Текст книги "Свечка. Том 1"
Автор книги: Валерий Залотуха
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Он: Впечатляюще.
Я: У меня, наверное, был жалкий вид? Я выглядел растерянным?
Он (смеется): А вы что, не помните?
Я (тоже смеюсь): Помню, конечно… Но ведь со стороны себя не видишь… Я даже не заметил сначала, что меня снимают.
Он: Вполне достойно выглядели, вполне – достойно.
Ну, вот и кончилась наконец эта ужасная пытка неизвестностью, сейчас я все узнаю!
Я: И какой же там был комментарий?
Он: Комментарий? А комментария не было.
Я: Не было??
Он: Следователь выключил телевизор.
Следователь? Какой следователь?
Я: Следователь? Какой… следователь?
Он: Не какой, а чей. Мой следователь. Это происходило в его кабинете. Вас взяли вчера, а меня позавчера.
Он вдруг замолкает и смотрит на меня вопросительно. Улыбается? Или усмехается? Смотрит добрыми понимающими глазами из-под посаженных на кончик носа очков. Конечно, ему интересно… Да мне и самому интересно, я бы сам хотел узнать, за что меня взяли?
Он: Так за что вас взяли?
«Ни за что!» – говорю я в ответ, и даже не говорю, а декламирую – немного грустно, и он сразу меня понимает и продолжает в тон, но делано-грубо: «Не бреши, ни за что не содят!» И он смеется. И я смеюсь. И мы смеемся. Удивительно все-таки, удивительно! «Любите Жигулина?» – спрашиваю я. «Скорее, отдаю должное», – отвечает он. «А я люблю, – говорю я. – “Кострожоги” особенно». – «Да, это хорошее стихотворение», – соглашается он[23]23
Это и мое одно из самых любимых стихотворений, почему-то вижу в герое себя. Ему семнадцать, он в ГУЛАГе на лесоповале жжет костер, и досужий охранник допытывается, за что его посадили. Следующее четверостишие я помню наизусть:
Что солдату сказать – не знаю.Все равно не поймет никто.И поэтому отвечаюочень коротко:– Ни за что… – Примеч. авт.
[Закрыть].
И я – смеюсь.
И он – смеется.
И мы смеемся.
И я отчетливо понимаю, что надо, пора рассказать, как все на самом деле было. Он смотрит на меня с благожелательным интересом и терпеливо ждет. Но я не знаю, с чего начать!
– Не знаю, с чего начать, – признаюсь я.
– С начала! – ободряет он.
И мы снова смеемся.
Я: История запутанная, я сам пока многого не понимаю. Точнее – ничего не понимаю. Мне на работу позвонил мой друг. И попросил, чтобы я срочно пригнал к нему «эсэра». Понятно?
Он: Нет.
Я: Вот и мне тоже… Ну, в общем… Мой друг Гера…
Он: Гера?
Я: Да, Гера, Герман.
Он: А вы Евгений?
Я: А я Евгений.
Он: Прямо по Пушкину!
Я: Все так говорят. Мой друг Гера, он… новый русский. Вообще-то, мне не нравится это понятие.
Он: Мне тоже, но вы, пожалуйста, не отвлекайтесь.
Я: Гера не типичный новый русский. Он не похож на этих – пальцы веером… Нормальный человек, может быть, несколько экстравагантный – патлатый такой, с бородой. Оперу любит.
Он: Оперу?
Я: Да, оперу. Он в Ла-Скала летал на Паваротти. На один вечер – только послушать.
Он: Вы давно знакомы?
Я: Сто лет.
Он: Он торгует?
Я: Ну конечно, сейчас все торгуют.
Он: Чем?
Я: Всем. Компьютерами, продуктами, бензином. У него несколько фирм зарегистрировано…
Он: Продолжайте, пожалуйста…
Я: Так вот… У него две машины: «Ягуар» новый, красный, шикарный и… «Опель-Кадет», он уже старенький, и мы в шутку называем его «Опель-эсэр», или просто «эсэр».
Он: «Эсэр»? Социал-революционер? Остроумно.
Я: Он у нас на двоих.
Он: Как это?
Я: Гера мне его отдал по доверенности, но сам иногда им пользуется… Он стоит у меня на работе, у нас ворота запираются, очень удобно.
Он: Кому?
Я: Что – кому?
Он: Кому – удобно?
Я: Нам. Мне и Гере. Ну вот… На прошлой неделе он заехал ко мне. Жены с дочкой дома не было, мы посидели, повспоминали… Выпили… А потом я смотрю (это уже когда он уехал), пиджак забыл, а в нем бумажник с документами…
Он: Наверное, много выпили?
Я: Да я бы не сказал… Я вообще не умею много выпивать. Знаете, ужасно страдаю на следующий день, а похмеляться так и не научился. А Гера может сколько угодно. И всегда садится за руль, каким бы пьяным ни был. А утром, как он сам говорит, копытом землю роет.
Он: Не отвлекайтесь, пожалуйста.
