355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентина Заманская » Экзистенциальная традиция в русской литературе XX века. Диалоги на границах столетий » Текст книги (страница 5)
Экзистенциальная традиция в русской литературе XX века. Диалоги на границах столетий
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:01

Текст книги "Экзистенциальная традиция в русской литературе XX века. Диалоги на границах столетий"


Автор книги: Валентина Заманская


Жанр:

   

Языкознание


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Выявленные координаты тютчевского мира, экзистенциальные по сути, трансформируют и традиционные рубрики его поэзии: лирику природы, общественно-политическую и даже собственно философскую. Все они пронизаны интуитивно-экзистенциальным мироощущением поэта. Экзистенциальное сознание Тютчева обнаруживает гениальное интуитивное предчувствие бесконечности мира, которая ставит тютчевского человека в экзистенциальную ситуацию: один на один с бытием как таковым. Ключевая для поэта и экзистенциального мироощущения концепция (человек «заброшен» «на камень жизни гробовой») отделяет тематически и образно близкие произведения Тютчева и Пушкина, абсолютного современника ранней тютчевской лирики («Сон на море»//«Орион», «Ночной эфир»; «14-е декабря 1825»//«В Сибирь»). Герой Пушкина даже в романтически-бунтарском ореоле – продолжение и часть природы. У Тютчева человек и природа – две равно роковые силы – изначально и окончательно друг другу враждебны, их отношения дисгармоничны. Пушкинское пространство («Шумит, звенит ночной эфир…») – это космос, продолжающийся в человеческой душе. Тютчевский космос, бесконечный и безграничный, замкнутое для человеческой души пространство. Душа постоянно стремится в беспредельность («Проблеск», «Бессонница»), но бессильна перед непроницаемостью «запертой двери» мирозданья («Как над горячей золой…»).

Одной из доминирующих в философской и образной системе Тютчева является категория сна. Это промежуточная субстанция земного и трансцендентного, пространство, в котором совершается переход из материального в трансцендентное и обратно. На «нейтральной полосе» сна имманентное и трансцендентное встречаются зримо и непосредственно (Есть некий час, в ночи, всемирного молчания… Тогда густеет ночь, как хаос на водах… Лишь Музы девственную душу / В пророческих тревожат боги снах!; Как океан объемлет шар земной, / Земная жизнь кругом объята снами; / Настанет ночь – и звучными волнами / Стихия бьет о берег свой…).Так эпизодические образные и тематические созвучия Пушкина и Тютчева растворяются экзистенциальными ракурсами окончательно и безвозвратно.

Тютчев в своих экзистенциальных проектах универсален, как ни один писатель этой традиции в XX веке. Л. Толстой первым идет к глубинам нового сознания, поставив в пограничную ситуацию перед смертью как таковой человека как такового. Тютчев не столько проектирует «последние глубины», подвластные экзистенциальному сознанию, не столько стремится к видению мира на «сокровенной глубине айсберга», сколько сосредоточивает в своей поэзии весь спектр экзистенциального мировидения, универсальную широту мировоззрения XX в. (В нем находят себя в равной мере и Белый, и Сартр, и Бунин, и ранний Маяковский (и Кьеркегор!); что еще удивительнее – Андреев. Андреевский экзистенциализм – особой природы в русской и европейской традиции XX столетия. И эта иная природа экзистенциального сознания, воспринимающая мир не через космос, а через подсознание, находит свой исток у Тютчева. Андреевская граница рационального и иррационального, мысли и безумия, живой (интеллектуальной) и мертвой (лишенной интеллекта) материи в последнем экзистенциальном откровении и даже стилистически сближает «Безумие» и «Красный смех».)

