Текст книги "Из тупика"
Автор книги: Валентин Пикуль
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
– Это ты к чему меня готовишь?
– К разговору о нашем каперанге Ветлинском.
– А что? Он вроде бы все понял... все принял.
– Верно. И все как будто принял. Но перед этим он, только он один, был повинен в расстреле четырех в Тулоне. И наш атташе Дмитриев в Париже и сам следователь были против расстрела!
Павлухин наступал на Самокина:
– И ты знал? Ты знал? И – молчал?
– Знай и ты. Молчи и ты.
– Как же это?
– А вот так... Через мои руки прошли все шифровки. Помочь я ничем не мог. Вся борьба за жизнь четырех между Ветлинским и посольством была у меня перед глазами.
– И молчал? – не мог простить Павлухин Самокину.
– Правильно, что не сказал. Угробить человека легко. А кто крейсер доведет до Мурманска? Ты, что ли? А корабль необходимо сохранить... для революции. Вот и молчал.
Павлухин потер один кулак о другой:
– Ну теперь-то мы дома... Крейсер он привел.
– Будь разумнее, Павлухин, – сказал ему Самокин. – Революция не состоит из одних расправ и выстрелов. Время еще покажет, что такое Ветлинский. Может, он еще шерстью наизнанку вывернется? И даже будет полезен?
– Кому?
– Службе, дурак ты такой... Службе!
– Да не верю я в это.
– А я и не настаиваю, чтобы ты на каперанга крестился. Но надо еще проверить – что скрывается за его речами.
Звякнул звонок, откинулось в переборке окошечко из радиорубки. Самокин перенял бумагу, как в старые времена.
– Это же не шифровка! – сказал он. – Так чего суете мне?
– Все равно. Тебе ближе. Ты и передай командиру.
– А что там? – вытянул шею Павлухин, подозрительный. Самокин глянул на бланк и хмыкнул:
– Сам Керенский вызывает нашего Ветлинского в Питер.
– Зачем?
– Этого не знает пока и сам Ветлинский. Очевидно, Керенский имеет на него какие-то особые виды... Неспроста!
Самокин поднялся на мостик. В шубе и валенках дрог на ветру сигнальщик. Увидел кондуктора и стал ругаться:
– Ну и закатились мы. Если так на солнце зубами ляскать, так что же зимой-то будет? Во климат, провались он, холера... там уже цветы вижу, на сопках, а за цветами лед не тает.
– Отщелкай на СНиС, – попросил Самокин сигнальщика, – пусть ответят нам, если сами знают: когда питерский уходит?
Под ширмами прожектора узкими щелями вспыхнул ярчайший свет дуги. Сигнальщик проблесками отщелкал на пост вопрос: створки ширмы то открывали, то гасили нестерпимое сияние дуги, устремленное узким лучом прямо в пост СНиСа.
– Есть, – сказал. – Проснулись, сволочи... отвечают.
– Читай, – велел Самокин.
Теперь такой же луч бил в мостик "Аскольда".
– Курьерский... отходит... И спирту просят!
– Ответь им: спасибо. А спирт – в аптеке.
Берег "писал" снова, и сигнальщик прочел в недоумении.
– Эй, Самокин! Советуют нам пушку продать.
– Начинается... анархия, мать порядка, – выругался Самокин.
Уже надев шинель, он подхватил пудовые книги кодов, отнес их в салон. Ветлинский спал, похожий на мертвеца, и ветер стегал бархатные шторы, раздувая их сырым сквозняком. Поверх книг Самокин положил распоряжение главковерха Керенского и вышел из салона... Навсегда! Навсегда!
На трапе он поцеловался со всеми, кто встретился ему. И всю ночь кондуктор-большевик мирно спал в вагоне, бежавшем через лесистые тундры. Самокин не знал еще, что его ждет в Петрограде, как не знали того и те, кто оставался в Мурманске.
* * *
Вид Мурманска приводил Власия Труша в трепетное содрогание. "Во, лафа выпала! – думал он. – Небось в эдакой трущобе и жрать подают одни сухари... Ежели, скажем, по три рубля рвануть за каждую банку? Сколько же это будет?.."
Подсчитал и снова впялился в иллюминатор: "Да что там три! Нешто в эдаком краю, где ништо не водится, и по пятерке не накладут?" И с упоением наблюдал он всю мурманскую разруху и неустроенность окаянной человеческой жизни. "О себе тоже, – размышлял, – забывать не стоит..."
С такими-то вот мыслями, полными самого благородного значения, боцман Труш и вышел в середине дня на каменистый брег земли российской – земли обетованной.
– Эй! – окликнул прохожего. – А главный прошпект где?
– Где стоишь, там и будет главный.
– По шпалам-то?
– Милое дело, – ответил прохожий.
"Пройдусь разведаю", – решил Власий Труш и, выпятив грудь, закултыхался по шпалам.
И вдруг... О эти "вдруг"! Как они играют человеком!
Сидела на ступеньках вагона баба, держа на коленях младенца. А сей исторический младенец играл пустой банкой из-под ананасов. Как раз той фирмы, какую закупил в Сингапуре и сам Власий Труш... Боцмана малость подзашатало, и он долго озирался вокруг, словно перед злодейским убийством.
Потом заботливо склонился над младенцем, приласкал его.
– Так-так. На солнышке греется... Балуется, значит!
– Руки все вымотал, – печаловалась баба. – Уж я порю его, порю... Никакого толку!
– Тя-тя... Тя-тя... – пролепетал младенец.
– А баночка-то, – схватился Труш за жестянку, – красивенькая... Где взяла? – вдруг гаркнул он на бабу. – Отвечай!
– О чем ты, родимый? – испугалась баба.
– Отвечай, где взяла ананасью банку?
– Батюшка милый, да пошла до лавки и свому огольцу купила.
Труш развернул в руках платок, остудил лицо от пота.
– Купила? – засмеялся. – Да что ты врешь, баба? Это же господская штука... Три рубля банка стоит. Где тебе!
– Не сочиняй ты, – обиделась баба. – Налетел, будто я украла... Эдакого-то добра у нас много. Вот картошки нет, картошка в этих краях дорогая. Три рубля одна насыпочка стоит. Да вить... насыпать разно можно. А это – тьфу, ананасина твоя!
– И он, твой шибздик... что? Никак съел?
– Съел, батюшка. У него пекит хороший. Все руки, говорю, отмотал мне, проклятый...
– Сколько же ты заплатила за банку?
– А сколько? Как все, так и я... за полтинник. У гличан, слышь-ка, такого барахла много навезено. Вот мы и кормимся...
Власий Труш понял, что он разорен. Видеть не мог более сопливого младенца, что усиленно развлекал себя пустою нарядной жестянкой. Кинулся боцман на станционный телеграф – там народу полно – и растолкал всех ждущих очереди.
– Полундра, мадам... полундра, вам говорят! Я – "Аскольд", только что пришли с того свету. Срочная телеграмма: быть революции или не быть? Прошу не волноваться...
И отбил в Ораниенбаум жене:
СООБЩИ ЦЕНЫ АНАНАСЫ КРЕПКО ЦЕЛУЮ ТВОЙ ВЛАСИК
– Когда будет ответ?
– Зайдите вечером, – посулил телеграфист.
До вечера, голодный как волк, Власий Труш гулял по шпалам.
Вечером его поджидала телеграмма из Ораниенбаума: АНАНАСЫ НЕ ПОНЯЛА ХЛЕБА НЕТУ КРЕПКО ОБНИМАЮ
Дух взбодрился сразу. Видать, в Петрограде, и вправду говорят, народец с голоду дохнет. Сразу отлегло от сердца, будто камень с него свалили: все в порядке, не пропадем! Итак, решено – везти ананасы до революционного Питера...
Труш прибыл на корабль, а на "Аскольде" – беготня по трапам. Порхали раскаленные утюги, болтались, зеркальца, перед которыми, присев на корточки, брились матросы. Гам, хохот, веселье.
– На берег, што ли? – спросил Труш. – Так на берегу этом ни хрена нету. Я был там... Это тебе не Тулон с Марселем: разворота на всю катушку не дашь. Да и барышни тута по нашему брату в штабеля не складываются... себе цену верную знают!
– В отпуск! – орали матросы. – Половину всей команды крейсера командир отпускает до дому... Уррра-а!
– Половину? – почесался Труш. – Многоватенько...
Он отправился к Ветлинскому выпросить отпуск и для себя. Каперанг, хорошо отдохнувший после перехода, гладко выбритый, в полной форме, сидел за столом перед списками команды.
– Боцман, тебя на три дня... никак не больше... Подсказывай, кто беспокойный, от кого нам лучше сразу же избавиться.
Узкий палец каперанга в блеске обручального кольца скользил вниз по колонке имен, а боцман давал советы:
– Крикун... к бесу его! И этого – с глаз долой. Тоже... пусть едет и не возвращается. Солдаты-то бегут с фронта, а наши разве солдат умнее? Никто не вернется.
– Павлухин? – задержался палец Ветлинского.
– Пущай едет, – сообразил боцман. – Хоша он и унтер гальванный, но по всем статьям с панталыку сбился и нашему порядку не поспособствует...
Павлухин от отпуска отказался. Матросы ему говорили:
– Дурак, нешто своих повидать не хочется?
– Хочется, – отвечал Павлухин. – Да вы все разбежитесь, кому за кораблем доглядеть? Именем ревкома никто не уйдет в отпуск, пока технику не сдаст в исправности. Смазать все салом, как на походе... А на молодых много ли надежды?
"Молодых" из недавнего пополнения палец Ветлинского не коснулся в списках. Каперанг считал их более надежным сплавом в команде крейсера (еще "тихими"). Но почти всех, кто помнил тулонскую трагедию, Ветлинский безжалостно отпустил прочь – в явной уверенности, что обратно на крейсер они уже никогда не вернутся... Это называлось – самодемобилизация!
И весь вечер между берегом и бортом "Аскольда" шныряли юркие катера. Один отойдет, а на второй уже навалом кидают вниз чемоданы – парусиновые, с боевыми номерами, крепко прошнурованные. Матросы-старики следят за надписями. Если какой салага вздумает начертать суриком на своем чемодане заветные слова: "МОРЯК ТИХОВА ОКЕАНУ", – его тут же заставляют смывать едкую краску.
– Не достоин, – говорят самозванцу. – Что ты видел? Бискай этот тьфу, лужа. Ты бы вот в тайфуне побывал...
Крики, песни и хохот разбудили сонный рейд. На британском флагмане вся оптика развернулась – на "Аскольд". Союзники пристально следили за отъездом отпускных. Три катера, четыре, пять, пошел шестой... И вот не выдержали: на реи "Юпитера" взлетели флаги. В ярком свете полярного дня расцветился сигнал: командиру явиться на борт британского флагмана...
Ветлинский был возмущен.
– Что это значит? – говорил он, делясь с мичманом Носковым. – Я командир русского крейсера, а не собачка, чтобы подбегать к "Юпитеру" на каждый посвист оттуда...
Каперанг дал флажный семафор на берег, адресуя его в штаб: как поступить в этом затруднительном случае? Ответ с берега был таков: адмирал Кэмпен является старшим на Мурманском рейде...
– Пожалуй, что так, – вынужден был согласиться каперанг; ударил треуголкой об локоть, поправил кортик, одна перчатка на руке, другая тиснута за обшлаг. – Традиции флота надобно уважать. Эй, на вахте! Катер под трап...
Адмирал Кэмпен засел на Мурмане с осени 1915 года, сначала как начальник партии траления – английской; потом через консульство он подчинил себе с помощью дипломатии и русскую партию траления, так что права его старшинства на рейде были вполне обоснованы даже юридически, традиции здесь играли лишь роль бесплатного приложения к уставу и законам службы.
Медленно наплывал на катер серый борт линкора. Фалрепные юнги, засучив рукава, подхватили русского каперанга под локотки, как барышню; фалрепных специально тренировали на приеме с берега пьяных офицеров, и они свое дело знали блестяще. С почестями подняли Ветлинского на борт. Одетый в парадное, подтянутый, с острым взором степного беркута, Ветлинский с деликатной внимательностью прослушал, как оркестр сыграл в честь его прибытия веселенький марш. И вот взмах руки для салюта – приветствие флагу союзной Британии уже послано.
Вахта в строю. Медленно, как на похоронах, стучат барабаны. Свисток вахтенного офицера – можно следовать.
Ветлинский идет по чистой палубе – палубе цвета слоновой кости. Спокойные ясные взгляды матросов сопровождают его. И – порядок, какого русский флот уже не имел. Стало на минутку грустно.
Вахта сопроводила Ветлинского до дверей адмиральского дека. С ковра вскинулся породистый сеттер и сделал стойку на входящего каперанга. Один умный взгляд влажных глаз на хозяина – и собака снова легла, бесшумно.