Я: Ну вот. Я сразу позвонил ему на мобильный телефон, говорю, вернись, забери… Он: «Я завтра заеду. Ты на работу возьми, а я заеду». Но не звонил, не заезжал, а вчера позвонил и попросил привезти все: пиджак, документы и «эсэра»… Я сел, поехал и меня остановили…
– Автоматчики в камуфляже?
– Автоматчики в камуфляже.
– В масках?
– Всё, как положено.
– Полный набор?
– Полный…
– Били?
– Кого?
– Вас.
– Нет… Мордой только назвали.
– Просто мордой?
– Просто мордой.
– Это еще ничего.
– Ничего, конечно…
Вторая (продолжение)
Вот тебе и ничего! Не ничего, а всё! Всё!!! Всё ясно. «Казачок-то засланный оказался». Откуда эта фраза? Из «Неуловимых мстителей»? Какая все-таки чушь держится в твоей голове! Именно чушь там и держится, а хорошее, дельное – нет. Как говорила Алискина первая учительница: «В одно ухо влетает, в другое вылетает». (Забавно, что и моя первая учительница так же говорила. Ее звали Елена Степановна.) А Алискину? Не помню… Странно… – А чего странного, это же Алискина первая учительница. – А мою первую учительницу звали Елена Степановна. А мою первую «наседку» зовут Иван. А фамилия у него Визиров. То есть я не знаю, как его зовут и какая у него фамилия, он так подписывается – ИВАН ВИЗИРОВ. Визир – это, по-моему, видоискатель или прицел, или что-то вроде этого… А есть еще визирь – персидский министр. А заседание у них называется – диван. Они, значит, на диване, а ты, идиот, на нарах. А он спит. Сном праведника. Сном младенца. Правда, храп у него не младенческий. Кстати, сколько ему лет? Сорок, но выглядит на шестьдесят… Или шестьдесят, но выглядит на сорок… Храп мерзавца! А может, в еду что-нибудь подсыпали? Я ведь ел, наворачивал с аппетитом, а он не притронулся. Хотя тушеная капуста была вполне приличная, не хуже той, что Женька готовит, даже, пожалуй, лучше, я вообще люблю тушеную капусту: вкусно, недорого и полезно. А что, могли подсыпать! Ты помнишь, какая усталость вдруг навалилась? А он сидел, как огурчик, и всё задавал свои вопросики, задавал…
Он: Ваш друг просил вас приехать в какое-то определенное время?
Нет, он сформулировал вопрос не так. Он сформулировал вопрос точнее, то есть подлее, если бы он сформулировал вопрос так, я бы, конечно, подвох почувствовал… – «Почувствовал…» Ты бы почувствовал! Да ты лох! Ты льстишь себе, когда идиотом себя называешь, ты хуже идиота, ты – лох! Лох, вот ты кто!
Я: Гера сказал: «Приезжай немедленно».
Он: И вы бросили все и поехали?
Я: Да. Он же мой друг.
Он: А на метро вы могли поехать?
Я: Мог! На метро мне было даже удобнее. Да и вожу я плохо, боюсь…
Он: Почему же вы не поехали на метро?
Я: Так я же говорю, Гере был срочно нужен «эсэр».
Он: А как же его «Ягуар»?
Я: А он сломался.
Он: Новый «Ягуар» сломался?
Я: Да. Гера сказал…
Он: А он не мог приехать на такси и…
И все его вопросы были такими – скользкими, обтекаемыми, подлыми! Он загнал тебя в угол, а ты, вот что самое ужасное, ты не пытался из этого угла вырваться! Я уже не слышал его вопросов, смотрел на него, видел его еще, правда, как в тумане, но практически уже не слышал. Подобное со мной случается, правда, очень редко и всегда в экстремальных ситуациях: словно твой скелет, костяк, основание, на котором все держится, вынимают – и ты начинаешь валиться, валиться… Спустя какое-то время я проснулся; со мной всегда так бывает – засыпаю, а спустя какое-то время просыпаюсь, думаю о чем-нибудь, о том, как прошел день, о том, что предстоит сделать завтра, и снова засыпаю… Я проснулся, открыл глаза, увидел, что он пишет, сидит за столиком и пишет, и снова заснул, только успел подумать, что интеллигентный человек – он и в тюрьме интеллигентный человек. (Нет, не случайно я, все-таки, подумал, когда в камеру вошел, что он «оперу» пишет. В шутку, но не случайно!) «Наседка» цыпленочка высидела… Впрочем, это во времена солженицынского сидения они так назывались, сейчас, наверное, иначе, все течет… «Наседка» не «наседка» – суть от этого не меняется! А суть заключается в том, что, когда ты проснулся во второй раз, он уже не писал, а спал. А проснулся ты от того, что услышал:
– Адмирал!
Властно и громко – нельзя было не проснуться: «Адмирал!»