Среди необозримого спектра экзистенциальных перспектив тютчевской лирики с годами все весомее становится атрибутивная для экзистенциального сознания тема одиночества. У Тютчева она многогранна: одиночество в обществе, неразрывный круг одиночества в любви. Но открывается поэту и одиночество онтологическое: человек один на один со временем, беспредельностью бытия, судьбой («Сижу задумчив и один…»); он затерян во времени и пространстве; остро переживает невозможность возрождения, точечность своей жизни перед неумолимыми законами бытия. Он думает и чувствует почти как человек XX столетия…

Но именно в этих мотивах расходятся Тютчев и экзистенциальное сознание XX в., именно здесь Тютчев наиболее очевидно остается поэтом гармоничного века. Остро и болезненно ощущая свою временность и онтологическую беспомощность перед абсурдностью мирового устройства, прозревая и переживая катастрофическое сознание грядущего века, в конечных ответах на глобальные бытийственные вопросы поэт остается в пределах этического и философского пространства своего века; остается созвучным пушкинской мудрости, классической ясности, гармоничности мировосприятия. У Тютчева есть мотивы смятения перед окружающими безднами мировых пространств, но нет метафизического страха перед ними. Приоткрыты двери в «прародимые хаосы», но может высветиться Божий лик, есть сама вера в него. Есть ноты онтологического одиночества (враждебна природа, чужд человеческий мир), но есть и надежда на всемогущество и всепрощение природы, на ее мудрость; несмотря ни на что его человек – верный сын: моего к тебе пристрастья / Я скрыть не в силах Мать-Земля.Наконец, как бы ни довлели две роковые силынад любовью, как бы ни был трагически предрешен ее финал, сама любовь есть. (При всем трагизме темы это еще не распыление первопричины всего сущего – любви, которое переживет грядущий век и свидетелями и заложниками которого станут Андреев и Белый, Кафка и Сартр, Блок и Маяковский.) В конечном счете, мировосприятие Тютчева, мятущееся и предчувствующее тупики грядущего столетия, все же покоится на гармонии и мудрости своего классического века. Потому важны не только ситуации и коллизии тютчевской лирики (их природа коренится в разорванном сознании будущего века; они экзистенциальны по содержанию, в меньшей мере, по форме), но и выходы из этих ситуаций и коллизий. И важно, что эти выходы есть: в этом отличие поэзии Тютчева от экзистенциальной литературной традиции XX в. Разрешенные коллизии и свидетельствуют о том принципиальном примирении, в котором еще находятся человек и мир в веке XIX.

В дальнейшем примирение человека и мира, человека и века у Тютчева усиливается. Это доказывает динамика основных экзистенциальных категорий. Взгляд на мир из роковых минут в ранней лирике обернется не менее экзистенциально-пронзительной, но уже мудро-примиренной с законами неумолимого потока времени исповедью: Когда дряхлеющие силы нам начинают изменять…Природа все более утрачивает очертания и формы мертвого пространства, оживает, теплеет, населяется звездным сонмоми земным еженощным гулом:из нового успокоения как отдаленная догадка звучит мысль о хаосе ночномкак первопричине музыки дальной,а прежнее предчувствие экзистенциальной непостижимости природы и вовсе оборачивается сомнением в том, что, может статься, никакой от века / Загадки нет и не было у ней.В прошлом осталась и судьба,которая, как вихрь, людей метет;теперь:

 
Как ни гнетет рука судьбины
…………………
Что устоит перед дыханием
И первой встречею весны.
 

Новое, примиряюще-классическое, гармоничное мирочувствие воплотилось в одной из ключевых формул обновленного поэта: Еще земли печален вид, / А воздух уж весною дышит…Токи весны проникают в душу, ставя перед ней не столь экзистенциальные вопросы: Или весенняя то нега?.. /Или то женская любовь?..Они и заполняют с середины 1830-х годов душевное и поэтическое пространство тютчевской лирики, все более настойчиво вводя художника в пределы его века, возвращая своему времени. Планка же философского видения мира и экзистенциальной глубины его познания, которая открылась Тютчеву в экзистенциальный период его творчества, не снижается. Горизонты художественного взгляда на мир станут иными: от категоричного, лишенного веры, грядущего кафкианского недоверия к словам (Мысль изреченная есть ложь),к зрелому, гармоничному и всепрощающему: Нам не дано предугадать, / Как слово наше отзовется, – / И нам сочувствие дается, / Как нам дается благодать….А поэзия теперь и вовсе – … на бунтующее море / Льет примирительный елей…И уж как о своем сокровенном даре (и сокровенном прошлом) вспомнит поэт в послании Фету из нынешних, иных пространств:

 
Иным достался от природы
Инстинкт пророчески-слепой:
Они им чуют, слышат воды,
И в темной глубине земной…
 

Мир Тютчева предчувствовал последние катаклизмы. Но в нем не случилось того, что предстояло пережить грядущему веку, его не оставил Бог. И даже тогда, когда дряхлеющие силыбудут прощаться с перестрадавшей душой, твердьв ней окажется неискоренимой:

 
Все отнял у меня казнящий бог:
Здоровье, силу воли, воздух, сон,
Одну тебя при мне оставил он,
Чтоб я ему еще молиться мог.
 