Адмирал Кэмпен встретил Ветлинского стоя.
– Как старший на рейде, – подчеркнул он сразу, – я обеспокоен съездом команды вашего крейсера на берег. Время военное, восемь германских субмарин рыскают на подходах к Кольскому заливу. Наши тральщики износили машины, неся брандвахту, а на русских эсминцах митингуют, кормясь одними семечками, которые я тоже пробовал есть, но не нашел в них ничего хорошего... Ваши объяснения? – спросил Кэмпен отрывисто.
– Слушаюсь, сэр. Команда уволена мною в отпуск.
– Я не совсем понимаю вас, – резко произнес Кэмпен. Разговор происходил стоя. Оба навытяжку! Один в мундире застегнутом, другой в легкой шерстяной куртке с закатанными до локтей рукавами.
– Объясняю, сэр, – ответил Ветлинский. – Мною уволена в отпуск часть команды, зараженная пораженческими настроениями. Эти люди, можно считать, уже выбыли из кегельбана.
– Но кегли расставлены... Кто будет играть дальше?
– И оставшиеся, сэр, способны наладить службу. Тем более если вредное влияние большевизма исключено, сэр.
Расставив ноги на ковре, Кэмпен качнулся вместе с линкором (мимо как раз проходила посыльная "Соколица" и развела большую волну). Плавный крен влево, где-то внутри корабля грохнула дверь, еще крен вправо... Качка затихла.
– Хорошо, – сказал адмирал, – в этом варианте есть разумный подход к делу... В случае выхода крейсера на театр, мы дополним недостающий состав нашими матросами, которые рвутся в сражение... Вы слышите? Уже заиграли волынки перед ужином. Прошу, каперанг, к столу.
– Благодарю, сэр. Но осмелюсь сегодня отказаться от ужина, Ибо имею телеграмму от господина министра Керенского, призывающего меня в Петроград по делам службы.
– Весьма сожалею, – кивнул на прощание Кэмпен (и сеттер сразу вскочил с ковра). – Надеюсь, мы встретимся после вашего возвращения из мрачной русской столицы.
Четкий поворот. Треуголка под локтем. По бедру колотятся золоченые ножны кортика. Снова играет оркестр. Фалрепные бережно опускают Ветлинского на катер, в ладонях каперанга мягко мнется голубой бархат фалрепов, бегущих до самой воды.
Рука, вздернутая для приветствия, слегка дрожит. Боже мой! Как давно не было... всего вот этого!
* * *
Белая полярная ночь – с движением поезда на юг – медленно отступала. За Петрозаводском уже висли серенькие сумерки. На обнищавших станциях тяжело вздыхал паровоз.
Власий Труш проснулся в Лодейном Поле.
– Эй, – позвал сцепщика, – в Питере-то когда будем?
– К вечеру.
– Чего так поздно?
– А ныне поезда скоро не бегают. И на том спасибо...
Вышла на перрон баба и пригорюнилась.
– Служивый, – сказала Трушу, – не продашь ли чего?
– Эво! А чего надобно?
– Хлебца бы... Третий дён не жрамши сидим.
– А что? – высунулся Труш в окно. – Разве нет хлеба?
– Откеда хлеб?.. – засморкалась баба в платок.
Душа Труша взыграла от чужого несчастья. И чем ближе приближался поезд к Петрограду, тем все выше и выше взвинчивал он цены на свои ананасы. На станции Званка ощущался настоящий голод. Здесь, в ста четырнадцати верстах от столицы, Труш впервые увидел красные повязки на рукавах путейцев. Это были отряды Красной гвардии, о которой на Мурмане знали лишь понаслышке. Красногвардейцы гурьбой подошли к вагонам третьего класса, где ехали отпускные аскольдовцы, и, ничего не прося, терпеливо стояли, под окнами. Окна разом опустились. Посыпались оттуда буханки хлеба, испеченного накануне в паровой пекарне "Аскольда". Власий Труш наблюдал, как золотыми слитками порхают тяжелые буханки, – и ликовал: "Эка, голод-то! Чего там по пять рублей... Драть так драть. Недаром от самого Сингапуру тащил... Опять же и рыск, дело благородное!"
Боцман ехал во втором классе, почти полупустом, загрузив свое купе ящиками с ананасами. Крепкие мышцы боцмана, отъевшегося на казенных харчах, играли заранее – скоро он будет сгружать ящики на перрон...