Я подскочил на кровати, или нарах, не знаю, как уж они тут у них называются. Сердце колотилось. Потом оно немного успокоилось, и я стал соображать. Это, конечно, подсознание, подкорка мозга, где идет работа даже тогда, когда человек спит. Так было у Ломоносова, то есть, конечно, у Менделеева: ба-бах ночью – и периодическая система… Менделеева… (Я, конечно, упрощаю, но суть от этого не меняется.) – Ага, у Менделеева периодическая система, а у тебя – адмирал… – Ну что ж, каждому свое… То есть, как я понимаю, пока я спал, мой мозг отыскал в закромах памяти еще одно слово на АД, и тут же кто-то там в мозгу это слово озвучил. Хорошо, адмирал так адмирал, хотя и с опозданием, но, как говорится, и на том спасибо, и я с удовольствием вытянулся на жестком моем ложе, я вообще люблю спать на жестком, а Женька, наоборот, на мягком – привезла из Тамбова перину своей бабушки, – я понимаю, у Женьки ностальгия по детству, ничего ей не говорю, но я совершенно на этой перине не высыпаюсь, прямо задыхаюсь там, и чешется все, так вот, я с удовольствием вытянулся на жестком моем ложе и вспомнил почему-то, как этой весной встретился с адмиралом… Был чудный вечер, я брел по родному Тверскому, с легкой грустью глядя на дом, в котором мы с мамой когда-то жили, на два наших окна на третьем этаже… Я случайно, по вызову, оказался в центре – в Трехпрудном ощенилась фоксиха, брел, отдыхая, наслаждаясь весной и думая рассеянно о том о сем, как это обычно весной бывает, и вдруг – навстречу мне идет адмирал со своей женой-адмиральшей. (Или, может, контр-адмирал с женой, ха-ха, контр-адмиральшей; никогда, наверное, не узнаю разницы между адмиралом и контр-адмиралом: спросить не у кого, а вопрос не тот, чтобы специально его выяснять.) Я взглянул на него и подумал: «А что если он – тот самый капитан какого-то ранга, который однажды в детстве котлетами меня кормил?» Узнать, конечно, было невозможно: тот был черноволосый, а этот совершенно седой, но сколько лет прошло? А стать та же, и кортик, и якоря, и награды… (Это произошло напротив МХАТа, женского разумеется, он был для меня слева, а справа, опять же – для меня, был этот пошловатый памятник Сергею Есенину, который появился там неведомо когда и неизвестно, почему. Эх, если бы нашему Юрию Михайловичу побольше художественного вкуса и поменьше друзей вроде этого ужасного Церетели!) Я, видимо, так глазел на адмирала, пытаясь понять: не наш ли с мамой это бывший сосед, что он не мог этого не заметить… Он посмотрел на меня, улыбнулся и зычно, по-командирски объявил:
– Отличный денек!
От неожиданности я растерялся, но тут же нашелся и ответил – видимо, вспомнилось мое армейское прошлое.
– Так точно!
А что, я ответил по уставу, и товарищу адмиралу (или контр-адмиралу) наверняка понравилось. И мы пошли дальше: они – в сторону Тверской, а я – в сторону Никитских ворот. На скамейке под фонарем сидела женщина, бомжиха, худощавая, смуглая, в черном суконном пальто и с ленточками в волосах, сделанными из полосок сукна, оторванных от рукавов того же пальто. Даже не так бомжиха, как дурочка – если судить по ленточкам и выражению ее лица. С ней была собачка, беспородная, маленькая, черненькая, с такой же, как у хозяйки, ленточкой на шее. Собачка смирно сидела у женщины на коленях, и та гладила ее по головке и задумчиво смотрела куда-то вдаль. Туда же смотрела и собачка. Им было хорошо, это было очевидно, всем в тот день было хорошо! У памятника Тимирязеву я остановился и присел на скамейку – не по причине усталости, а чтобы полюбоваться одним из самых любимых моих в Москве памятников (несмотря на его конструктивный недостаток, который для меня вовсе не недостаток, скорее, скульптурная особенность, придающая фигуре борца и мыслителя редкую мужественность и одновременно трогательность и незащищенность). Я люблю памятник Тимирязеву с раннего детства, два строгих и емких слова на его постаменте стали одними из первых прочитанных в моей жизни слов: «Борцу и мыслителю». Мы проходили мимо с мамой, а я только-только научился читать и, прочтя эти слова, подумал: «Мыслить я уже умею, осталось научиться бороться», но о той, отчасти забавной особенности памятника узнал, уже будучи взрослым – от Геры, именно он указал мне на нее, почему-то сравнив при этом Тимирязева с Дерновым[24]24
Особенность данного памятника заключается в том, что при определенном угле зрения он выглядит не вполне прилично. – Примеч. авт.