Вот здесь и проходит та конечная граница, что навсегда отделила «экзистенциалиста до экзистенциализма» Тютчева от самого экзистенциализма, до которого дожить ему оставалось совсем немного. Тютчевский экзистенциализм доказал, что все в мире развивается параллельно; и то, что предчувствуется в одном месте (в России), будет сформулировано в другом (в Дании); то, что «забрезжит» в одной национальной культуре, оформится в другой. Пространство духовной культурной жизни наднационально, едино, и процессы в нем параллельны и синхронны. Истоки экзистенциализма как явления общей европейской культуры это доказывают одновременным его всплеском – у Кьеркегора и у Тютчева.

II
Экзистенциальные уроки Ф. Достоевского: чудо алогичной человеческой души

Гениальное предчувствие сознания ХХ столетия Тютчевым – это сам характер его мироощущения: перед бездной, «в эпицентре катастрофы», «один на один» со стихией космоса, с «прародимыми хаосами» бездн вовне и в самом человеке, едва ли не впервые открывшимися ему с такой экзистенциальной очевидностью. Безграничность, и ограниченность поэзии – в ее способности воспроизводить ситуацию изнутри, через личное переживание. Безграничность тютчевской лирики – в надвигающейся экзистенциальной эмоциональности, перед которой человек ощущает свою малость и экзистенциальную «немоту», «заключенность» в одинаково бесконечное и замкнутое пространство бытия. Ограниченность любой поэзии и возможностей тютчевской в том, что нет дистанции, нет отстранения от изображаемого мира и человека в нем. С этой точки зрения колоссальными возможностями располагают эпические жанры. Может быть, по этой причине экзистенциальная поэзия менее показательна в истории литературы, чем экзистенциальная проза, где мир и человек «пишутся» писателем более объективированно, со стороны. Автор наблюдает, сочувствует, сострадает одновременно и от себя, и за героя переживая экзистенциальную ситуацию.

Ощущение кризисности жизни, способность увидеть своего героя «за последней чертой» бытия отразила гениальная проза Ф. Достоевского, чей художественный опыт наиболее приближается к типу сознания ХХ века и становится мощным фактором экзистенциализации литературы – не только русской, но и европейской. Принципиальное отличие опыта Достоевского от экзистенциального сознания ХХ столетия состоит в том, что Достоевский исследует личность в пограничной ситуации, в эпицентре кризиса, но все же на том пределе, где личность остается личностью. Это обстоятельство коренным образом разнит Достоевского и экзистенциалистов, более того, Достоевского и Л. Толстого. В творчестве Толстого экзистенциальное сознание нашло одно из первых своих воплощений; в поздних повестях он по-новому взглянул на человека. Путь от смерти Андрея Болконского к смерти Ивана Ильича – это тот путь самого Толстого к экзистенциальному мировидению, который не суждено было пройти Достоевскому.

Художественный опыт Достоевского оказал огромное влияние на становление экзистенциального сознания как концептуально-жанровое целое. Аналитический строй художественного мышления Достоевского подготавливал сознание XX века.

В русском литературоведении вопрос об экзистенциональном вкладе Достоевского встает во второй половине ХХ века, когда французский экзистенциализм заявил себя как литературное течение. Спектр оценок связей русского писателя и европейского экзистенциализма широк и разнороден; критика экзистенциалистской интерпретации Достоевского (в 1960-е годы), исследование проблемы влияния русского писателя на творчество французских экзистенциалистов (по преимуществу: Достоевский, Камю), постановки многих других общих и частных проблем. Преимущественное внимание уделялось традиционным для Достоевского темам: смысл человеческой жизни, проблема трагического, духовный мир маленького человека, проблема самоубийства, бунта, опыт в создании романа идей и т. д.

