Текст книги "Из тупика"
Автор книги: Валентин Пикуль
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 24 страниц]
– Ой! – пискнула Дуняшка. – Отцего я про вас ранее не слыхивала?
– Ну как же! Спросите любого. Тима Харченку все знают..
Так завязалось это знакомство. Харченко в эти дни действительно был на виду у многих. Дело в том, что при Союзном военном совете дошлый Юрьев образовал "институт комиссаров". Их было пока всего трое на весь Мурман: один комиссар от совдепа, один (дружок Каратыгина) от железной дороги, а от Центромура лейтенант Басалаго подсадил в комиссары Харченку, и машинный прапорщик вознесся над флотилией аки ангел..
Что должен делать комиссар – никто толком не знал. Но паек полагался комиссарам внушительный: сыр, икра, масло, коньяки, шоколад и даже баночки с элем. Разложив все это богатство на столе, Харченко пустил слезу от умиления (искреннюю).
– Вот она, революция! – сказал. – Недаром мы постарались. Недаром кровь проливали. Не все господам! Кончилось ихнее время... – И, раскрыв рот, прапорщик с трудом запихнул туда толстый и жирный бутерброд.
Запив съеденное элем, он ощутил себя на самом верху революционного блаженства. А мужская сущность Харченки настоятельно требовала при этом оперативно-срочной женитьбы. Еще раз оглядел стол, заваленный продуктами, и даже пожалел себя:
– Оно, конешно, с такой жратвой да ни хрена не делая без жинки не протянуть долго... Поневоле взбесишься!
Дела, однако, комиссару не находилось: все дела в Союзном совете вершили француз да англичанин, а приданный к ним для "русского духу" мичман Носков возражать остерегался и явно склонялся выпить: чем скорее – тем лучше. Желание окупить щедрый паек привело Харченку к Юрьеву.
– Товарищ, – сказал он, протягивая через стол руку, – ты научи, как власть, что делать-то? Я ведь на все согласен.
– Комиссары, – ответил Юрьев, – должны вызывать доверие масс... Ближе, Харченко! Ближе будь к массам.
– Понятно.
– Контроль, – вразумил его Юрьев. – Также информация...
– Ясно. Ну а писать что-нибудь надо?
– Нет, – подумал Юрьев немного, – того с тебя не надобно.
– Это тоже хорошо. Верно! В этом мы не горазды...
Он ушел, осиянный своим значением в деле революции. Дуняшке, прямо скажем, повезло. Здорово повезло!
Со всей деликатностью, присущей благородному человеку, Харченко в ближайшие же дни пригласил Дуняшку в буфет при станции железной дороги. Дуняшку и раньше, стоило отлучиться ей из вагона, не раз заманивали на огонек. Но только сейчас она решилась на такой ответственный шаг...
– Эй, человек! – позвал Харченко лакея. – А клеенку кто вытирать будет? Я, што ли?
Вытерли ему клеенку.
– Совзнаками не берем, – сказали. – Будут николаевские?
– Будут..
Дуняшке уже надоело штопать носки Небольсину, и теперь она с трепетом принимала ухаживания Харченки и буфетного лакея, стучащего в заплеванный пол деревяшкой вместо ноги.
– Платить сразу! – сказал несчастный калека. – А то наберут всего, напьются, сволочи, и – поминай как звали.
В этот вечер очень интересно рассказывал Харченко Дуняшке, как надо себя вести на людях.
– Есть и книга такая, – говорил, садясь к девке поближе. – Называется она: "Как вести себя в высшем обществе". Обратите внимание, Евдокия Григорьевна, что курочку на глазах общества кушать не принято. Для курочки, как и для любви, следует искать уединения. Отдельный кабинет должен быть для курочки, потому как едят ее не вилкой, а ручками. Опять же и вино! Его не просто так – взял да выпил. Нет, Евдокия Григорьевна, каждое вино имеет свое значение в благородном смысле...
Он притянул к себе бутылку. Этикетка была французская, с надписью "COGNAC". Однако лицом в грязь Харченко не ударил:
– Вот, к примеру, этот "соснао... Подали его не по правилам. Такая шербетина пьется в подогретом виде. Эй, малый!
– Чего орешь? – подковылял кулътяпый служитель Вакха.
– Подогреть надо. Мы тонкости эти понимаем...
– У-у, чтоб вас... Ходють здеся всякие, листократы!