[Закрыть]. «Ты не находишь, что так они похожи?» – меланхолично поинтересовался мой друг, отхлебывая из бутылки пиво. «Не нахожу», – ответил я, испытывая чувство горечи и обиды за один из самых любимых моих в Москве памятников, хотя на первом месте конечно же памятник Пушкину. Отличный денек продолжался, я сидел на скамейке, смотрел на гранитного Тимирязева, думая о том о сем, как это обычно весной бывает, вспоминая с улыбкой, как шли мы с мамой мимо, мама куда-то торопилась, тащила меня за руку, а я едва за ней поспевал, складывая на ходу буквы в слова; как спустя много лет на этой же самой скамейке пили с Герой бутылочное «Московское», потому что «Жигулевское» кончилось, – дело происходило в стране двух сортов пива (и «вечно зеленых помидоров» – Жванецкий), и Гера безуспешно попытался сравнить Тимирязева с Дерновым; вспомнил, как неожиданно встретился с ним на Садовом кольце в дни второго путча, и тут же, решив не думать о плохом, вспомнил, что забыл, какой сегодня день – тысяча дней до двухтысячного года, ДДД, но ход моих мыслей прервали устроившиеся по соседству сборщики стеклотары, их было двое, и они делили между собой собранные на бульваре бутылки – сначала мирно, под мелодичное «звень-звень», потом стали спорить, ругаться, угрожать друг дружке, и вдруг один вскочил и… – тут уже мне ничего не оставалось, как вмешаться, точнее не вмешаться, а сделать замечание, правда, очень строгое, которое мгновенно возымело действие, и в результате этих и других последующих событий спустя какое-то время, довольно неожиданно для себя, я оказался в храме, в котором Пушкин венчался, и совершенно неожиданно для себя поставил там свечку… (А я ему еще про свечку! В простодушном, так сказать, смысле, тьфу!) Но дело не в этом… А дело в том, что… Дело в том, что, лежа на жестком бутырском ложе, я вдруг понял, что в тот день, когда в Трехпрудном переулке ощенилась фоксиха (вспомнил, как ее зовут – Луша), когда адмирал или контр-адмирал объявил: «Отличный денек!» и когда я поставил в церкви, в которой Пушкин венчался, свечку, – это был день пятое апреля… Сего года… Я даже не знаю, почему я это понял, просто понял – и всё… Но если это так, подумал я, то тот день я помню в деталях и подробностях, имея множество свидетелей: это и счастливые хозяева фоксихи, и адмирал с женой, и дурочка с собачкой, и многие-многие другие, я всех их могу назвать, если не по именам и фамилиям, то описать портретно. (За исключением сборщиков стеклотары, конечно, где же их теперь найти?) А все дело в том, что то был… тысячный день до двухтысячного года, то есть, я хочу сказать, в тот день до начала двухтысячного года оставалась ровно тысяча дней. Это я услышал утром по «Эху Москвы», когда поил Женьку с ложечки горячим кофе, в передаче «Ну и денек», я, кстати, очень ее люблю – познавательная, и исторический материал живо подается, и вот ведущий передачи (правда, не помню, кто это был) объявил вдруг: «До двухтысячного года осталась тысяча дней!» У меня рука дернулась, Женька обожглась и что-то сказала. А я подумал: «Может, как-то этот день отметить?» Нет, про ДДД я тогда не подумал, а если и подумал, то тут же забыл, но потом, когда в центре оказался, на улице Горького, то есть, конечно же, на Тверской, рядом с магазином «Trinity Motors» и увидел на доме напротив (где магазин «Наташа») наверху, на крыше световую рекламу, на которой было написано: «До 2000 года осталась 1000 дней», – увидел и подумал, точно подумал про ДДД. Тут надо еще отступить назад и вспомнить, что раньше у нас с Алиской была игра, которую мы называли ДДД. Алиске было тогда десять лет, да, десять, точно, десять как раз в тот день и исполнилось, мы отметили ее день рождения, гости разошлись – одноклассники и соседские ребята, и мы остались вдвоем… Женька уехала к подруге, она не выносит детских сборищ, от крика и мельтешения у нее болит голова; я Женьку понимаю, голова действительно может разболеться, но ведь кому-то из взрослых надо находиться поблизости, а то они все что угодно могут устроить, от пожара до потопа, да и интересно, познавательно, они ведь очень непосредственные и формулируют иногда так неожиданно, что просто диву даешься! Раньше во многих печатных изданиях были специальные рубрики и на радио передача: «Говорят дети», а сейчас почему-то нет, жаль… Я даже, помню, однажды посылал на радио одно Алискино изречение, года три ей было или четыре, когда она подошла ко мне, грустная такая, и говорит: «А в этом году грибов не будет». Я очень удивился, почему, Алисуш, спрашиваю. А она отвечает: «Потому что год лесокосный. Лес будут косить». А год был как раз високосный, она слышала, но по-своему поняла, по-детски. Високосный – лесокосный, надо же такое придумать! По радио, правда, не передали, жаль… Но тогда она маленькая была, а тут уже десять лет стукнуло; мы остались вдвоем за столом, заставленным бутылками из-под всех этих фант и пепси-кол, с кусками недоеденного торта на тарелках, и ты вдруг посмотрела на меня грустно-грустно, серьезно-серьезно и спросила:
– Папа, а зачем мы живем?