Экзистенциальные уроки писателя, рассмотренные в работах В. Розанова и Вяч. Иванова, Г. Флоровского и С. Франка, Б. Вышеславцева и Н. Бердяева, выявляют грани преодоления самоочевидностей, осуществленное Достоевским и ставшее его вкладом в сознание XX века.

В. Розанов в 1894 г. так формулирует один из законов, открытых Достоевским: «Именно среди глубочайшего мрака человеком постигается главная истина его бытия…». Этот закон найдет отклик в методологии экзистенциального сознания: путь к познанию сущностей бытия ХХ веком – это путь от мирового торжества к мировому уродству (Г. Иванов). Достоевский, наблюдая онтологические муки человека, зафиксировал истоки «эпохи совершенно безрелигиозной, …существенным образом разлагающейся, хаотически смешивающейся», «когда законы повседневной жизни сняты с человека, новых он еще не нашел, но, в жажде найти их, испытывает движения во все стороны…». Замечание В. Розанова принадлежит не только философу, но – современнику, переживавшему изнутри процесс расставания с незыблемыми пределами христианства, позитивизма.

Вяч. Иванов в 1911 г. обнаруживает, по крайней мере, два экзистенциальных урока Достоевского. Первый: «Роман Достоевского есть роман катастрофический, потому что все его развитие спешит к трагической катастрофе… Каждая клеточка этой ткани есть уже малая трагедия в себе самой; и если катастрофично целое, то и каждый узел катастрофичен в малом». Второй: «Не познание есть основа защищаемого Достоевским реализма, а «проникновение» – некий trancensus субъекта, такое его состояние, при котором возможным становится воспринимать чужое Я не как объект, а как другой субъект. Это не периферическое распространение границ индивидуального сознания, но некое передвижение в самих определяющих центрах его обычной координации…». Признавая значение метода проникновения и для русского экзистенциального сознания (Белый, Андреев), подчеркнем все же особое его значение для экзистенциализма Кафки и Сартра: эффекты кафкианской «переобъективации» в малой прозе – прямое продолжение опыта Достоевского.

Столь же плодотворно Достоевский увидел, по мнению С. Булгакова (1914), еще одну важнейшую особенность экзистенциального сознания – его аполитичность: «Политика не может составить основы трагедии, мир политики остается вне трагического…».

Но наиболее важным для XX столетия открытием писателя стал опыт его антропологи, давший многие перспективы познания человека. В 1922 г. Э. Радлов замечает: «Достоевский интуитивно схватывал и осязал самую глубину души человеческой; он чувствовал, что природа души алогична, потому и может быть выражена лишь в приблизительных образах и в фантастических мыслях, а не в строго логических, лишенных противоречий, формулах».

Н. Бердяев в «Миросозерцании Достоевского» (1923), стремясь уловить сущности человека «по Достоевскому», пользуется понятийно-терминологическим аппаратом, близким литературе экзистенциальной традиции: «Вихрь… страстных человеческих отношений поднимается из самой глубины человеческой природы, из подземной, вулканической природы человека, из человеческой бездонности»; «Раскрытие глубины человека влечет к катастрофе, за границы благоустройства этого мира»; «Человек переходит свои границы»; «…Встреча с последней глубиной человеческого духа, как изнутри открывающиеся реальности». Будь это общие заметки, они в равной мере могли бы характеризовать «героя» Белого, Андреева, Набокова. Но они – о человеке Достоевского, который стоит «в конце новой истории, у порога какой-то новой мировой эпохи». Всматриваясь в него, Достоевский и Ницше «познали, что страшно свободен человек и что свобода эта трагична, возлагает бремя и страдание». Пройдет время – и об этом же догадается Сартр…