Выбулькал коньяк в чайник. Плита так и пышет от жара – коньяк скоро забурлил ключом.
– Эй ты, химия! Вскипел...
Горячий коньяк двинул прямо в сердце, уязвленное стрелами амура. Приникнув к курносому лицу Дуняшки, Харченко объяснил девке цель своей благородной жизни.
– Едем, – уговаривал он ее страстно, – до Колы на "подкидыше". Евдокия Григорьевна, у меня все приготовлено. Будете хозяйкой. Десять пар простыней из казенного полотна. Одеяло... сам не сплю под ним. Берегу для вас! Кровать с шарами по дешевке высмотрел. Занавесочки там, сервиз – тоже могу... Вы не волнуйтесь: у Тима Харченки все есть. Станете вы жить как у Христа за пазухой.
Дуняшка распустила толстые губы на все эти приманки.
– До войны-то, – сказала ни к селу ни к городу, – был у нас в Коле исправник. Так он шато-икем пил. Другого не признавал. Полтора рубля одна бутылоцка стоила.
Харченко совсем размяк – от любви и "соснаса".
– Евдокия Григорьевна, – ответил. – Мы за шато-икем не держимся! Захотите шато-икем пить, только словечко скажите мне: Тим Харченко в лепешку расшибется – достанет!
На маневровом, вместе с "гудящими" солдатами гарнизона, проехали в темноте до Колы. Дуняшка знакомить офицера со своими бабками и дедами побоялась, но дом свой издали показала: светился он оконцем – только одним (керосин берегли).
Харченке дом понравился.
– А старенькие ваши дед с бабкой, Евдокия Григорьевна?
– Куды-ы там! Уже в земельку глядят.
– Это благородный возраст. Небось и помрут вскорости... Сватовство было прервано – совсем некстати! – Юрьевым.
– А! Вот ты и нужен мне, братишка, – сказал он при встрече. – Бери прогонные и мотай на "Соколице" до Иоканьги.
– А чего мне там?
– Поручение ответственное. Там, кажется, тюрьма строится. Так ты высмотри по-хозяйски, чтобы из этой тюрьмы никто убежать не смог. Потом докладную составишь по всей форме...
...Через двое суток, на пасмурном рассвете, "Соколица", потрепанная штормом, вошла под защиту Святого Носа: острый мыс, выпиравший далеко в океан, сдерживал яростный приступ моря. Возле берега ждали редких пассажиров нарты с каюрами, и собаки, взметая вихри снега мохнатыми лапами, с визгом понесли нарты по горам... Вот и сама Иоканьга: барак, радиостанция, контора базы, бочки с горючим, ряды колючей проволоки.
Встретили радисты комиссара – как собаку не встречают.
– Запродался, шкура?
– За что я запродался?
– Известно за что: за банку тушенки.
– Соображай, что говоришь! – окрысился Харченко. – Я не тот, который... это самое! Мы из народа произошли, кровью добыли, так сказать. И как стоишь, когда с офицером разговариваешь? Или забыли, чему вас учили?..
Тюрьма – на острове, вокруг бушует океан. Барак из жести и бревен окружен мотками проволоки. От движка системы Бергзунда, работавшего на пиронафтовом масле, тянулись провода к прожекторам охраны. Охраны пока не было, как не было и самих узников. Глядя на бушующий океан слепыми стеклами зарешеченных окон, тюрьма терпеливо выжидала узников.
На улице поселка подошел к Харченке скромный человек в котелке и пальто, вскинул по-военному два пальца к виску.
– Не угодно ли? – сказал. – Моя жена как раз блины печет...
За блинами выяснилось, что любезный человек – капитан Судаков, бывший начальник Нерчинской каторги. Веером рассыпал он по столу фотокарточки с видами угрюмого Нерчинска. Харченко, макая блин в оленье сало, почтительно удивлялся:
– Надо же! Хы-хы... из самого Нерчинску. Ай и дела пошли! Трохи обеспокою вопросом: где же, по вашему разумному пониманию, тюрьма всех поганее – чи здесь, чи в Нерчинске?
Капитан Судаков ловко, как шулер картишки, собрал россыпь фотографий, столь родных для его сердца.
– Душенька! – повернулся к жене. – Не дай соврать... Ответь сама по чистой совести господину Харченко.