(До одиннадцати лет включительно наши отношения с Алиской я не могу назвать иначе, как замечательными, это была даже не любовь отца к дочери и соответственно дочери к отцу, это была дружба, самая настоящая дружба, которую никогда ничто не омрачало, если не считать маленького казуса, случившегося однажды на дневном сеансе в кинотеатре «Ашхабад», да я и не считаю, я давно и благополучно о нем забыл, а Алиска и вовсе не помнит, она еще совсем маленькая была, – да, до одиннадцати включительно, до двенадцати даже, до того самого момента, когда Алиска перестала выходить в кухню, когда по телевизору начинают выдавать и заворачивать, и стал выходить я. Что ж, девочка превращается в девушку, теперь ее лучший друг – Женька, женщина, мать, это понятно и объяснимо, и я ничуть об этом не жалею, хотя, конечно, немного жаль.) Так вот:
– Папа, а зачем мы живем?
Я не просто растерялся, я испугался. Ничего себе вопросик! А надо было что-то отвечать. И не просто отговориться, отболтаться, отшутиться, а отвечать серьезно и точно. Потому что вопрос был задан серьезно! Это же на всю жизнь! Ведь как я сейчас скажу, так она и будет дальше жить. В ту минуту в моей голове пронеслись все формулировки смысла жизни, которые там за всю мою жизнь скопились: от эпикурейцев до Николая Островского. И я вдруг понял: горю, пропадаю! Сам себе этот вопрос я никогда не задавал и ответа на него не искал: живу и живу, а дочка смотрит, и глаза у нее такие грустные и такие не по-детски серьезные, и вдруг как-то само собой сформулировалось, и я сказал:
– Мы живем для того, чтобы не делать зла.
Алиска подумала и спросила:
– Никогда и никому?
Я сказал:
– Никогда и никому.
Это я сказал, уже приободрясь, потому что видел, что грусть в ее глазах сменяется радостью, но это была уже не та безмятежная детская радость, не пресловутое счастливое детство («счастливое детство» – был такой штамп в нашей советской жизни – в газетах, на телевидении, везде: «счастливое детство», и больше ничего, «у матросов нет вопросов» – дуболомство какое-то, нет, не такая радость была в тот момент в Алискиных глазах, это была… осмысленная радость. Вот именно – осмысленная!) Она улыбнулась и спросила:
– А что делать?
(В том смысле, что если не делать зла, то что тогда делать?) Но тут уж было легко! Тут уж было просто! Я засмеялся и сказал:
– Добро!
И Алиска засмеялась, залилась прямо-таки звонким колокольчиком: оказывается, так все в жизни просто! Но самое интересное началось потом! На следующее утро Алиска подходит ко мне и говорит:
– ДБЗ!
(А у нас была еще такая игра – в аббревиатуры: один аббревиатуру называет, а другой ее разгадывает. Началось все с того, что Алиска спросила однажды, что значит СССР? Я расшифровал, ей страшно понравилось, так появилась эта игра, мы так и говорили: «Давай поиграем в СССР». Алискины аббревиатуры всегда ставили меня в тупик. Ну, например – КПД. Вы думаете, коэффициент полезного действия? Как бы не так! «Каша подгорела. Дрянь». КПД… Попробуй, отгадай!) А тут, значит:
– ДБЗ!
Я напрягся, но Алиска сразу пришла на помощь:
– День без зла!
Я сразу все понял и стал объяснять ей, что зло нельзя причинять никому на протяжении всей жизни, но она меня перебила, резонно заметив, что на протяжении всей жизни об этом можно и забыть, а в определенный, назначенный нами же день мы точно будем об этом помнить. Пришлось согласиться… Разговор наш произошел утром, а вечером мы докладывали друг другу о прожитом дне. Но просто не делать зла оказалось недостаточным, и скоро ДБЗ превратился в ДСД – День с добром, и, наконец, процесс поиска формы эволюционировал в ДДД: День Добрых Дел. Утром мы их намечали, днем выполняли, вечером друг перед дружкой отчитывались. Это продолжалось у нас два года, потом Алиске надоело, точнее, не надоело, просто она как бы выросла из этой игры, и у нее стали появляться другие интересы: наряды, мальчики, вечеринки, хотя, мне кажется, еще рановато, напрасно Женька это поощряет… Словом, ДДД из наших с Алиской отношений исчезли, но я так привык к этой игре, что некоторое время играл в нее один, а потом тоже забыл. А тут вспомнил! Вспомнил, потому что как еще отметить эту круглую дату? Тысяча дней до двухтысячного года. Первый день последней тысячи. Конечно, со стороны это выглядит глупо, но, извините, кто про это знает? Это тайна, моя личная тайна. Мы живем в такое время, когда существование простой человеческой тайны становится практически невозможным. «Алла родила от Филиппа пятерых» – пожалуйста! Тайны озвучиваются еще до их появления! А между тем каждый человек не только имеет право на тайну, на свое, так сказать, сокровенное знание, он просто обязан ее иметь! Для психического здоровья хотя бы, это я как врач говорю (хотя и ветеринар). Да, ДДД – моя тайна, о которой никто и никогда не узнает. И только я сказал про себя, объявил себе же «ДДД!», как – нате вам, пожалуйста, – у памятника Тимирязеву чуть не завязывается драка: устроившиеся по соседству два мужика или, как позже я их про себя назвал, два сборщика стеклотары делили между собой собранные на бульваре бутылки: сначала мирно, под мелодичное «звень-звень», потом стали спорить, ругаться, и вдруг один вскочил, ударил бутылкой о каменный край скамейки и, подняв над головой страшную стеклянную розочку, заорал на второго противно, истерично:
– Я тебе щас всю морду исковыряю!
