не послушаю с утра «Эхо Москвы» (заметил такую закономерность), у меня весь день потом идет наперекосяк. «Эхо Москвы» с утра – это мой ритуал. Хотя почему мой? Наш! «Эхо Москвы» – любимая радиостанция нашей семьи. Мы полюбили ее в дни первого путча, и сейчас все ее ведущие нам как родные. Можно сказать – члены семьи. Женька любит Бутмана, Алиска обожает Матвея Ганапольского, а я Натэллу Болтянскую… (Не то чтобы обожаю, но как она выглядит – хотелось бы увидеть, хотя и немного страшновато: вдруг с Натэллой Болтянской у меня то же произойдет, как произошло с Алексеем Венедиктовым?) Да, Женька, наконец, просыпается и для окончательного просыпания начинает названивать подругам. А я, наконец, еду на работу. Признаться, когда мы собрали на кооператив и стали жить на «Пражской», мне сперва не хватало центра, моего родного Тверского, но потом я не то чтобы привык, но нашел в этом свою положительную сторону. На работу час, и с работы час – целых два часа свободного времени! Два часа, когда никто не может вырвать у тебя книгу, шлепнуть по лысине или куда-нибудь послать. Еду и читаю – хорошо! Эти новые книжки в кричащих глянцевых обложках мы с мамой не признаем, и по-прежнему, как бы это ни было трудно, выписываем толстые журналы. Я получаю «Новый мир», «Знамя», «Иностранку», а мама – «Октябрь» и, по старой привычке, «Наш современник». «Литературку» я покупаю в киоске. Периодически мы с мамой встречаемся, чтобы обменяться журналами и своими мнениями о прочитанном. По-моему, слухи о смерти советской литературы очень сильно преувеличены. Именно – советской! Я ничего не имел и не имею против распада коммунистической империи, я его первым приветствовал, убежден, что советский человек, или так называемый homo soveticus – это ужасно, но советская литература – извините! Хорошо помню чувство охватившего меня негодования, когда прочитал в «Литературе» статью Венички Малофеева о смерти советской литературы. (Он говорил о советской, но подразумевал, без сомнения, русскую. Как-то она называлась? Не помню, не хочу вспоминать!)[20]20
Статья Венедикта Малофеева в «Литературной литературе» называлась «Смерть советской литературы, или Русише литературен шнель капут». – Примеч. авт.
[Закрыть] Я прочел ее в обеденный перерыв на работе и сразу подумал: «Мама!» Набрал номер – не отвечает. У меня упало сердце. Отпросился у Марика, поймал машину, рванул на «Рижскую». «Мама!» Тишина. «Мама!» Опять тишина. Я чуть с ума не сошел. Она сидела за столом, обхватив голову руками, а перед ней лежала та самая злосчастная статья.
– Мама!
Она медленно повернулась и проговорила сквозь зубы:
– Он похоронил советскую литературу…
Я хотел сказать: «И не только советскую…» – но предусмотрительно промолчал.
Защемило сердце, я пошел на кухню, накапал валокордина. Мама вошла следом и вылила капли в раковину. (За всю свою жизнь она не выпила ни одной таблетки, а валокордин держит для подруг.)
– Ты помнишь свои слезы, когда прочитал у Константина Федина про собачку?
– Помню, мама.
«Женские слезы – это слабость, а мужские – позор». Мама. И еще: «Слезы – это духовная нищета». Мама. Помнил ли я? Я и сейчас помню, и еще как помню! В «Городах и годах», на второй странице, я был тогда мальчишкой, мне было лет двенадцать-тринадцать, и мама дала мне том Константина Федина – я прочитал про собачку, которую хозяин не пускает в дом, и она скребется своими лапками, скребется; зима, вьюга, мороз, снег, и на снегу – кровавые отпечатки ее лапок. Константин Федин употребил там редкое и точное слово, которое я впервые тогда прочитал, и оно меня потрясло, да и сейчас потрясает: РАСКРОВЯНИЛА! Я прочитал и зарыдал, и проплакал до самого вечера, пока мама не пришла домой. Собачка скребется и скулит, у нее уже все лапки в крови, а хозяин – не пускает…
– Почему ты плакал? – спросила мама и нахмурилась.
Я взял «Города и годы» в руки, хотел объяснить, и снова заплакал.
Мама положила мне руки на плечи и, заглядывая в глаза, спросила:
– Вспомни, плакал ли когда Павка Корчагин?
– Нет.
– А Алексей Мересьев?
– Нет.
– Вот и твой отец тоже никогда не плакал! Запомни это. Запомни на всю жизнь!
И я запомнил.
…Мама рвала малофеевскую статью на мелкие клочки и приговаривала: «Русская литература научила людей плакать, советская научила не плакать. А чему может научить это литературное ничтожество?»
Даже не помню, когда последний раз я плакал… Тогда, в детстве я поклялся, что никогда больше не заплачу, но, возможно, нарушал клятву, возможно плакал утайкой – не только ото всех, но даже и от себя, настолько утайкой, что сам точно не знаю – плакал или нет. Но что точно – несколько раз в детстве я просыпался оттого, что лицо было мокрое и подушка, и в груди тяжесть – неизбежные мальчишеские слезы находили свой выход во сне. (Что интересно, эти слезы вызывал всегда один и тот же сон, СТРАШНЫЙ СОН, страшнее для меня не было и нет: я проспал Новый год! Как будто мы с мамой собираемся его встречать, нарядили елку, накрыли стол, и, устав, я прилег отдохнуть, буквально на пять минут, но заснул, просыпаюсь, а Новый год уже пришел, его уже без меня встретили – очень страшный сон.)
Потом придумал (точнее – само как-то придумалось, само стало получаться), – смеяться! «Когда хочется плакать – не плачу», ну а я, когда хочется плакать – смеюсь. Оказывается, смех прекрасно замещает слезы! Это объяснил мне наш факультетский врач, после того как я засмеялся на похоронах декана… Во время гражданской панихиды, когда «от комсомола» выступал Дерновой, а декан, бедняга, лежал в гробу со своей злосчастной волосяной нашлепкой на голове… Меня чуть не отчислили вслед за Герой, хорошо, что вмешался наш факультетский доктор и все объяснил им, а заодно и мне… Вспомнил! Последний раз я плакал, то есть, конечно же, смеялся в Московском доме книги на Калининском, в прошлом году, под самый, как раз, Новый год. По заведенному в нашей семье обычаю все дарят друг другу подарки, а мне Женька просто выдает энную сумму, чтобы я потратил ее «по своему усмотрению». Она-то знает, что «усмотрение» у меня одно – книги! Поход в книжный всегда для меня был праздником, а сейчас, когда книг выпускается так много – это праздник вдвойне, праздник втройне, это праздник с большой буквы: Праздник! И вот стою я среди всего этого книжного изобилия, и меня вдруг посещает одна мысль (даже странно, что раньше она меня не посетила) – НЕ ПРО-ЧИ-ТА-Ю! Не смогу, не осилю, просто не успею… Читаю я быстро, это правда, но все равно, если сесть и сосчитать оставшиеся годы, с запасом, с нахальным, я бы сказал, запасом до ста, например, лет – все равно не успею. Действительно, странно, что эта мысль не пришла мне в голову раньше, хотя, наверное, это хорошо, ведь, чтобы ее пережить, требуется возрастная, если можно так выразиться, крепость, жизненная закалка, которая теперь, на пятом десятке, у меня, несомненно, появилась, да и то – после того случая недели две я не брал в руки книги, даже Женька удивилась и спросила: «Золоторотов, ты что, заболел?» И вот, значит, стою я среди всего этого книжного изобилия и смеюсь, смеюсь, да так, что на меня внимание уже обращают, а какая-то проницательная, несомненно, начитанная женщина подошла и спросила: «Вам плохо, молодой человек?» От «молодого человека» я пуще засмеялся и, извинившись, ушел из магазина, так ничего и не купив… Но я отвлекся, я, как всегда, отвлекся, что за дурацкая привычка отвлекаться! Работа. Работа как работа…. Хотя кому-то она кажется даже экзотической. «Профессор