Жена капитана, раскрасневшись от жара плиты, повела рукою, измазанной тестом, на узкое окно:
– Да в Нерчинске-то – рай! А здесь рази жисть? Как вспомню Нерчинск, так сердечко кровью обливается... Хосподи! Вернемся ли когда обратно? Не дай бог, помрем тут...
* * *
Он никак не мог сознаться Ядвиге, что давно уже разорен.
Дни – в ожидании парохода – мучительные, незабываемые. Ссорились, снова мирились.
– Я сделала почти невозможное, – говорила женщина. – Ради тебя. Ради нашей любви... Ты думаешь, мне было легко вырвать этот паспорт для тебя от этого идиота Белоусова!
– А кто это такой?
– Ах, матка-бозка! Это литовский консул в Петрограде.
– Белоусов-то?
– Ну да, Аркашка, не мучай меня... Сейчас все Белоусовы согласны стать хоть неграми, только бы выбраться на свободу из этого российского ада!
Конечно, Небольсин догадывался: Ядвиге пришлось немало побегать, немало пострелять глазами и немало потратить денег, чтобы этот сомнительный "консул" признал его, Небольсина, истинно русского человека, литовским подданным. Литва получила от немцев-захватчиков автономию и управлялась загадочной Тарибой; там, в сытом Вильно, играла сейчас берлинская опера, там за русский рубль давали сейчас две подлые германские марки. Обо всем этом и, рассказывала Ядвига, явно заманивая его на виленское житье... "Благодарить ее или возмущаться?"
– Пусть дают хоть тысячу марок, – отвечал Небольсин. – Мне противно, что наши рубли так низко пали... Какое они, подлецы, имеют право оскорблять наш рубль!
– Деньги... Разве они краснеют от стыда?
– Деньги – нет! Но зато я краснею за деньги... Ядвига – до чего же неудобное имя! Невозможно тебя выругать. Как? Ядвижища? Ядвижка?.. В любом случае ты, моя дорогая, остаешься всегда безнаказанной!
– Зато ты – презренный Аркашка.
– Вот именно, о чем я и говорю, – соглашался Небольсин.
– Ах, – вздыхала Ядвига, – но кому нужен твой патриотизм?
Она была права, и это наводило на печальные размышления.
– Да. Сейчас, к сожалению, никому не нужен. Но патриотизм не масло! И не каша! Он не испортится. И он всегда пригодится. Не сейчас, так позже... А ты неумна, моя прелесть: глупо делать из меня литвина!
– Не забывай, – грозилась женщина, – еще не все кончилось: твою Россию ждет тяжкое время.
– Россию – не тебя же! Я был подданным великой Российской империи. Наконец я стал гражданином Российской республики. Пусть я – чижик, но я сижу на ветвях могучего дуба.
– Дуб твой, Аркашка, подпилен и скоро рухнет.
– Неправда. И вдруг ты желаешь пересадить меня с ветвей дуба на жалкую картофельную ботву... Я не верю в будущее лимитрофов. Рано или поздно эти княжества, искусственно созданные Германией, будут сожраны... самою же Германией! Или они снова примкнут к России. В первом случае я не желаю подчинять себя прусскому хаму. А во втором – мне будет стыдно как изгою возвращаться в лоно матери-родины уже иностранцем. Я русский и не хочу быть беглецом!
И так вот, в ожидании парохода, оба мучили один другого... Полыхало вдоль неба сияние – такое пламенное! Вагон с Небольсиным и Ядвигой подхватывал маневровый, таскал его по путям, заводил в тупик, снова тащил на просторы тундры. Казалось, не будет конца' Двое – лицом к лицу – не могли решить главного, ласками прерывая мучительные споры.
– Ты не будешь одинок, – шептала она ему, целуя в глаза. – Там много русских. Русские церкви, русские театры, библиотеки, наполненные русскими книгами... Здесь ты состарился, Аркашка. Посмотри, каким ты теперь стал. Разве таким я увидела тебя впервые?
– Не быть русским? – печалился в ответ Небольсин. – Это единственное, что мне осталось. С гордостью говорить всем: смотрите, я несчастный, пусть оно так, но я – русский!
– Ах, что с того? Был ты Небольсин, а станешь, допустим, Небольсинявичус... Только бы не остаться в этой совдепии.