Может, потому, что много книжек прочитал, у меня богатое воображение, я мгновенно увидел, как впиваются острые стеклянные края в большое одутловатое лицо несчастного, разрывая мышечную ткань и обнажая кости лицевой части черепа; промедление было смерти подобно, и я закричал со своей скамейки чужим, неожиданно высоким голосом то, что никогда не кричал и кричать не собирался:
– Я сейчас милицию позову!
Любопытно также, что в момент, когда до моего слуха донесся звон разбиваемой бутылки, я думал про ДДД, про то, что в такой Д надо еще какое-нибудь ДД совершить, и вот – нате вам, пожалуйста: «Я сейчас милицию позову» – смешнее и глупее этой фразы в подобной ситуации придумать трудно. Но факт остается фактом – нападавший испуганно на меня зыркнул, отбросил в сторону свое кошмарное оружие и сел на скамейку. (Что интересно, его потенциальную жертву – большого грузного мужика слово «милиция» испугало больше, чем обещание товарища исковырять ему морду.) Примерно с минуту было тихо, а потом я вновь услышал мирное «звень-звень». Быстро холодало и темнело, но я продолжал сидеть, пытаясь унять постыдную дрожь в руках и коленях, хотя это было бы легче сделать на ходу, при быстрой пешей прогулке, однако я не мог встать, просто не имел на это права, так как, во-первых, окончательно ситуация еще не разрешилась, а во-вторых, я не мог позволить им подумать, что я испугался. Я не испугался, у меня просто не было на это времени – так быстро все произошло, а дурацкая дрожь являлась всего лишь запоздалой реакцией на неожиданную ситуацию. (И плюс мое богатое воображение, конечно.) Я не смотрел в их сторону, а только слышал, как, хмуро и негромко переговариваясь, собутыльники закончили дележку, поднялись и – звень-звень – удалились. Я облегченно выдохнул, встал, мгновенно забыв о произошедшем, спустился по каменным ступенькам на тротуар, перешел на противоположную сторону улицы, туда, где раньше был кинотеатр повторного фильма, а сейчас, к сожалению, нет. У меня был выбор: идти вниз по Герцена или побродить по переулкам, двигаясь в сторону Арбата, – выбрав второе, я прошел примерно сотню метров и вдруг услышал за спиной знакомое «звень-звень»… Первым моим желанием было повернуться и посмотреть, но я успел остановить себя, ведь это означало бы, что я вспомнил их и испугался. А, повторяю, я не испугался, нисколько не испугался, в конце концов – смешно бояться тех, кто боится слова «милиция». И я продолжил движение, слыша за спиной однообразное стеклянное позвякивание, оно не приближалось и не отдалялось, так что становилось даже интересно: я замедлял ход, и сзади тоже его замедляли, прибавлял – и сзади прибавляли. Долго так продолжаться не могло, следовало, наконец, проверить: специально они движутся за мной или наши маршруты случайно совпали? (В какой-то момент меня даже азарт охватил.) Рискуя попасть под машину, я перебежал через Никитский бульвар, но не успел перевести дух, как вновь услышал хорошо знакомое «звень-звень». Нет, конечно, я мог обернуться и посмотреть, подойти спросить, что им от меня нужно, в конце концов, повторить слово, мгновенно вызывающее у них страх и трепет, – мог! Но… не мог, то есть, я хочу сказать, я не должен был этого делать, не имел на это права, потому что это означало бы, что я испугался, а это, в свою очередь, означало бы, что день, такой день своими собственными руками я сунул псу под хвост. Извините… Какой уж тут ДДД! Однако я опять стоял перед выбором: идти по освещенной улице или свернуть в темную подворотню, но первое означало поражение, и, без малейших колебаний, я шагнул в темноту. Какое-то время я шел в абсолютной тишине, но вдруг опять услышал становящееся зловещим «звень-звень»…
Так до сих пор не знаю: шли они за мной, или это мне казалось, а если все-таки шли – замышляли ли что нехорошее или просто проверяли крепость моей нервной системы? Если это так, то думаю, они убедились: нервная система у меня в порядке, но в какой-то момент блуждание по переулкам в районе Никитской площади мне решительно надоело, и я вошел в первую же открывшуюся передо мной дверь, тем более это была та дверь, в которую я давно хотел войти, но раньше она была закрыта, а когда открылась, все как-то не складывалось, а тут вдруг сложилось, и я, не раздумывая, вошел! (Это была церковь, в которой Пушкин венчался.) И поставил там свечку. (В простодушном смысле.) Даже не знаю, почему и зачем я это сделал (в смысле – поставил свечку), потому что добрым делом это никак не назовешь, в самом деле, заплатил денежку, запалил, поставил – какое же это доброе дело? Но это все к слову, по поводу… По поводу того, что если все же это было пятое апреля, то я тогда все вспомню! И, глядя в потолок, я стал считать… (У нашей математички была такая присказка: «Ты не Лобачевский». Это относилось ко многим, но когда очередь доходила до меня, Алла Рафаиловна восклицала: «А ты, Золоторотов, и подавно не Лобачевский!») Сначала было легко и просто: будущие девяносто восьмой и девяносто девятый – не високосные (не лесокосные), и я в уме сосчитал – триста шестьдесят пять и триста шестьдесят пять – получается шестьсот, и сто двадцать – семьсот двадцать, и два раза по пять – семьсот тридцать. От тысячи отнять семьсот тридцать – это будет триста… нет – двести семьдесят. Теперь предстояло отсчитать в нынешнем году двести семьдесят дней, но тут я вспомнил Аллу Рафаиловну и понял, что в уме такое не сосчитаю – нужна ручка и хотя бы клочок бумаги. И это все было рядом, только руку протяни. Сокамерник храпел. Я сел, взял его ручку и лежащий сверху лист бумаги и стал записывать и складывать – янв. 31 + февр. 28 + март 31 + апрель 30 + май 31 + июнь 30 + июль 31 + август тоже 31 + сентябрь 30.