Плейшнер работает доктором Айболитом» – Алиска. Считается почему-то, что ветврачи хорошо живут. Я на это сразу отвечаю: далеко не все, а только те, у кого есть соответствующая клиентура. Тут не надо знать или уметь что-то, чего другие не знают или не умеют, просто надо себя поставить. С этой целью Гера мне «Rollex» и подарил, он сам потом мне это сказал. Не помогло. А вот у Марика нашего обычные, по-моему, часы, а клиентура – сплошь новые русские. Сумел себя поставить. Но я ему не завидую, а иногда даже жалею. Один его новый русский укусил своего бультерьера, и довольно сильно укусил. Марик разозлился и спрашивает: «Так кого я здесь должен лечить?» А тот пистолет достает…Что было дальше, Марик не рассказывает. Он славный – наш Марик. Он пришел в ветеринарию из человеческой медицины – работал много лет на «скорой». «Если бы вы знали, сколько я отправил на тот свет жидов и коммунистов!» – любил повторять он в наших коллективных застольях, каковые раньше случались частенько, а сейчас почему-то не очень. Изображал из себя циника. Однажды он вот так же сказал про жидов и коммунистов, а я – возьми и спроси: «А сколько спас?» Он смутился и больше уже свою коронную фразу не повторял. Я же говорю – он славный, наш Марик… Но, между прочим, я тоже пришел в ветеринарию из человеческой медицины (правда, так до нее и не дойдя). Твердо решив стать врачом, я собрал после окончания школы документы и поехал сдавать их в Первый мед, посмотрел на тех, кто туда поступает, и направился во Второй, оттуда в Третий и уже вечером оказался в ветеринарном, – называя вещи своими именами, испугался ответственности, решил, что со зверюшками проще, чем с людьми. Нет, старик, не проще, не проще, а в чем-то даже и посложнее! Да и ответственность практически та же, ведь за каждой кошкой, за каждой мышкой, за несчастной морской свинкой стоит человек… А как больно кусаются хомячки! Мама мой выбор одобрила, хотя она практически не ограничивала меня в плане выбора профессии: «Тебе открыты все дороги, кроме одной». По правде сказать, именно о той дороге я мечтал, с шестого класса средней школы – быть учителем русского языка и литературы. Как мама, конечно как мама. «Ты пишешь с ошибками», – у мамы врожденная стопроцентная грамотность, как зрение – она и сейчас не знает, что такое очки. «Но я научусь писать без ошибок!» (Мама была права – так и не научился, особенно – он, – ен в прилагательных.) Нет, в устах моей мамы слово «нет» означает только нет. Да, у меня нет богатых клиентов, но у меня есть Даша, и если бы не моя профессия, в которой, как Женька говорит, я звезд с неба не хватаю, у меня сейчас не было бы Даши… Да и зачем, почему, по какому такому праву я должен хватать с неба звезды? Я понимаю, про звезды говорится в переносном смысле, но слово ХВАТАТЬ, извините, не переносное, а буквальное и недвусмысленное. Так вот, Женечка, я никогда ничего не хватал и хватать не собираюсь! Извини, я, кажется, погорячился… И что есть в моей профессии успех? Вчера – это вылечить собаку какого-нибудь члена политбюро, какого-нибудь Кириленко, а сегодня – собаку Брынцалова? Что есть успех в профессии ветеринара? Я давно ответил для себя на этот вопрос: успех в профессии ветеринара есть любовь. Вот, например, ко мне на прием как-то пришли мама, бабушка и внучка. Все рыдают, слезы в три ручья, горе безутешное: «Кошечка выпала из окна, а мы живем на шестом этаже…» Я говорю: «Что же вы плачете? Радуйтесь, что живете на шестом, а не на третьем. Четный этаж для кошки спасение. Будет жить ваша Муська». Как же они радовались! Как они на меня смотрели! Любовь – вот что было в их глазах – ЛЮБОВЬ!