– Совдепия ни при чем, есть еще Родина и Отечество, – эти слова так и пишутся, с большой буквы. Есть народ, есть Пушкин, Ломоносов, Толстой... есть наши сказки, песни, поговорки, привычки, ухарство, гости к вечеру и до утра, свет лампы под абажуром, сирень весной, а клюква осенью, каша со шкварками – она тоже есть. Не-ет, милая! Это не так все просто, как тебе кажется...
Ядвига поднялась, нащупывая ногой туфельку.
– Аркашка, – сказала спокойно, – тогда я... одна.
Небольсин вдруг заплакал, присаживаясь у печки, у родимой печки из ржавого железа, которая гудела ему трубой – неистово.
– Ты меня никогда не любила, – сказал он.
Наступил день разлуки. Дым из трубы парохода, грохот сходней, легкая качка. И косо улетают прочь от берега чайки. Ядвига плакала, а он гладил своей ладонью ее теплый затылок, вдруг ставший таким родным и жалким. Что он мог поделать? "Может, и правда сбежать по сходне навстречу ветру опасных странствий по чужбине?.."
С трудом он успокоил себя.
– Понимаешь, – сказал, глядя на пароход, сверкающий огнями, – есть две теории для спасения. Приверженцы первой утверждают, что лучше спасаться на шлюпках. А другие говорят: нет, вернее оставаться на корабле, чтобы спасать сам корабль. Так вот, моя дорогая, я предпочитаю остаться на корабле.
Она подняла к нему заплаканное прекрасное лицо:
– Но корабль-то... тонет, тонет! Пойми ты это...
– Он накренился. Ничего, откачаем! Он выпрямится.
Мимо них проследовала семья: педагог в фуражке министерства просвещения, его супруга и три девочки, держащие одна другую за озябшие руки. На лицах детей светился испуг перед высоким кораблем, который навсегда увезет их в дальние страны.
– Вот и мы, – сказал чиновник, тоже испуганный, как ребенок, и вытер слезу. – Жаль, – добавил. – Все равно жаль... Ах, если бы не жена!
"Урожденная фон Гартинг", – мысленно досказал за него Небольсин.
А вот и она сама.
– Прощайте! – кивнула сухо.
И пароход взревел...
Небольсин в отчаянии стиснул в своих ладонях руки Ядвиги.
– Я не имею права просить, – заговорил быстро, – чтобы ты осталась. Но я слишком свыкся с мыслью, что все пройдет и где-то, в каком-то волшебном мире, мы снова встретимся... Прошу! Умоляю! Договоримся так: когда в России жизнь наладится (а я верю в это), я вызову тебя из Вильно... Ты приедешь ко мне?
Улыбка сквозь слезы.
– Конечно... – И попросила: – Поцелуй меня...
Замерла на трапе. И повернулась к нему.
– Я так несчастна, – сказала она.
– Я тоже, – ответил он. – Прощай, прощай...
Медленный разворот корабля на рейде. Большой красный крест на боргу парохода, чтобы немецкие подлодки его не трогали: груз живой и беззащитный – дети, женщины (военных лет). Ядвига, такая маленькая с берега, еще стоит в толпе. Все машет ему...
"Прекрасная моя! Прощай, прощай..." Неужели эта страница его жизни уже перевернута?!
* * *
А в вагоне Дуняшка собирала свое барахло, мрачно вязала его в неряшливый узел.
– Покидаю вас на веки вецные. Потому как за мной ныне оцень вазные господа ухазывают... не цета вам! Комиссары будут!
Небольсин пинками докатил узел до тамбура.
– Проваливай, – сказал со злостью. – Тебе ли дано скрасить одиночество?
И вдруг стало легко-легко. До глубокой ночи топил свою печку, пил вино, пел и плакал. Ему было хорошо. Даже очень хорошо.
Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить,
У ней особенная стать
В Россию можно только верить.
Глава восьмая
Когда они прибыли, эти люди, мир не перевернулся, но заметно посуровел. Таких на Мурмане еще не видели, хотя о них уже ходили легенды. Комлевский отряд ВЧК всю ночь топал по Мурманску, отыскивая себе крышу для ночлега. Но все бараки и вагоны были заняты, и рассвет застал чекистов серых, небритых, плохо и бедно одетых – на улицах города.
Британский солдат в добротной русской бекеше охранял склад, где горкой стояли на снегу банки с корнбифом и серебристые цилиндры французской солонины. Англичанин огляделся по сторонам.
– Хэлло, рашен... – тихо позвал он Комлева и вдруг стал ловко метать в руки чекистов тяжелые разноцветные банки.