31
28
31
30
31
30
31
31
30
___
273)
Теперь надо было отнять 13, и получится 260. Но я не стал даже этого делать, потому что и так все было ясно – в сентябре, где-то в середине. «Странно, – подумал я, – а мне казалось, что это было весной». Но математика – наука точная, с ней не поспоришь, особенно если ты «и подавно не Лобачевский», я и не стал спорить, а только подивился такой аберрации моей памяти: осень поменялась на весну. И тут я повернул листок и обнаружил, что на другой его стороне написано… Уверенным размашистым почерком там было написано:
Оперуполномоченному Васькину А. А.
Информатора Визирова Ивана
ЗАКЛАДНАЯ
Дальше шел текст этой самой закладной, который я, разумеется, читать не стал, а торопливо положил листок на место, опрокинулся на кровать и стал лихорадочно соображать: что я ему скажу, как объясню написанную мной дурацкую цифирь на его докладной? Первый импульс, первая мысль была – сказать правду. Но как совершенно справедливо говорит Женька: «Кому нужна твоя правда?» Тем более такая глупая… В самом деле, человек на пятом десятке, с высшим образованием и большим стажем работы по специальности, имеющий жену и дочь, – ждет двухтысячного года, как какой-нибудь детсадовец! Дни считает… Хорошо, что ты там письмо Деду Морозу не написал. Самое ужасное, что порвать, уничтожить тот листок – как вещественное доказательство моей глупости, моего идиотизма – я не имел права. Я стал придумывать объяснение и ничего лучшего не смог придумать, как то, что это дни, которые мне предстоит пробыть до двухтысячного года, если вдруг придется здесь задержаться. ДА НЕ СОБИРАЮСЬ Я ЗДЕСЬ ЗАДЕРЖИВАТЬСЯ! Я перебрал множество вариантов своего объяснения этой дурацкой цифири и остановился наконец на том, что это не дни, а деньги, долги, мои долги. Занимал по маленькой у сослуживцев, и вот – не спится – решил общую сумму подсчитать. Конечно, тридцать рублей – сумма слишком мизерная, чтобы думать о ней ночью, и это может вызвать недоверие с его стороны. А если сказать – доллары? Доллары – это доллары, и общая сумма выглядит внушительно. А если он спросит, откуда она у меня, кем вы работаете? «Ветеринаром». «Ветеринары так много получают, не знал». Вот и я тоже не знал… Да не будет он, чёрт побери, спрашивать, потому что он – интеллигентный человек! И как только я это подумал, до меня наконец дошло! («Как до жирафа» – Женька. «Как до утки, на четвертые сутки» – Алиска. Вы правы, мои родные, вы совершенно правы!) До меня дошло наконец, что представлялся он мне не как Иван Визиров, что, вообще-то, он: Дмитрий – Лже, Ленин – Ильич, плохо видит – Слепецкий. Дмитрий Ильич Слепецкий он! И мне стало не по себе, у меня буквально в глазах потемнело и стало противно, очень противно, как будто меня обокрали. Меня не раз в жизни обкрадывали: в поезде, в гостинице, в очереди в обменный пункт, и каждый раз я испытывал это противное чувство, как будто меня исподтишка испачкали, мазанули сзади какой-то вонючей гадостью, отчего я бежал не в милицию, чтобы написать заявление, а – в душ, чтобы скорей отмыться! (Однажды я поделился этими своими ощущениями с Герой, но он даже не захотел меня понять. «Ты, старик, чересчур чувствителен. Меня столько раз кидали и кидают партнеры, что я из душа должен не вылезать». – «То есть ты этого не замечаешь?» – «Ну почему же? Я их тоже кидаю». Вот-вот! В этом и заключается русский бизнес: выигрывает тот, кто кидает последним. Русский бизнес – бессмысленный и беспощадный.) Гера, но что? Что же это, что? Что ты наделал? Ведь это же серьезно, раз они подсунули мне «наседку»! Причем квалифицированную «наседку», образованную, с энциклопедическими знаниями, с современными взглядами, парадоксально мыслящую! «Осталось только трое ворот». Мыслящая «наседка», с ума сойти! Он взял меня на парадоксе, вел себя так, как не должен себя вести. По логике, он должен был сначала о себе рассказать, в доверие втереться, вывернуть, как говорится, свою душу, чтобы я в ответ свою стал выворачивать. Но он ни слова, ни