И все же главный мой успех, самое большая моя победа и, если угодно, награда – это Даша, моя Даша. Теоретически я мог бы встретиться с ней где угодно: на улице, в метро, в библиотеке, но, во-первых, я бы ни за что не решился подойти и познакомиться, а во-вторых, я полюбил Дашу в тот самый момент, когда она сказала: «Тотошка умирает». А он действительно умирал. После удаления грыжи у него развился чудовищный пародонтоз, из-за чего пришлось удалить сразу восемнадцать зубов, но и это не помогло. Впрочем, это все было еще до меня. А потом… Вызов! На Бабушкинскую. Заплутал. Долго искал дом, потом подъезд, потом квартиру. Нажимаю на кнопку звонка. Дверь стремительно открывается. Ты! Я помню тот день в мельчайших подробностях. (Но не помню опять же число и день недели, месяц даже не помню. Такой день – и не помню!) Ты стояла босиком на холодном полу в легком ситцевом платьице – белое с синим, тонкая талия, длинная шея и – глаза! Как все было – помню, а когда – нет… Раньше я считал дни, любил их считать, но это было давно, в детстве – считал, сколько дней остается до двухтысячного года… Сначала было десять тысяч, потом девять, и каждую относительно круглую цифру я отмечал каким-нибудь положительным поступком. Ну, не только там старушка, переведенная через улицу, или рекордное количество сданного металлолома, но и что-то более важное, значительное… (Во всяком случае, так мне тогда казалось.) Потом я перестал считать дни, но помнил про двухтысячный год всегда. Всегда. И, между прочим, хорошо помню, как все это началось… Мне было лет девять, и я сидел и мечтал. Делал вид, что делаю уроки, а сам мечтал. Напротив сидела мама и проверяла тетради, мечтать было трудно и опасно, но я все равно мечтал. О чем? О чем мечтают все дети: о будущем и о себе в нем. И мне вдруг открылось, что когда-нибудь наступит двухтысячный год. Да не просто когда-нибудь, а определенно наступит, в определенный день и час! И я буду его встречать. Я буду взрослым. Я часто представлял себя взрослым: высоким, как наш сосед по лестничной площадке – морской офицер, капитан какого-то ранга (надо честно признать – мой рост все же ниже среднего), с зычным командирским голосом (и голос довольно жалкий. А эта привычка запинаться, как бы задумываться не только перед каждым произнесенным предложением, но и посреди него… – Вот именно – как бы!). Я также представлял себя с пышной шевелюрой, с бородой и усами. Причем видел себя в будущем жгучим брюнетом, не имея на то ни малейшего основания, в детстве волосы у меня были, как говорила моя няня Варвара Васильевна, «льняныя», но капитан какого-то ранга был жгучим брюнетом, носил бороду и усы… Я списывал, «сдирал» с него свой взрослый образ – бессовестно и подобострастно, оставив лишь свои имя и фамилию. (А вот как звали его – не помню, нашими соседями они были совсем недолго.) Он казался мне идеалом мужчины и на какое-то время даже затмил образ моего отца. Причем его морская форма меня совершенно не прельщала, даже кортик в черных с золотом ножнах не так волновал. (Никогда не хотел быть военным!) Я видел себя взрослым, одетым в строгий темно-синий костюм (как мамина юбка, в которой она всегда ходила на работу), с золотыми часами «Полет» на руке (у мамы тоже был «Полет», но простые, а мне хотелось почему-то золотые.) А еще, это я тоже отчетливо помню, я свято верил в то, что в будущем во всем мире прекратятся войны, что Африка станет свободной, а у нас в Советском Союзе наступит коммунизм. Уже мало кто верил, Хрущева, который эту веру подкосил, уже, кажется, сняли, никто не верил, а я – верил. В то, что коммунизм все-таки наступит и будет много котлет. Любил котлеты. Наверное, потому, что мама никогда их не жарила? Я вообще не помню ее стоящей у плиты. Мы питались из кулинарии: манные биточки – не любил, а творожная запеканка – любил. А также жареная гидрокурица, она же камбала – не любил, и хек в маринаде – ненавидел. Мяса мама не ела – не из принципиального вегетарианства, а просто не ела, и всё. Не помню ее стоящей у плиты, но отчетливо вижу стоящей у окна с книгой. Она всегда читала, стоя у окна, долго-долго, до глубоких сумерек, не включая света.
– Ты живешь, чтобы читать, и читаешь, чтобы жить, – сыронизировал как-то Гера, застав меня с книгой.
– Боюсь, что ко мне это не относится, – проговорил я, усмехнувшись, и с гордостью подумал о маме.
«Если я перестану читать, я умру», – сказала она однажды.
А я про себя так до сих пор точно не знаю…
Книги – вся учительская зарплата уходила на книги, – в кулинарию я бегал с зажатой в кулаке мелочью… Котлеты продавались в нашем школьном буфете: отдельно – по десять копеек, на кусочке черного хлеба – по двенадцать, и – верх кулинарного мастерства и гурманства – котлета в тесте за пятнадцать копеек! Котлеты… Они были совсем небольшие, с концов такие остренькие, холодные и твердые, как камушки. Да, я их очень любил, но, признаться, представлял двухтысячный год с другими котлетами, и я знал, с какими… Однажды тот сосед – капитан какого-то ранга и его красавица-жена ими меня угостили. Почему-то я не мог попасть домой: то ли ключ потерял, то ли еще что, – сидел под дверью, пригорюнившись, а тут они – «Ну-ка, заходи!» – приказал он громко и дружелюбно. Во всей их квартире пахло чем-то одуряюще вкусным, а на столе в кухне стояла большая тарелка, в которой высокой горкой лежали котлеты – они-то так и пахли!
– Садись и ешь!
Я съел две или три штуки, больше не успел, потому что пришла мама и забрала меня, почему-то очень сердито забрала… Но я потом долго не мог есть школьные котлеты, и даже не называл их котлетами. Настоящие котлеты – это такие довольно большие, в пол-ладони круглые лепешечки с твердой поджаристой корочкой, при этом они очень легко разламываются пополам, и тогда густой теплый запах лука и чеснока, а также горячего сочного смешанного с мясом хлеба ударяет в нос так, что слюнки текут. И вот такая же точно тарелка с котлетами, как у соседа – капитана какого-то ранга, представилась мне стоящей на нашем праздничном столе во время встречи двухтысячного года, – я мечтал, а мама в это время проверяла тетради, уверенная в том, что я честно делаю уроки. Смешно? Конечно же смешно! Вместо котлетного коммунизма – бигмаковский капитализм. А Даша хорошо готовит… – Ты что, уже проголодался? Ты же сегодня два биг-мака слопал! – Сам ты слопал! Да я и не о еде вовсе, я – о Даше… Вареники, которые она приготовила в мой день рождения, были просто превосходны! Никогда в жизни не ел более вкусных вареников! (Правда, Даша сказала, что они из пачки, но я уверен, что это от скромности.) Но я все-таки хотел бы, чтобы, когда мы будем встречать двухтысячный год, на нашем праздничном столе были жареные котлеты. Я понимаю, что это блажь, блажь и нахальство, но мне все же кажется, что мечты должны иногда сбываться. – Значит, ты хотел бы встретить двухтысячный год с Дашей? – Да, хотел бы… А что, нельзя? – Ну почему, можно… Как Женька говорит: «Хотеть не вредно». – Вот именно. – А как же Алиска? – Алиска? А она прошлый Новый год дома встречала? Ей с ровесниками интересней. – И ты оставишь Женьку одну? – Почему одну? Мы никогда не встречали Новый год только вдвоем, всегда с соседями по подъезду: с Ивановыми или Глоцерами, у себя или у них поочередно. Я посчитал – двухтысячный год мы должны будем встречать у Глоцеров. Не хочу. И вообще! Я не собираюсь оставлять Женьку… И не собираюсь бросать Алиску! Просто… Я люблю Дашу, я просто люблю Дашу!
«– Это любовь с первого взгляда?
– А разве бывает другая любовь?»
Ну и что, что из «Человека-амфибии», зато какие прекрасные слова!
Даша вернула мне не только мою детскую мечту, Даша вернула мне веру. Да, да, – Даша вернула мне веру! В детстве я верил, что с приходом двухтысячного года наступит та самая «эра светлых годов», про которую пелось в пионерском гимне, и потом, когда вырос из пионерского галстука, – верил, иначе, конечно, но все равно верил – во что-то уже не пионерское, но все равно светлое! А потом, как-то незаметно, моя вера исчезла. Не могу сказать, что без этого моя жизнь потеряла смысл: семья, работа, мама, друг – это ли не смысл? Так что – и смысл был, и все было, не было лишь веры, моей личной веры. Я перестал ждать Нового года, и, когда вечером тридцать первого декабря ложусь вздремнуть полчасика, уже не боюсь проспать его встречу. Кто в этом виноват? Ивановы и Глоцеры? Нет, конечно, Ивановы не виноваты, а тем более не виноваты Глоцеры, просто, как мне кажется, нам не следует больше вместе встречать Новый год, но я не представляю, как об этом сказать Женьке, больше всего на свете Женька любит традицию, то есть «чтобы было, как было». Я тоже люблю традицию, но, понимаешь, Женечка, бывают традиции хорошие, а бывают традиции плохие, и вот от них надо решительно отказываться!
– А почему эта традиция плохая?
– Потому что мне от нее плохо.
– А мне хорошо!
Я знал, что именно так ты скажешь, наверное, ты права, да нет, ты, конечно, права, а я не прав, потому что, если одному члену семьи хорошо, другому не может быть плохо, ведь семья – это одно целое, так что мне не плохо, совсем не плохо, а очень даже хорошо, но только не с Ивановами и Глоцерами, когда мы встречаем с ними Новый год. – Так значит, ты хочешь встретить двухтысячный год с женой и любовницей одновременно? Интересно… – При чем тут жена? И никакая Даша мне не любовница! Я хочу встретить двухтысячный год так, как хочу его встретить – с котлетами, с настоящими котлетами, какие ел однажды в детстве, и с самыми дорогими и близкими мне людьми! Разве это много? – Мало. – Ну вот… А что касается Даши, то с ней мне хорошо всегда, в любую минуту, в любую секунду нашего общения. Снова и снова я вспоминаю тот момент, когда я позвонил, ты открыла дверь, и я увидел твои глаза, огромные, бездонные. Глаза – зеркало души. Кто сказал? Не знаю, и знать не хочу! Я знаю лишь одно – душа у тебя такая же огромная и такая же бездонная! И еще, конечно, голос… У Даши – голос. Который год она поступает в Гнесинку по классу вокала и, я верю, обязательно поступит. Правда, я не слышал, как она поет, – голосу нужна сцена, а о какой сцене может идти речь в маленькой однокомнатной квартирке? Не слышал, но знаю – голос у нее удивительный, голос уникальный, достаточно слышать, как она говорит. Это голос ребенка, одинокой маленькой девочки, у которой нет в огромном городе никого, кроме маленького Тотошки… Никогда не забуду, как ты тогда сказала: «Тотошка умирает…» Он держится на Дашиной любви и, отчасти, на моих визитах. По средам. «Дашины среды»… Мне хорошо во все дни недели, а по средам я просто счастлив! Так что успех в профессии ветеринара – понятие относительное. Я, например, знаю кое-что, чего не знают многие, например, про собак. Когда говорят, что собаки – те же люди, только лучше, они, конечно, преувеличивают. Собаки есть собаки. Но есть в них кое-что, что, несомненно, сближает их с людьми, и не просто сближает, а ставит в один ряд. ОНИ ВЗДЫХАЮТ! Они вздыхают, как люди, а это значит много больше, чем если бы они, как люди, пили, курили и сквернословили. Или разгадывали кроссворды… Нет, нет, что бы мне ни говорили, собаки сегодня ближе к людям, чем даже сами люди… Но как же я тебя ненавижу, как же я тебя ненавижу, Золоторотов! Нет, права, тысячу раз права Женька, когда говорит: «Запомни, Золоторотов: любовь – не слова, а поступки». Твоя любовь всегда абстрактна: любовь к семье, любовь к матери, любовь к Даше… Да и дружба твоя не выдерживает испытаний! И сам ты, Золоторотов, не выдерживаешь испытаний! Ведь ты уже несколько раз порывался сказать, что ты не Гера, и таким образом мог предать друга. Три дня и три ночи, как же… А сам уже сейчас готов спрятаться в кусты! «Дашенька, я люблю тебя!» Сволочь и гад, свинья и скотина!
– Алло, Даша!
– Угу.
Нет, это точно не Даша, это мужик какой-то, голосище, бас, и жует что-то…
– Извините, это 372-…-…?
– Угу.
– Простите, а можно Дашу?
– А Машу не хочешь?
Ошибся номером? Но он же сказал «угу».
– Нет, мне именно Дашу.
– Зачем она тебе?
А-а, я понял, это Дашин папа! Приехал из Сибири погостить, она говорила сегодня, а ты уже забыл. Дашин папа. Играл в хоккей за «Сибирь», теперь в профсоюзах работает. Проснулся. Голосище – сибиряк!
– Простите, вы Дашин папа?
– Папа, угу.
Обедает, наверное.
Смех, звонкий детский смех! Даша! Я узнаю ее голос среди миллиона других голосов.
– Это Женя Золоторотов, Дашин… близкий друг, дело в том, что она мне сюда звонила, а я…
– Слушай, ты, близкий друг, шел бы ты знаешь куда?
И снова смех, детский, заливистый. Дашин?
Гудки… Я не понял, я ничего не понял… Одно из двух: или Дашин папа – грубиян, этакий сибирский Собакевич, или… – А почему, кстати, сразу – грубиян, ты сначала думай, а потом говори! – Что? – То! «Близкий друг». Думаешь, приятно родному отцу такое про свою дочь слышать? Это же намек на интимную близость! – Какая интимная близость? Ни на что я не намекал! И что я мог сказать? Жених? Любовник? Ведь это все не так! И вообще, откуда ты взял, что это был ее отец? – А кто? – А никто, я вообще не туда попал! Ошибся номером, понимаешь? – Но он же сказал «угу»? – Сказал. Чтобы покуражиться. Хам! Пьяный хам! Сидит пьяный за грязным столом в майке и трусах, на столе водка и пиво, кильки в томате, окурки, грязь, вонища, скукотища, и вдруг – звонок… Как тут не покуражиться? Бесплатное развлечение… – А голос? – Что – голос? – Дашин… – Не трогай Дашу! Даша здесь ни при чем! Голос – детский, у всех детей детские голоса. Ребенок этого хама, несчастное дитя пьяного разврата, а мать, она же сожительница, пьяная тоже, лежит на железной кровати, вырубилась, спит. Так и вижу эту картину, так и вижу! Может, еще раз Дашин номер набрать… Чтобы снова не туда попасть? Нет уж, не надо! И вообще, в какой стране мы живем, что происходит со связью? Каменный век, Абсурдистан! Так можно человеку всю его личную жизнь переломать! Не мне, конечно, ее мне никакая связь не переломает, я не мальчик какой-нибудь, а взрослый мужчина, я сам вам могу такое выдать и завернуть, что у вас уши завянут! В письменном виде причем!