И вот завечерело над далями, паровоз неторопливо втянул вагоны под закопченные своды вокзала.
Пассажиры гуртом повалили на платформы: матросы – чемодан на плечо убежали, радуясь, свистя и подпрыгивая. Издалека было видно, что на развороте турникета патруль задержал каперанга Ветлинского. Власий Труш вытянул шею, всматриваясь в сутолоку вокзала: что будет? Командир "Аскольда" о чем-то долго спорил, потом зажал портфель между колен, и патруль тут же спорол ему с плеч погоны, сорвал с фуражки кокарду; после чего турникет закрутился дальше.
Боцман сгрузил на перрон ящики с броскими английскими надписями. На заплеванных досках платформы эти ящики расцветали, словно праздничный подарок ко Христову деньку. Устал.
– Фу, – сказал, отдыхиваясь. – Ломового бы теперича... Выбил бушлат об стенку – шлеп-шлеп; сорвал погоны с него – от греха подальше; присел на ящики. Тут его окружили. С красными повязками на рукавах пальтишек. Видать, рабочие.
– Знатно, – сказал один, присматриваясь. – Вот это, я понимаю, упаковочка... Эй, флотский! Кажи бумагу.
Власий Труш бесстрастно развернул отпускную. Прочли. Вернули. Пока ничего. Подкатился тут и солдат в обмотках.
– Что в эшелоне? – полюбопытствовал.
– Техника, – не мигнул Труш, отвечая. – Причем иностранная, – добавил. – У нас такая разве бывает?
– Всякая бывает, – усмехнулся один рабочий.
– А это секретная, – отвечал Труш. – Для дальних прицелов.
– Ну вези, – сказал солдат. – Технике – мое почтение. Особенно, ежели прицел у тебя дальний, так это – милое дело!
Но тут его спросили:
– С мурманского?
– С него самого... с мурманского.
– Зажрались вы там. Вон ряшку-то какую наел: надави – и сок брызнет. А ну, Федя, берись с конца. Сейчас прицел проверим.
Подняли один ящик и грохнули его о перрон – покатились яркие банки, и вмиг их не стало (набежал народец – растащил).
– Стой! – заметался Труш. – По какому праву?
– Спекулянт! – ответили. – А право одно: революция! Солдат вспорол ножом одну банку. Лежали там нежные золотистые ломти, благоухая необычно. И растерялся солдат:
– Это что же за дичь така? Видать, вкуснятина?
– Не дичь! – убивался Труш. – Эх ты, серость., фрукта!
– Как зовется?
– Ананаса...
Услышав это слово, солдат озверел.
– Буржуй? – хватался за грудки. – Ананасу жрешь?
– Не буржуй, а боцман... – оправдывался Труш.
– Прикидывайся! – орали из толпы мешочников. – Сразу видать буржуя... Рази моряки ананасу шамают? Переоделся под флотского.
Труш совсем ошалел. Тянулись к нему отовсюду руки, рвали его на части, с хрустом выдернули пуговицы из бушлата, которым он укрывался от кулаков.
– Растрепать его! – визжала бабенка в платке. – Зачинай делить... тута же... всем, по совести!
– Товарищи! Граждане! – взывал Труш, отбиваясь. – А ежели я болен? Ежели я не могу? Ежели мне доктор велел? Это как же получается? Выходит, буржую можно, а простому человеку нельзя?
Красногвардейцы уже таскали ящики на ломового извозчика. Грузили. Солдат ткнул боцмана штыком под лопатку – больно:
– Следуй...
Привели на Выборгскую, вслед за телегой. Там, в узкой прокуренной комнате, сидел человек, и жиденький галстук его был завит на шее веревочкой. Тяжело он поднял глаза, красные от недосыпа, как фонари.
– Половину, – сказал, – на Путиловский, другую половину разделить: на Обуховский да на Парвиайнена... детишкам!
– Ты што? Соображаешь?.. Да я от самова Сингапуру...
– Вот и приехал. Спасибо, что сам не съел!
* * *
Когда Россия уже шаталась от голодухи, Мурманск еще не ведал острой нужды в куске хлеба. Англичане и французы взяли Мурманский край на союзный прокорм, и первый кусок – самый лакомый – доставался гарнизону и флотилии. Все продовольствие было в руках британского консула Холла: он мог и задержать его, и тогда на шее Мурманска стягивалась неловкая петля голода. Холл мог и ослабить эту петлю...
Впрочем, все зависело от Петрограда, где существовало двоевластие. Все зависело от политики. Это было время, когда даже консул не знал, что будет дальше... Стянуть ему петлю или, союзно подобрев, распустить ее по старой дружбе?
Глава шестая
Всю ночь мычали коровы, и сны от этого были наивные, пахнущие молоком и детством. А утром, едва Небольсин открыл глаза, Дуняшка положила перед ним письмо:
– Матрос был. Сказывал, цто издалека везли...
Сна как не бывало, и Аркадий Константинович, волнуясь, взломал хрусткий конверт. Штабс-капитан Небольсин сообщал младшему брату, что это, очевидно, его последнее письмо из Франции: бригаду направляют на Салоникский фронт, в Македонию (значит, Лятурнер тогда был прав, намекая на новый адрес). За каждой строчкой письма сквозила плохо скрытая досада и какой-то разлад души и разума.
Там, в окопах Мурмелона, брат его мучился неясной отсюда мукой – и, пожалуй, эта мука не шла ни в какое сравнение с теми переживаниями, какие выпали на его долю в Мурманске. Аркадий Небольсин слишком уважал своего старшего брата. Конечно, Виктор Небольсин (ныне штабс-капитан) не был тем актером, который приходит раз в столетие, чтобы потрясти мир. Но зато Виктор Небольсин мог ежевечерне сорвать с публики аплодисменты за добросовестную игру... Игра продолжалась!
Аркадий Константинович вновь перечитал конец письма: "...распахнется окровавленный занавес этой кошмарной трагедии мира, и самые красивые женщины выйдут навстречу нам с печальными цветами воскресшей весны. Именно к нам, ибо мы, русские, останемся победителями".
Игра продолжалась... даже на фронте! И тут Аркадий Небольсин понял, что эти последние строки тоже рассчитаны на то, чтобы сорвать аплодисменты. Значит, бедняга Виктор давно растерял свою публику – "остался у него только я – его брат". И, сидя на развороченной постели в своем вагоне, брат слегка похлопал брату – из Мурманска до Мурмелона: "Браво, браво!"
Небольсины, потомственные петербуржцы, выросли без матери. Отец их, чиновник ведомства императорских театров, был человеком начитанным, с настроениями демократа-семидесятника. Братья вырастали самостоятельно, среди книг и музыки. Отец рано научил их гордиться Россией и тем, что они русские. Отсюда и все остальное, как следствие этого воспитания. Для одного, после службы в блестящем полку, – подмостки сцены, а для другого выпала большая честь – быть русским путейцем: романтика дальних дорог страны, которая раскинула свои рельсы от Амура до полярных тундр Скандинавии. В любом случае – все было у братьев прекрасно и патриотично (так им казалось обоим).
Небольсин еще раз повертел письмо: нет, обратного адреса брат не указывал – наверное, и сам не знал его точно. И тут опять замычала корова только не во сне, а наяву. И так близко, где-то совсем рядом, на соседних путях. Откуда корова – думать не хотелось...
Аркадий Константинович пил чай, заваренный Дуняшкой, когда в вагон к нему поднялся дорогой гость – инженер Петя Ронек с Кемской дистанции.
– О! Петенька... Ты с каким?
– С дежурным, – ответил Ронек. – Прискакал за хлебом... Ронек поддерживал честь корпуса путей сообщения и всегда носил элегантную форму путейца, а на голове фуражку с зелеными кантами и молоточками в кокарде. Был аккуратен, подтянут.
– Чаю? – предложил Небольсин.
– Ну давай...
Распивая чай, Ронек спросил:
– Куда ты коров деваешь, Аркадий?
– Ты это серьезно? – задумался Небольсин.
– Вполне.
– Мне, правда, всю ночь снились коровы. И мычит какая-то...
– Видишь ли, – начал Ронек, – нас преследует саботаж. Через голодный Петроград прогнали эшелоны со скотом. Я успел перехватить их на Кеми и часть отослал обратно. Но часть вагонов все-таки проскочила... на тебя! Ты принял?
– Мне никто даже не докладывал.
– Ну я так и думал, – вздохнул Ронек, озабоченный. – Это явный саботаж, это подло, и это враждебно для народа.
– Саботаж... против чего? – спросил Небольсин.
– Конечно же, против революции! – выговорил Ронек. – Все это свершается с нарочитой жестокостью, чтобы голодом задушить революционный народ, и без того голодный... Понял?
Корова мычала где-то на путях – жутко и осипло мычала она.
Небольсин спросил своего друга прямо в лоб:
– Милый мой Петенька, про тебя говорят, что ты большевик. Сознайся: это правда? Или не верить?
– Не совсем так, – ответил ему Ронек с улыбкой. – Я не большевик. Но я, видишь ли; убежденный социал-демократ. И большевики ближе всего сейчас моим взглядам на исход революции. А теперь скажи мне, брат Аркадий, ты ждал революцию?
Аркадий Константинович долго почесывал ухо.
– Я не ждал именно революции. Но каких-то крупных потрясений, ведущих к благу России, – да, ждал... Верил! Наверное, я просто не хотел думать о революции.
– Ну вот, – подхватил Ронек, – революция произошла. Ответь: разве что-либо изменилось?
– Для меня?
– Ну хотя бы для тебя.
– Да я-то при чем?
Худенький, как мальчик, Ронек погрозил ему пальцем:
– Не крутись, Аркашка. Ты – везунчик, счастливчик... Ты избалован. Деньгами. Женщинами. Ты – барин. Но ты не глупый барин... Ты все понимаешь.
– Не все! Вот у меня есть брат. Он умнее меня. Главное отличительное свойство его – это цельность. Цельность патриота. Когда прозвучал первый выстрел, он был уже в седле. И вот теперь из Франции пишет, и я не узнаю его... Он потерял свое лицо. Словеса! Голый шарм! Я чувствую, что-то происходит в мире... А – что? Ну, ты, умник! Может, ты знаешь?
– Будет революция, – заявил Ронек убежденно.
– Не лги. Она уже была.
– Будет другая. Настоящая.
– А это какая? – спросил Небольсин.
– Липовая. Она ничего не изменила. Ничего не дала народу. А необходим поворот. Как говорят моряки, поворот "все вдруг*. К миру, Аркашка!
– Но господин Керенский...
– Да знаю все, что ты скажешь. Керенский – социалист, Керенский защитник в политпроцессах, Керенский... снова ввел смертную казнь на фронте! Это тоже он сделал.
– А ты бы не ввел?! – обозлился Небольсин. – Что прикажешь делать на месте Керенского, если фронт разлагается? Не умники ли вроде тебя и разложили фронт?
Ронек выровнял стакан точно по середине блюдечка. Сверху – бряк ложечкой. Казалось, этот маленький человек сейчас развернется и маленькой ручкой треснет громадного Небольсина, сидящего перед ним в пушистом халате. Но они были друзья...
– Пошли, – сказал Ронек. – Посмотрим, что с коровами. Среди нагромождения вагонов, блуждая с ломом в руках, они отыскали вагон-теплушку. Сковырнули пломбы.
– Взяли! – крикнул Небольсин, и оба откатили двери.
В лицо пахнуло застоявшейся коровьей мочой, смрадом и гнилью. Обтянутый кожей скелет поднялся из темноты и сказал людям жалобное свое, умирающее свое: "му-у-у..."
Остальной скот лежал уже мертвым.
– Вот, полюбуйся, – сказал Ронек, весь в ярости. – В Петрограде умирают с голоду, а они... эти душегубы!..
– Кого ты обвиняешь? – спросил Небольсин, чуть не плача от жалости к животным. – Я бы сам задушил негодяев... всех! Но я-то при чем здесь?
– Ты ни при чем. Ты просто стрелочник тупика. Наверное, по простоте душевной ты думаешь, что это дорога в мир? Ах, мой милый Аркашка! Это дорога в тупик, здесь она обрывается. И этот тупик, поверь, может для многих из нас обернуться жизненным тупиком!
– Как ты сказал? Жизненным тупиком?
– Я так чувствую, – ответил Ронек. – Осмотрись вокруг, Аркадий, и ты тоже почувствуешь это.
Небольсин рассмеялся – совсем невесело.
– Это очень неприятный афоризм, Петенька! В старые добрые времена за такие пророчества пороли розгами.
– Закрой! – сказал Ронек.
Сильный Небольсин навалился на клинкет задвижной двери, со скрежетом она поехала, закрывая умирающую корову.
– Сена бы... – сказал Небольсин подавленно.
– Откуда у нас сено? Резать? Но кожа и кости. Да и холодильников нет. Они знали, куда надо загонять скотину. И загнали насмерть. Прощай, Аркадий, я пойду...
Теплые ветры широко задували над Мурманом. За сопками – там, где раскинулось кладбище, – обмахивались по ветрам белым-белы черемухи, уже увядающие. Было что-то раздражающее в негасимом мареве солнца, в ослепительном блеске неба, с высоты которого падали чайки на темную ледяную воду. И лежал в низинах твердый, прозрачный лед, никогда не тая.
Жили в ту пору больше слухами: одному сказали, другому нашептали, а третий где-то вычитал (или сам выдумал). Архангельск тяготел к Вологде, а через Вологду – к Москве; Мурманск же был прямо связан с Петроградом, и оттуда по временам налетали буйные вихри...
Сумятица лихорадочных событий, не всегда понятных на Мурмане, вдруг вылилась в резолюцию флотилии Северного Ледовитого океана: "Прекратить постыдное братание! Даешь наступление! Мы за полное доверие к министрам-социалистам..."
И говорили везде так:
– Не беспокойтесь! Вот вернется Ветлинский, и все начнется по-новому, иначе... Мы еще поглядим. Вы еще узнаете.
Небольсин мучился: выходил его брат в арлекинском одеянии, с винтовкой в руке, отдергивая окровавленный занавес войны, а навстречу ему поднималась костлявая шея умирающей коровы и говорила предсмертное, прощальное: "му-у-у-у..."
* * *
– Братцы! Доколе маяться? – поднялся на башню "Чесмы" матрос; сковырнув с башки бескозырку, показал ее всем золотой броской надписью: "Бесшумный". – Командир нашего ясминца, князь Вяземский, есть первый хад! А почему он хадом стал – сейчас обскажу по порядку...
– Трухай, Маковкин! – подбодрили его снизу, от палубы.
– Другие ясминцы у стенки борта протирают, а наш хад, князь Вяземский, у Короткова сам на походы, будто на выпивку, набивается. Ну, рази не хад? Ему што, боле всех надобно? Опять же, по праву революции, кто давал ему такую власть, чтобы в бой с немцем вступать? У немца, братцы, на подводах пушки в сто пять миллиметров, а у нас – пукалки, в семьдесят пять... Так я вас, ридные мои, спрашиваю: хад он или не хад?
– Долой гада Вяземского с флотилии! – поддерживала толпа.
– И каперанга Короткова – в шею! Почто он социалиста Керенского матеряет? Почто под портретом Николашки у себя сиживает?
Митинг проходил на палубе "Чесмы", под открытым небом, и базарные торговки тут же, под сенью главного калибра, бойко продавали калачи и воблу, семечки и спиртное. Небольсина от скуки тянуло на люди, и он был рад, что Ванька Кладов затащил его на этот митинг. Сейчас Аркадий Константинович сидел на ступенях трапа, рядом с матросом, который ругался глухо и злобно. И вдруг этот матрос сорвался с места, кошкой полез на башню, цепляясь за скобы, вделанные в броню.
И вот вырос над палубой, а под ним трещала шелуха семечек, цвели платки продажных маркитанток, пьяно и неуемно колыхалась чернь бушлатов. Начал неожиданно – с упрека.
– Эх, вы-ы-и-и... – провыл он, раздираемый злобой. – Вы сами не знаете, чего хотите. Вчера кричали: "Даешь наступление!" А теперь командира "Бесшумного" с дерьмом пополам мешаете... За что? За мужество? Так его только уважать можно, что он со своими "пукалками" прет на рожон – прямо на немецкий калибр. И не боится... Нет, – продолжал матрос, – не за это надо судить князя Вяземского! А вот за что: монархист он, враг революции, мордобоец был славный... верно! Таких на флотилии не надобно.
– Кто это такой? – спросил Небольсин у мичмана Кладова.
– Аскольдовский ревкомовец... некий Павлухин!
Палец Павлухина вытянул из толпы матроса с "ясминца".
– Вот ты – хад! – сказал ему аскольдовец с яростью. – Даже не в дюймах, а в миллиметрах считать стал. Ишь бухгалтер нашелся... Не матрос ты флота Российского, а сопля, в бушлат завернутая! Команда крейсера "Аскольд", – продолжал Павлухин, – заверяет, что она будет стоять на страже русской революции... своим калибром!