полслова о себе не сказал, только лишь назвал имя (которое, кстати, сразу вызвало у меня подозрение). Но надо отдать ему должное: он, конечно, настоящий профи. На моем месте и Рудольф Абель раскололся бы… Высший пилотаж! А как, когда я рассказывал про Геру, про то, что Гера оперу любит, он со значением переспросил: «Оперу?» Он играл со мной, как кошка с мышкой. – А что, если это ФСБ? – ФСБ? – Да, ФСБ! – Да нет, это бред, ночной бред, спи! – Сколько, кстати, сейчас времени? – Какая тебе разница, спи давай, завтра день тяжелый. – Гера и ФСБ? – Спи! – Гера продал государственную тайну? – Ну, во-первых, он не знает никаких государственных тайн, а во-вторых… – Что – во-вторых? – Во-вторых: в нашей, ха-ха, несчастной державе их попросту не осталось. Всё разнесли! Пятачок – кучка. Осталась тайна русской души, да и та только у Достоевского. Правда, я читал, ФСБ стало заниматься финансовыми аферами и организованной преступностью. Нет, я, конечно, не верю, что Герин бизнес – на таком уровне, хотя, конечно, все может быть… Но как бы там ни было, я сделал все от себя зависящее. Ну, или почти все. Я молчал три дня… Ну – два. Неполных. А может, посмотреть, сколько сейчас времени? – Да, посмотришь, а там – четыре! Спит стукач, храпит стукач… – Но почему сразу – стукач? Стукач – это когда политика, инакомыслие, диссидентство. А здесь – человек делает свою работу… – Подлую! – Почему подлую? Скорее, грязную… Но необходимую. Страну захлестнула волна преступности, и в борьбе с ней все средства хороши. На том же самом Западе, я читал в «Литературке», не считается зазорным на своего соседа настучать. В Америке нашего шпиона так поймали, как его… Эймса – соседи настучали: им показалось подозрительным, что их сосед живет не по средствам и разъезжает на «Ягуаре»… – На «Ягуаре»?! – А ведь действительно на «Ягуаре»… Ну и что – на «Ягуаре»? А те его соседи теперь в Америке национальные герои. А в Германии, я там же читал, в «Литературке», существует специальный телефон доверия! Снял трубку, набрал номер, и – одним негодяем меньше! А мы все живем по принципу: «Моя хата с краю, я ничего не знаю»! Нет, чтобы заснуть, надо не раздражаться, а вспоминать что-нибудь хорошее, теплое, родное… Даша – да. Алиска – да. Женька… тоже, конечно, да. – И всё? – И всё. – Всё? – Всё… – Сволочь ты, вот ты кто! Сволочь и гад, и еще скотина и свинья! Про маму опять забыл? – И мама, конечно же – мама! Мама… А еще – ДДД! Последний мой ДДД… Мне почему-то все равно представляется, что это было не осенью, а весной, хотя математика – наука точная, с ней не поспоришь, да я и не собираюсь спорить – весной так весной, то есть, ха-ха, я хотел сказать – осенью так осенью; так вот, мой последний ДДД по количеству ДД был на редкость удачным. Да и по качеству, пожалуй, тоже. В тот день я не только предотвратил назревающую драку, но и отремонтировал лифт. Никогда в жизни я не отремонтировал ни одного лифта, а тут взял – и отремонтировал! Это случилось утром. (Накануне вечером мне домой позвонила Цыца и сказала, чтобы я не ехал с утра на работу, а сразу отправлялся по вызову на «Чертановскую», благо от меня это две остановки на метро.) Я вышел из дома в приподнятом настроении: шутка ли – тысяча дней до двухтысячного года! – доехал на метро до «Чертановской», оттуда на автобусе до Суминской улицы, нашел дом, подъезд (кодового замка не было, точнее, он когда-то был, но его выломали. Вообще, с этими кодовыми замками и домофонами столько мороки, что лучше бы их вообще не ставили!), вошел в лифт, в большой, потому что тот, что поменьше, – не работал, нажал пятый этаж, поехал, и вдруг – БАЦ! – встало… И я почему-то сразу почувствовал, что это всерьез и надолго. Хорошо еще, что вызов в Чертаново не был срочным, а то бы я еще больше нервничал. Хорошо также, что лифт был большим. Признаться, не люблю замкнутого пространства, легкая степень клаустрофобии у меня, без сомнения, наличествует, но, сохраняя спокойствие и хладнокровие, я нажал на кнопку с надписью «Диспетчер».