Воссоздавая духовный образ Достоевского, анализируя его основные концепции (человека, свободы, зла, любви и др.), Н. Бердяев дает наиболее адекватное и логическое и эмоциональное осмысление экзистенциальных уроков писателя. Миросозерцание нового века наличествует у Достоевского по всем характерным для этого века параметрам, но Достоевский, прозревая спектр атрибутивных экзистенциальных проблем, останавливается перед главным тезисом экзистенциального мышления – «мир без Бога». Центр мироощущения писателя – свет, Бог. А потому Достоевский «…сохраняет нам самое главное и самое дорогое, то есть нашу личность и нашу индивидуальность», – цитирует Н. Бердяев «Записки из подполья». «Дионистический экстаз у Достоевского никогда не ведет к исчезновению человеческого образа, к гибели человеческой индивидуальности». Личность в человеке Достоевского сохраняется благодаря Богу. Бердяев в начале 1920-х годов предрекает конечный вывод экзистенциального сознания ХХ века, который «договорит» вслед за Андреевым Набоков: «Убийство Бога есть убийство человека».

(Впервые же «мир без Бога», а значит, и начало трагедии XX века обнаружил Л. Толстой. Личность у Достоевского сохраняет Бог (и «последние» у Достоевского – люди, ибо веруют). У Л. Толстого не «свобода во Xристе», а «свобода как таковая» разверзлась перед «человеком как таковым» – Иваном Ильичом, Позднышевым, в рассказе «Хозяин и работник»; и эта свобода (в судьбе Позднышева) на наших глазах «обращается в свое отрицание», «истребляет себя, переходит в свою противоположность, разлагает и губит человека» – Г. Флоровский.)

Катастрофическое сознание XX века зарождалось в рамках реалистического опыта Достоевского. «Явление Достоевского означало, что в России родились новые души… Мы ушли в другие измерения, еще неведомые людям той (XIX в.) более спокойной и счастливой эпохи. Мы принадлежим не только иной исторической, но и иной духовной эпохе. Наше мироощущение сделалось катастрофическим», – писал Н. Бердяев.

Основной пафос рассуждений Бердяева о Достоевском определяется христианским мировоззрением философа. Иначе Достоевский рассматривается Л. Шестовым. Плодотворность шестовской концепции определяется рядом обстоятельств. Во-первых, исследователя интересуют не отдельные аспекты творчества, а метод великого писателя. Во-вторых, он использует прием контраста, сопоставляя судьбу и пути Достоевского с Ницше, сравнивая с Кьеркегором. Ницше позволяет установить истоки духовного переворота и метода мышления нового века. Сопоставление с Кьеркегором обнаруживает значение опыта Достоевского для становления сознания XX века в целом.

У Кьеркегора выявляется онтологическое одиночество человека, утратившего опору знания. Достоевский «напрягает все свои силы, чтобы вырваться из власти знания… отчаянно борется с умозрительной истиной и с человеческой диалектикой, сводящей откровение к познанию, – пишет Шестов в работе «Киркегард и экзистенциальная философия».

Экзистенциальное сознание XX столетия идет путем Достоевского, путем Ницше: стремится преодолеть пределы традиционного знания и опыта, пределы внешних очевидностей. «Каждый раз, как из-под его ног уходит почва, его охватывает мистический ужас: видит ли он новую действительность или ему только грезятся страшные сны. Перед ним поэтому постоянная трагическая альтернатива: с одной стороны, положительная, но опустошенная, бессодержательная действительность, с другой стороны, – новая жизнь, манящая, обещающая, но пугающая, точно привидение. Неудивительно, что он постоянно колеблется в выборе пути и то страшными заклинаниями вызывает свою последнюю мысль, то впадает в полное безразличие, почти в отупение, чтобы отдохнуть от чрезмерного душевного напряжения… в одну и ту же почти минуту вы можете застать его на двух совершенно противоположных полюсах человеческой мысли…». Так Шестов пишет о Ницше, отвергающем позитивизм, но в той же мере это можно сказать и о Достоевском, и об экзистенциальном слове. (Слово Кафки, Белого, Бунина, Г. Иванова точно так же борется с пределами, «стенами», «дважды два четыре», с «опытом»: оно знает истину и не может ее выразить – мешает инерционная семантика традиционного.) Экзистенциальному слову удается уловить истину, только когда оно поднимается над номинативностью, предметностью – тем, что «расплющило, раздавило… сознание, вбив его в плоскость ограниченных возможностей…». «Наши самоочевидности – только наши самовнушения… – пишет Шестов. – И если вы хотите «постичь» Достоевского, вы сами непременно должны повторять его «основное положение»: дважды два четыре есть начало смерти. Нужно выбирать: либо опрокинем дважды два четыре; либо признаем, что последнее слово, последний суд над жизнью – есть смерть».