– Садись, где стоишь, – скомандовал Комлев и ножом вспорол банку: розовая ветчина, прослоенная пергаментом, – просто не верилось после голодного Петрограда...
Сидя на снегу, красноармейцы штыками и пальцами ковыряли британский корнбиф. Иным попались бычьи языки, загарнированные шотландской морской капустой. Впрочем, им было сейчас глубоко безразлично, как это называется.
Над Кольским заливом всходило негреющее солнце; из высоких труб крейсеров "Кокрен" и "Глория" вертикально врезался в небо черный дым. Наступал день, заревели сирены, и в Семеновой бухте задвигались по рельсам подъемные краны, что-то выхватывая на берег из корабельных трюмов.
Звегинцев пригласил Комлева в управление обороной Мурманского района. Вот он сел перед ним, усталый пожилой человек, сложил на коленях грубые руки слесаря, на которых ногти – словно тупые отвертки.
Звегинцев сказал Комлеву так:
– Вкратце позволю себе объяснить положение. Старые погранвойска разбежались. В наличии у нас всего сто человек. К югу от Кандалакши уже создан отряд Красной гвардии. Возникает новый фронт в стране, ибо белофинны идут на Кемь. На Кемь и на печенгские монастыри. Это – здесь, севернее, совсем под боком у нас. Из Архангельска уже вышел ледокол с отрядом вооруженных портовиков. Нас поддержит союзный десант. В этом краю я воинский начальник и прошу сдать свой отряд под мое командование.
С мокрых, вдрызг разбитых сапог Комлева натекла грязная лужица. Он размазал ее ногами по полу и устало вздохнул:
– Генерал, надо же иметь голову... Мой отряд создан из рабочих ребят. Присланы мы сюда для охраны дороги и для борьбы с контрреволюцией. Я вам, генерал, сдам свой отряд, и... вы, что ли, станете с контрреволюцией бороться?
Но Звегинцева теперь не так-то легко было смутить, и он хмыкнул в ответ.
– Контрреволюция? – переспросил. – Но ее здесь, слава богу, нет. Контрразведка, созданная на Мурмане для борьбы со шпионами, еще при господине Керенском расправилась с монархистами невзирая на лица. С революционной принципиальностью был удален и, главный начальник на Мурмане, каперанг Коротков.
– А коли так, – ответил Комлев, – то не мешало бы и вас, генерал, попросить с Мурмана! Мне свой отряд сдавать некому. Отчет в своих действиях я буду давать не вам. Не вам, а революции.
Звегинцев, не вставая, щелкнул под столом каблуками:
– Печально... Таким образом, я не включаю ваш отряд в состав мурманской обороны. И следовательно, на основании вышесказанного с довольствия ваш отряд механически снимается. Вот так.
– Вот и спасибо, генерал! Открыли мне глаза. Но я не совсем понимаю: как же вы меня и мой советский отряд можете снять с советского же довольствия?
– А я и снимать не стану. Ибо никакого советского довольствия здесь, на Мурмане, никогда не было. Здесь только союзное...
Союзники не стали долго ждать, и с утра пораньше полковник Торнхилл переслал Комлеву послание: "Адмирал приказал мне Вам напомнить, что он советует Вам, в случае возникших недоразумений, действовать терпеливо и ни в коем случае не прибегать к оружию и насилию, что может вызвать лишь беспорядки и анархию, совершенно недопустимые в местных условиях..."
Тяжело волоча ноги через сугробы, Комлев дошагал до телеграфа. Письмо полковника Торнхилла он нес в руке. Возле крыльца телеграфа вспомнил о нем, порвал в клочки и шагнул внутрь помещения.
– Телеграмма, – сказал. – По дистанции... до Званки!
– Телеграф занят, – ответил чиновник.
Комлев надрывно вздохнул. Жесткие пальцы раздернули кобуру. Длинное дуло маузера влезло в кабину саботажника.
– Я не спал всю ночь, – сказал Комлев. – Поверь, у меня нет сил, чтобы тебя уговаривать. Крути по дистанции до Званки!
По дистанции до Званки проворачивались катушки аппаратов, и вот первая лента – суровая:
– НИКАКИХ РАСПОРЯЖЕНИЙ ЗПТ ИСХОДЯЩИХ НЕПОСРЕДСТВЕННО ОТ ЗВЕГИНЦЕВА ЗПТ ПО КОМАНДАМ ОХРАНЫ И ДОБРОВОЛЬЧЕСКИМ ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНЫМ ОТРЯДАМ НЕ ИСПОЛНЯТЬ ТЧК КОМЛЕВ ТЧК
До позднего вечера он размешал свой отряд по Мурманску. В барак пяток человек сунет, в вагон – полвзвода кое-как запихает. Плохо! Но под открытым небом еще хуже.
– Давай-давай, ребята, – говорил Комлев, – уплотняйся!.. Мурманск был уплотнен за эти дни до предела. Повсюду селились и веселились разные коммерсанты, весьма молодцеватые, которые, утром приехав, к вечеру уже называли себя поручиками и полковниками. И очень много понаехало в Мурманск знати: встаешь в очередь за хлебом вслед за графиней, а в хвосте уже пристраивается у тебя баронесса, за нею с кошелкой – князь... Чехи, сербы, китайцы, итальянцы, англичане, французы, канадцы – весь этот Вавилон, вперемежку с русскими, таскал по путям чайники с кипятком и справлял нужду под колесами города. Иные вагоны, в завале нечистот и отбросов, давно припаялись морозами к рельсам намертво. Весной все это растает, и людей задушит зловоние, но русские разумно говорили иностранцам и себе тоже:
– Весной? Ты еще доживи до весны-то. Ого, милок!
Весна...
Полярная ночь медленно отступала, и надвинулись с океана синие, скользящие по сопкам рассветы. Солнце уже не спешило укрыться за скалами, нависая над водой – недреманно и холодно.
В одно из таких утр, когда Мурманск еще не пробудился, в доски причалов ткнулся форштевнем крейсер "Аттентив" и сбросил на берег десант. Быстро пробежала на вокзал пехота в белых суконных гетрах. Ловко и бесшумно, с оглядкой по сторонам. Пока англичане глаза не мозолили, благоразумно запрятав десанты в Коле, где солдаты с утра до вечера гоняли в футбол. А пушки – это так, вроде украшения. Глядя на британских томми, можно было подумать, что главное для них – футбол.
Комлев навестил Юрьева в его берлоге совдепа.
– Здравствуй, товарищ! – радушно приветствовал его Юрьев. – Вот и до наших краев дотянулась железная десница ВЧК. Кого будешь хватать за горло первым?
– Хорошо бы... тебя, – сказал Комлев негромко.
На выручку Юрьеву пришел телефон, вовремя зазвонивший.
– Погоди хватать, – засмеялся Юрьев, срывая трубку. – Председатель Мурманского совдепа у аппарата... Так. Так. Понятно. Но ничего не выйдет, Николай Иванович ("Звегинцев!" – догадался Комлев). Команды флотских рот и кораблей, – говорил Юрьев, – давно небоеспособны. Абсолютно... Митинг? Но это уже старо! Подвоза семечек нету, и митинги из моды вышли. Попробовать, конечно, можно. Ну чего-нибудь наскребем... Всего хорошего.
Бросив трубку, Юрьев сказал Комлеву:
– Так вот, дорогой товарищ Торквемада! Ты напал не на того боксера, который выбывает из боя в первом раунде. Здесь тебе не Петроград, а Мурманск – во всей своей первобытной прелести. И обстановка здесь (сам знаю) аховая! Вчера вот наряд милиции ночью вырезали. Американского атташе Мартина обчистили, на вокзале до нитки. И два вагона с мясом – ау! Хватай, коли ты по Конан-Дойлю решил здесь работать.
Комлев расставил ноги, словно готовясь к драке:
– Слушай, Юрьев! Ты меня уголовщиной не обстукивай. Сам не маленький я ведь не карманников ловить прибыл. А тебе, видать, Советская власть не так посветила. Ты ее сущности не вызнал! Ежели по дурости – подскажем. Ежели по алому умыслу – будем карать. Сидишь ты, небритый, под красным флагом. Корабли стоят под андреевским, который барон Маннергейм в свой государственный перекроил. А союзники город своими знаменами будто ярмарку разукрасили. Как понимать?
Юрьев все выслушал и ответил спокойно:
– А так и понимай. Если бы не союзники, мы бы здесь давно сковородкой накрылись. Вот и сейчас: финны жмут на Печенгу, потому что кайзеру нужна база для своих подлодок, а наши корабли – громадное им спасибо за то, что печки топят! Хоть на берегу мы видим, что еще не все разбежались. Будем выкликать добровольцев под Печенгу... Твои ребята не рискнут?
– Они здесь рискнут, в Мурманске, – отозвался Комлев.
– А может, оружие сдадите?
– Кому?
– Добровольцам нашим. Потом вернем. Когда возвратятся. Комлев уже застегивал кожаную тужурку.
– Знаешь, Юрьев... как бы это поделикатнее? Вот шел я к тебе и думал: ты хитрый. А поговорил пять минут и понял: глупый ты, Юрьев, и вредный.
...На днях тупик одной стрелки французы окружили высоким забором, охраняемым матросами с броненосца "Адмирал Ооб", и вот сегодня забор этот обрушили; на рельсах стоял новенький бронепоезд. Громыхая стальными блиндами, весь в щетине пулеметов, "бепо" проскочил через Мурманск до Колы и обратно – это был пробный выезд.
Тогда на пороге кабинета Небольсина появился Комлев.
– Вы здесь старший? – спросил угрюмо.
– Садитесь, – ответил ему Небольсин.
– Перекройте пути перед французским бронепоездом!
– Я не имею права, – возразил Небольсин, – закупорить дорогу, дающую России пока единственный выход в мир. Нет, я не имею права.
– Саботаж? – спросил Комлев. – Ты знаешь, что за это полагается?..
– Знаю, – прервал его инженер. – И однако ничего перекрывать на путях не буду. Бронепоезд французов, если вам угодно, можно задержать южнее. Но только не здесь... Там, южнее, ваш отряд Спиридонова, там большевики в Совжелдоре, а с меня – взятки гладки...
Щелкая на стрелках, мимо станции тяжелым чудовищем проскочил бронепоезд – на этот раз уже до самой Кандалакши, и нигде не был задержан.
Небольсин заглянул в консульство:
– Дружище Лятурнер, вы докуда собираетесь увеличивать пробеги вашего мастодонта?
Лятурнер сидел в качалке с газетой в руках. Оттолкнулся от пола – и высоко вздернулись его колени в замшевых леях.
– Только до Званки, Аркашки... только до Званки!
– От Званки до Петрограда, – разумно ответил Небольсин, – всего сто четырнадцать верст. Большевики вряд ли обрадуются вашим платформам с пятидюймовками!
– А мы здесь, Аркашки, не для того, чтобы их радовать...
Небольсин подумал и неожиданно обозлился:
– Черт бы вас всех побрал! Вы здесь в политику играете, а поставит к стенке Комлев не вас, а меня!
Лятурнер засмеялся.
– Не поставит он тебя, Аркашки. Сила уже на нашей стороне...
На прощание Небольсин сказал:
– Милые французы, все это кончится очень скверно. И для меня. И для вашего бронепоезда... Как начальник дистанции, я заранее снимаю с себя всякую ответственность в случае, если ваш "бепо" будет найден на перегоне колесами кверху...
В командной палубе "Аскольда" хоть топор вешай: накурено. Полундра митинг! На этот раз сидячий и лежачий. Стоячие отошли в область преданий. Матросы – на рундуках, болтаются в подвесушках. Даже не митинг, а беседа, дружеская беседа. Два громадных чайника из красной меди плавают в дыму, по ходу солнышка. Вопрос обсуждается на этот раз очень серьезный: воевать или не воевать за Печенгу?
По дешевке, как было при царе, умирать теперь никто не хочет: все деликатно обмозговывают. Примерно так:
– Финны – белые? Факт, белые. За ними – немец? Он, проклятый. Шпарил немец на красный Питер, теперь по указке кайзера идет белый финн на Ухту, на Кемь, на Печенгу...
В одних кальсонах, с голыми животами, наскакивали:
– Да пойми ты, башка от кильки! Войне-то конец! Нет войны! На кой тебе ляд сдалась эта Печенга? Что там – Петергоф, што ли? С барышней и то хрен пройдешься. Волков только морозить...
Все ждали, что скажет Павлухин; перенял он чайник, гулявший по кругу, приник к теплому носику в зеленой окиси.
– Тьфу! – сплюнул чаинку, попавшую в рот. – Братва (и спрыгнул с койки), ежели так судить, братва, то за что же наши рабочие бились под Псковом и Нарвой? Если бы сказали они тогда: "На кой ляд эта Гатчина?" немец давно бы уже гулял по Невскому... Врагов революции надо бить! сказал Павлухин. – По зубам! А пока мы тут губами белье полощем, они нас лупят... Нешто вас, братишки, злость не берет?
– Ну иди, – ответили. – Шустряк какой нашелся...
Павлухин грохнул чайником.
– Я пойду. Мне за вас совестно... Тех же англичан стыдно! Над нами уже смеяться стали: мол, русские трусы... Пойду я, братцы!
Поднялся еще Митька Кудинов, распушил свои бакенбарды.
– Пиши меня тоже. Да. и кончай трепаться – спать надо. И еще Власьев отчаянный:
– Хуже того, что имеем, не будет. Я тоже пойду.. Потом и третий:
– И меня пиши. Хоть штаны проветрю...
Глубокой ночью закончили.
Павлухин босиком прошлепал по холодным линолеумам, откинул люковицу, выставив голову над верхней палубой, глянул поверх броневой стали:
– Эй, на мостике! Просигналь на штаб нашим паразитам – Басалаго да Юрьеву, что "Аскольд" дает тринадцать добровольцев. Командира не будить. А мы – амба, на боковую...
Крейсер его величества "Кокрен" подхватил утром добровольцев с флотилии и, ныряя в сизых волнах, отправился в море.
Вот и первый завтрак – заодно с англичанами. Построились по сторонам бортов – русские и англичане. Качались между ними столы, на которых ерзали при качке сковородки с яичницей, бачки с овсянкой, сдобренной для калорийности порошком натрия с казеином. Каждому матросу, как пай-мальчику, выдали по большому имбирному прянику.
Комендор с "Чесмы" удивился.
– Гляди-ка, – шепнул, – у них, паскудов, палуба чистая..
– А ты к нам приди, – ответил Павлухин. – У нас ничуть не хуже.
Качало, качало, качало... По трубам парового отопления, висевшим над койками, с треском прорывало горячий пар. В ожидании команды стояли англичане и русские – в общем очень похожие один на другого. На груди русских матросов начертаны несмываемым лаком боевые номера: по ним узнают матроса. А на руках английских моряков браслеты с именем и названием корабля: по иным узнают утопленника – кто таков и где плавал. И у всех у них на синих воротниках по три белые полоски...
Три белые полоски у англичан – в знак побед королевского флота при Сент-Винценте, при Абукире и славном Трафальгаре.
Три белые полоски у русских – в вечную память о громких победах при Гангуте, Чесме и Синопе.
Два великих флота – два великих народа.
С волны на волну... веками! Сколько столетий качаются под ними настилы корабельных палуб! Сначала трещали весла галер, гудели потом паруса каравелл, а теперь могуче уносят их в моря воющие машины. Глаза – в глаза: серые – в серые; одна улыбка – в другую... Но вот запели волынки, и боцманы дали команду завтракать. Крейсер с ревом влезал на волну: уже выходили в открытый океан.
Павлухин ел британскую овсянку с промзоном, густо мазал белый хлеб яблочным джемом...
К вечеру потишала качка – "Кокрен" затесался в лед, уже разбитый архангельским ледоколом. Потянулись мимо черные берега. Крутобокая махина военного ледокола стыла в глубине фиорда, и по длинным сходням бегали, словно муравьи, архангельские красногвардейцы – к ним, как это ни странно, англичане отнеслись гораздо уважительнее, нежели к мурманским добровольцам: дали сопровождающего и переводчика. Пошли на берег и матросы.
В предрассветной темноте растянулись цепочкой в низине. С верхушек сопок ветер сметал вихри снега, шустро скользили лыжи архангельских мужиков. Обутые в русские валенки, ровно, как заведенные, шагали британские офицеры. У каждого из англичан был переброшен через шею фитильный шнур для керосиновых ламп, а на этих шнурах болтались громадные рукавицы из собачьего меха.
– Вышли к монастырю! – проголосили от головы колонны. Такого монастыря еще никто не видывал: в низинке лежала притихшая деревенька с церквушкой. Над крышами избенок тянулись электрические провода, торчала на отшибе радиоантенна. Из распахнутых ворот амбара несло едучим дымом. Там молодой послушник, чихая от выхлопных газов, дергал и дергал стартер захудалого дизеля.




