Из опыта Достоевского Л. Шестов выводит и другие экзистенциальные уроки: любовь к страданию, антиномичность свободы, двойное зрение, запредельная глубина психологизма, константная пограничная ситуация, полифонизм. В генезисе экзистенциального сознания опыт Достоевского не дробится. Он как концептуально-художественное целое и выводит писателя на уровень мышления XX века.

Из экзистенциальных уроков Достоевского проистекают два положения. Первое – Н. Бердяева: «Наша духовная и умственная история XIX века разделяется явлением Достоевского». Второе – Л. Шестова: «…Теперь ведь уровень идей во всех странах один и тот же, как уровень воды в сообщающихся сосудах». То есть не только русское, но и европейское художественное мышление делится на «до» и «после» Достоевского. Для истории русской и европейской экзистенциальной традиции опыт Достоевского и исключительно судьбоносен, ибо творчество Достоевского есть русское слово о всечеловеческом, а экзистенциальное сознание ХХ века – общее русско-европейское слово о нем.

(Эпохой в осмыслении художественного мира и форм эстетического мышления Достоевского стали работы М.М. Бахтина. Бахтинская система исследования Достоевского – система логоцентрическая. Однако, продвинув изучение творчества Достоевского в трудную эпоху преобладания идеологических подходов и социологических прочтений на десятилетия вперед, логоцентризм Бахтина многие аспекты художественного мира Достоевского сделал еще более сокровенными. В данном случае отдалялись от исследователей именно экзистенциальные пласты опыта Достоевского. «Темная, неартикулируемая, трагическая сторона мира Достоевского как бы испарилась», – писала К. Эмерсон. Метод Бахтина в абсолютизированном виде измельчал и дробил проблему «Достоевский и экзистенциализм». Слово как предел человеческого бытия у Бахтина сдерживает прорыв к иным пределам – метафизическим, онтологическим, экзистенциальным, в пространстве которых и находится этический и эстетический опыт Достоевского.)

Л. Шестов писал, что «Записки из мертвого дома» и «Записки из подполья» питают все последующие произведения Достоевского». «С «Записок из подполья» начинается гениальная идейная диалектика Достоевского», – считал Н. Бердяев. И определял экзистенциальные горизонты будущего осмысления Достоевского: «Он уже не только психолог, он – метафизик, он исследует до глубины трагедию человеческого духа». Интерпретацию опыта Достоевского Шестов и Бердяев направляют на то, чтобы обнаружить деструктивные элементы его поэтики: угрозу хаоса, патологические и апокалипсические тенденции. Для них главный духовный вклад Достоевского в XX столетие заключается в придании адекватной формы хаосу и безумию.

Открытые философской и эстетической мыслью начала ХХ века экзистенциальные перспективы Достоевского одинаково плодотворны и актуальны для исследователей и в наше время, ибо все это пути к познанию глубокой и противоречивой истины Достоевского. Один из таких путей – осмысление «фактора Достоевского» в генезисе русского экзистенциального сознания ХХ века. Исследование генезиса экзистенциального сознания в русской литературе показывает, что новое мышление не привнесено извне: это внутренняя, до поры не реализовавшаяся тенденция самой отечественной культуры. Русское экзистенциальное сознание в ХХ веке развивается не только не «вслед» за европейским экзистенциализмом, даже не параллельно (Кафка – Белый – Андреев), но по своим истокам, по первым образцам художественного воплощения опережает европейский экзистенциализм.

Тем не менее импульсы, способствовавшие автономизации экзистенциального сознания на рубеже веков в мощную и самостоятельную субстанцию художественного мышления России, отчасти пришли из Европы, став немаловажным фактором формирования русского экзистенциального мышления. Импульсы эти идут из европейского философского опыта, вступая в сложное взаимодействие с внутренними особенностями и закономерностями общественной и культурной жизни России.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю