Текст книги "Из тупика"
Автор книги: Валентин Пикуль
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
– Команду собрать! Документы... Откуда идете? Карты!
– Идем из Онеги, – пробормотал капитан.
– Неправда! Это лес не онежский, на нем нет тавра онежской компании "Wood"...
В команде оказался лишний: офицер германского флота. Вяземский фонарем осветил перекошенное страхом лицо. Заставил немца встать лицом к борту и ударом ноги перекинул через поручни в кипящее море.
– Привет адмиралу Тирпицу! – И погасил фонарь. – Раскидать весь лес... ничего не жалейте.
Быстро летели за борт гладкие доски. Под ними – сорок семь немецких мин. Гальваноударного действия. Новенькие. Готовые к постановке.
Пистолет взлетел к виску капитана, не успевшего доесть свой последний хлеб.
– Слушай. Сорок семь – цифра сомнительная. Было или пятьдесят, или сто... Где остальные?
– Клянусь детьми, которых у меня четверо! – ответил капитан. – Было всего восемьдесят. Тридцать три мы поставили в Горле... на траверзе маяка Сосковец!
Вяземский сунул пистолет в карман полушубка.
– Я тебя прощаю, – сказал он великодушно. – Можно спускать шлюпки. Я прощаю всех! Всех, кроме вашего корабля...
Капитан глянул в простор океана – гибель в шлюпках еще ужаснее! – и выпрямился.
– Мы знаем ваш эсминец, – произнес с угрозой, – это "Бесшумный"!.. Вы ответите перед международным трибуналом.
– Можете созывать, – хохотал Вяземский, – хоть Священный конгресс! Нам сейчас наплевать, что о нас будут думать...
Оставили гибнущий от взрыва "лесовоз" и пошли далее. Вокруг все было зелено и красиво. Завернувшись в матросские шубы, сваленные в ходовой рубке, Вяземский спал на мостике, громко дыша в свою роскошную бороду. Мундштуки тромбонов торчали из его волосатых ушей, и рупоры выпевали привычное: "Пиуууу... пиууууу... пиууууу..."
И вдруг: "пик-пик-пик-пик-пик-пик..."
Разворошил шубы, вылез – сияли глаза.
– Вот она! – заорал. – Колокола!..
"Пик-пик-пик" – стучали тромбоны, нащупав врага.
Винты уже поставлены на работу "враздрай": левая машина – вперед, правая машина – назад. На голубых табло тахометров рванулись в разные стороны стрелки. Взмыли за кормой смерчи, и эсминец, словно волчок, развернулся на "пятке" – носом к цели. А цель – вот она, уже видна... Вражеская подлодка нагло всплыла перед "Бесшумным", уверенно сознавая свое преимущество в силе огня.
– Сближение! – командовал Вяземский. – Орудие – товсь! Опутанный проводами телефонов, бегущий с мостика, внизу балансировал комендор. Шарахнула носовая, и белое пламя осветило верхушки волн. В ответ снесло ростры со шлюпками, закрутило в дугу кран-балку, и рулевой панически бросил штурвал, кинувшись бежать с мостика.
– Предали! – орал он. – Братцы убивают! За што?
– Огонь! – Команда с мостика.
Но снизу по мостику – матюгом:
– Куда, мать тебя так, катишь? Креста захотел, хад?
– Огонь!
Огня не было. Второе накрытие – под борт, возле мидельшпангоуга. Но эсминец, сбрасывая воду с палубы, выпрямился. На мостик взлетели тени:
– Вертай коробку назад! Будя... отвоевали!
Вяземский одной рукою перехватил брошенный штурвал, другая рука сунулась в карман полушубка – за пистолетом:
– Прочь с мостика! Стоять по местам... застрелю, собаки! Пистолет, выбитый из его руки, сверкнул в последний раз, навсегда исчезая в море. На командира навалились, вращая штурвал в обратную сторону. Кто-то уже командовал по трубам:
– Эй, в машине! Полные обороты... крути, Емеля!
Подводная лодка, преследуя эсминец, рванулась за ним. Снаряды с нее летели вдогонку миноносцу, выходящему из боя. Вяземский, как последний гужбан, хлюпая галошами в мокрой каше снега, начал драться с матросами кулаками.
– Мерзавцы, вы сорвали мне атаку!.. Где русский флот?! Где доблесть?! Вы опозорили имя русских!.. Вы не граждане России! Вы просто взбунтовавшиеся рабы!
Его стали вязать жгутами Эсмарха; тогда Вяземский повернулся в сторону субмарины, рубка которой мерцала точкой огня.
– Ach du deutsche Saue! – заорал он. – Sencke uns mit einer Mine... Ich werde zu Grunde gehen, aber zusammen mit der bolschewistischen Bande!{13}
Дали полный ход – стрелки на тахометрах ползли все выше и выше. Связанный по рукам и ногам, по мостику эсминца катался плачущий командир.
– Штурманец, – велели матросы, – башкой отвечаешь: чтобы к утру были на базе!.. Мы не нанимались главнамуру, чтобы тонуть за здорово живешь!
Рано утром Вяземский навестил главнамура.
– Приказ исполнен! – доложил он. – Не доходя Териберки, бинауральный поиск засек субмарину противника. С первым же залпом противника команда взбунтовалась...
Ветлинский, опустив голову на стол, долго не отвечал. Потом поднял лицо, искаженное отчаянием, и расцепил плотно сжатые губы, темные, как старая медь:
– Ради бога, никому не говорите о нашем позоре... Если англичане узнают, что флотилия небоеспособна, они усилят свои претензии к нам... Идите отдыхать, князь.
– Есть. Но, сдавая в консульство тромбоны, господин контрадмирал, я убедился, что лейтенант Уилки хорошо осведомлен обо всем, что случилось...
* * *
Сегодня у Небольсина в вагоне гости – славные ребята: майор Лятурнер и лейтенант Уилки, которые вот уже второй год околачиваются на Мурмане при консульствах. Дуняшка сунула в снег бутылки с шампанским и, приплясывая от холода, караулила их, чтобы прохожие не сперли.
– Аркашки, – сказал Уилки, – да зови ты ее сюда. Хватит!
Небольсин был сегодня в чудесном настроении.
– Ты так и не сознался, откуда хорошо знаешь русский язык? – сказал он Уилки, шутливо грозя ему пальцем.
– Ты же знаешь английский. Почему бы мне не знать русского?
Дуняшка выставила бутылки, комья снега растаяли под ними на столе. Лятурнер достал флягу, встряхнул ее перед собой.
– Уберем пока вино, – сказал он. – Я отлично понимаю русских. Вино требует к себе внимания и времени. С вином надо сидеть и болтать, как с другом. А русские хватят вот такой прелести – и летят в канаву... Верно: к чему лишние разговоры?
– Что у тебя там, Лятурнер? – потянулся Уилки.
– Понюхай...
– О! – воскликнул Уилки. – Настоящая самогонка!
– Первач, – нежно выговорил Лятурнер. – Даже горит...
Начали с самогонки (она годилась для экзотики).
– Люблю, когда обжигает, – смаковал Лятурнер. – Если бы, Аркашки, у вас в России все было хорошо так, как эта великолепная самогонка...
– Друзья! – сказал Уилки, ничем не закусывая. – Кто знает новые анекдоты?
– Про царя? – спросил хозяин вагона, благодушничая.
– Это старо, Аркашки... Сейчас анекдоты новые: про Керенского или про Троцкого!
Лятурнер выложил на стол красивые сильные руки; броско сверкал перстень. Заговорил вдруг – открыто, чего с ним почти никогда не бывало:
– Правительство, стоящее сейчас у власти в России, потеряло главный способ воздействия на массы – страх, и Керенского никто не боится. Но это правительство не приобрело и нового способа – действовать за счет доверия, и Керенскому никто не подчиняется. Ни слева, ни справа! Я сторонник Временного правительства, но, кроме жалости, ничего к нему не испытываю. А что скажешь ты, Уилки?
Уилки сочно смеялся, показывая ровные зубы.
– Когда мой консул Холл говорит "болтун", то даже солдаты охраны знают, что речь идет о Керенском...
Небольсин мрачнел все больше и больше.
– Дорогие мои гости, – сказал он, задетый за живое, – вы бы хоть меня постеснялись... Среди вас, как вы сами догадываетесь, нахожусь еще и я русский. А вы хлещете русскую самогонку, Лятурнер, как истинный француз, не удержался, чтобы не пощупать под столом русскую Дуняшку, и... дружно лаете несчастную Россию.
– Прости, Аркашки! Мы не хотели тебя обидеть. Ты славный парень, как и большинство русских. Но никто не виноват, что России давно не везет на правителей...
Небольсин хмуро придвинул к Лятурнеру свой стакан:
– Плесни... Да лей как следует!
– Взорвись, Аркашки. Это чудесная штука. Поверь, я уеду во Францию, увозя самую прекрасную память...
– О чем? О самогонке?
– О тебе, Аркашки...
Гости были без претензий. Они со вкусом ели треску, нажаренную Дуняшкой крупными кусками; сочно обсасывали кости и бросали их на листы газет, разложенных поверх стола. Невольно взгляды иногда задерживались на заголовках.
– Во! – сказал Уилки, ткнув жирным пальцем в статейку. – Это, кажется, "Речь"? Ну да... "Министр юстиции Малянтович, – прочитал Уилки, – предписал прокурору судебной палаты сделать немедленное распоряжение об аресте Ленина".
– А у меня под локтем "Общее дело", – прочитал Лятурнер. – Сообщение из ставки... "Все солдаты с фронта разъехались единичным порядком самочинно". Молодцы русские! – сказал Лятурнер, беря кусок побольше. Здорово воюют! Извини, Аркашки, но эту статью не я написал в русской газете.
Уилки со смехом вперся глазами в обрывок "Биржевых ведомостей", и прочитал с выражением:
– "Уныло и печально в стенах Петроградской консерватории".
– Где, где? – закричал Небольсин, вскакивая.
– В консерватории, Аркашки.
– Дай сюда. Черт возьми, ведь у меня там невеста!
– Ай как там ей сейчас уныло и печально... Держи!
Небольсин схватил бумажный лоскут, весь в пятнах жира:
– К сожалению, здесь дальше... оборвано.
– А что там? – спросил Лятурнер.
– Да что! Собрали девяносто тысяч рублей взносов. А за дрова заплатили сорок тысяч... Бедная, как она, должно быть, мерзнет! Профессора жалованья не получают совсем. И пишут, что спасти консерваторию сейчас может только Временное правительство. Мне плевать, кто ее должен спасать, но... Вы бы хоть раз увидели мою невесту! Все от нее в восторге. А я даже не знаю, как она?
Лятурнер глянул на часы:
– Знаешь, кто придет сейчас? Мы пригласили лейтенанта Басалаго. Ты не возражаешь?
– Басалаго один не ходит, – заметил Уилки. – Он притащит и Чоколова. И придут не пустыми!
– Да ладно! – сказал Небольсин. – После вас мне посуду не мыть. Хоть вся флотилия пусть забирается ко мне в вагон... Хотите, поедем в Колу?
С гоготом, обнимая в тамбуре Дуняшку, ввалился кавторанг Чоколов, уже хмельной. За ним, абсолютно трезвый, лейтенант Басалаго. Выставили из карманов бутылки.
– Твердо решили напиться? – спросил Небольсин.
– Мы устали. Хуже собак. Иногда не мешает.
– Ну, поехали? Выедем в тундру и будем хлестать до утра, как гусары.
– А не позвать ли нам баядерок? – предложил Басалаго.
– Одна уже есть, – дурачился Чоколов. – Дуняшка, сканканируй нам в своих чулках, вечно спущенных до колен!
– Цего? – спросила Дуняшка, не поняв, и шмыгнула носом.
Уилки пихал Небольсина в бок:
– До чего же у тебя странный вкус, Аркашки.
– Зато она удобна, – застеснялся Небольсин. – Не забывай, что у меня невеста, и я не имею права транжирить себя направо и налево, словно худой кот...
Дал распоряжение на станцию, и маневровый потащил их за город – на просторы тундры. За стеклами окон качалась жуткая полярная темень; паровоз вырывал из-под насыпи белизну снега, голые прутья ветвей.
Басалаго, выпив, спросил:
– Ты больше ничего не знаешь, Уилки! Что в Петрограде?
Уилки сидел прямо, совсем трезвый, курил спокойно.
– Керенский не удержится. Перестань хвалить его перед матросами и предсказывай им бурю новой революции Ленина – тогда тебя будут считать на флотилии пророком.
– Ты не шутишь? – нахмурился Басалаго.
– Зачем же? Ты спросил – я ответил.
– И что будет дальше?
– Ленин придет к власти.
– Ты пьян! – резко сказал Басалаго англичанину.
Уилки ответил ему ледяным тоном:
– Если я выпил больше тебя, это еще не значит, что я пьян.
– Да хватит вам! – вступился хамоватый Чоколов, игравший всегда под рубаху-парня. – До нас большевики не доберутся. Здесь Россия кончается, обрываясь, как этот стол... в океан!
Уилки внимательно поглядел на Чоколова:
– В этом-то ваше счастье, мистер Чоколов.
Одинокая пуля, пущенная из темноты по окнам, разбросала стекла над головой Уилки, но он даже не обернулся.
– Если меня убьют, – сказал, – это будет здорово. .
Над столом, поверх посуды и объедков, сверкнули браунинги.
Хором заорали на оглушенную девку:
– Дуняшка, свет! Дура, свет погаси...
Темный вагон долго двигался по темной тундре.
– Дуняшка, – не вытерпел Небольсин, – так хуже... включи!
В ярком свете опять проступили лица. Чоколов ползал по полу. Все так же прямо сидел Уилки, и ветер из разбитого проема окна развевал его жидкие светлые волосы.
– Я пью за крепкую власть в России! – сказал он, поднимая стакан с водкой. – За власть, которая обеспечит России победу в этой войне.
– Не свались, – дружески подсказал ему Небольсин.
– Закуси, – пододвинул еду Чоколов.
Все выпили за "крепкую" власть, хотя каждый понимал ее по-своему. Долго и молча жевали. Небольсин сильно захмелел.
– Господа, – начал Чоколов, – а Корнилов-то серьезный был мужчина... Как это ему не повезло!
– И дать разбить себя Керенскому? – усмехнулся Лятурнер.
– Я не согласен, – возразил Уилки. – К сожалению, Корнилов был разбит Красной гвардией, и об этом надо помнить..
– А куда мы едем? – отвлеченно спросил Басалаго.
– А тебе не все равно, куда ехать? – ответил ему Небольсин.
– Мне не все равно. Это тебе все равно, куда тебя везут.
– Ты меня не везешь. Это я тебя везу.
– Ты ошибаешься, – сказал Басалаго. – Здесь, на Мурмане, все только катаются. Но вожу-то их я. Куда мне вздумается...
Уилки, подняв лицо, выпустил дым к потолку. Губы его презрительно улыбались. Впрочем, этого никто не заметил.
Под утро вышли в тамбур, чтобы проветриться, лейтенант Уилки и Небольсин, сильно опьяневший.
– Уилки! – сказал Небольсин, распахивая двери мчащегося вагона. Садись, Уилки, рядом. Свесим ноги и поговорим... Ты наверняка знаешь, что будет дальше!
– Дальше, – прозвучал голос англичанина, – будет революция. И только вы здесь ничего не понимаете и не знаете.
– Уилки, я тебе сколько раз говорил: нехорошо много пить и мало закусывать. Ты и правда пьян, Уилки?
– Я тебе, Аркашки, дам сейчас пинка под зад. И ты так и вылетишь из своего вагона...
– За что, Уилки? – пьяно хохотал Небольсин.
– За то, что ты глуп, Аркашки...
Небольсин повернулся в темноту тамбура, где вспыхивал огонек английской сигареты.
– Слушай, Уилки, – спросил просветленно, – а вы уйдете отсюда, если большевики придут к власти?
– Зачем? – ответил Уилки из мрака. – Мы станем союзниками большевиков, если... если Ленин продолжит войну с Германией!
– Я не пророк, но вам придется уйти. Ленин никогда не пойдет на продолжение войны, и ты сам это знаешь, Уилки.
– Тогда, – сказал лейтенант, – мы будем бороться. Мы, англичане, пожалуй, единственный народ в мире, который никогда не знал поражений... Пойдем, Аркашки, поднимайся!
– Куда?
– Допьем, что осталось.
Небольсин встал, качаясь, обнял англичанина.
– Слушай, мой дорогой Уилки! Допить-то мы, конечно, допьем. Но не было еще такой беды, из которой Россия не выкручивалась бы... О-о, ты плохо знаешь нас, русских!
– Пойдем, пойдем... Я их изучаю все время.
В вагоне был погром. Все давно валялись – кто где мог.
Разбросав руки по столу, крепко спал лейтенант Басалаго. Уилки взял его за волосы, грубо и жестоко оторвал от стола, посмотрел в лицо бледное, без кровинки.
– Готов! – сказал с презрением.
Повернулся к Небольсину:
– Худо-бедно, а выдержали только мы двое... Совсем забыл: у меня для тебя, Аркашки, кое-что приготовлено. – И протянул бумажку с надписью: "Бабчор (высота No 2165). Македония, Новая Греция, фронт Салоникский". Доказательство дружбы, Аркашки... Это новый адрес твоего брата. Можешь писать ему. И не благодари, не стоит.
* * *
Черную шинель раздувал ветер. Черным крепом были обтянуты на погонах императорские орлы, все в тяжелом витом золоте. И черный креп закрывал, словно справляя поминки по ушедшему миру, кокарду национальных цветов. Стоя на башне, Ветлинский заговорил, и три наката стволов линкора, установленные в мутное пространство, казалось, молчаливо подтверждали каждое его слово.
– Матросы! – патетически воскликнул главнамур. – Забудем, что я адмирал. Сейчас я говорю как рядовой член мурманского ревкома... Не вы ли меня и выбрали в его состав? Вы! И вы знаете, что я с чистым сердцем принял, как неизбежное, первый удар колокола свободы – возглас русской революции. Так вот, говорю я вам как боевой товарищ: вы затрепали революцию языками. Вы замусорили ее шелухой семечек... Вы сами уже давно не знаете, чего хотите! А я говорю вам: революция и республика в опасности! Есть только один путь спасти ее от германского империализма – это путь войны...
Стоном отзывалось в палубах: бред ночей, плески волн, шумы и трески, звяканье снарядных стаканов:
– Матросы! – И снова вздернулись крутые подбородки. – Вас, – продолжал Ветлинский почти упоенно, весь в раскачке линкора, стынувшего под ним в пустоте отсеков, – вас, матросы, – выкрикнул он, – никто не тянул за язык, когда здесь же, на палубе "Чесмы", вами была принята резолюция о войне до победного конца!.. Разве не так?
– Так, – отозвалась "Чесма".
– А на деле? – вопросил Ветлинский. – С первым же выстрелом вы бежите, как бабы, и я, – главнамур стройно выпрямился над орудиями, – я, ваш адмирал, властью, мне данной от революционного правительства в Петрограде, лично от министра-социалиста Керенского...
– Уррра-а-а! – подхватил Мишка Ляуданский. И когда затихло это "ура", Ветлинский закончил:
– ...обладаю правами коменданта осажденной крепости. А это значит: я имею полномочия правительства расстрелять каждого, кто осмелится не исполнить приказа, отданного во благо революции, но я (пауза)... Но я, подхватил снова, весь в накале, – я не желаю, как член ревкома, подрывать демократию нового свободного мира... Слово за вами! Решайте во имя справедливости и республики, как поступить с изменниками делу революции?
– Адмирал прав, – кричал Шверченко, – хватит губами по атмосфере шлепать!.. К стенке предателей!
– Да здравствует наш революционный адмирал! – призывал Мишка Ляуданский и свистел: – Качать его...
На руках снесли с башни, высоко кидали в небо. И виделись отсюда, с этой вот палубы, узкие теснины Кольского фиорда, а там, в снежной замети, вставали просторы вод – в бешенстве штормов, в гибели рискованных кренов...
Именем главнамура кто-то – тихий и властный – отдал приказ о расстреле...
* * *
Ночью за хибарами Шанхай-города выстроили их над ямой.
С бору по сосенке: с "Бесшумного", с "Лейтенанта Юрасовского", с "Бесстрашного"... Они не верили: за что? за что?
Поручик Эллен натянул на руке и без того узкую перчатку, пропел во мрак, в стужу, прямо в людские души:
– Имене-е-ем революции... по врагам респу-у-уб-лики... Потом обошел ряды безмолвных трупов, щупая пульс каждого.
– Вот это стрельба! – похвалил он солдат. – Мне к этому залпу нечего добавить... ни одной пули. Молодцы, ребята! Революция вас не оставит – всем по бутылке водки.
...Князь Вяземский пришел к Ветлинскому.
– Шлепнули? – спросил, садясь без приглашения.
– Да, во имя революции.
– Во имя чего?
Ветлинский раздраженно повторил:
– Я же сказал – во имя революции!
– Так-так, понимаю... Только во имя России, пожалуйста, спишите меня с миноносцев. Я тоже самодемобилизуюсь.
– Ради чего, князь?
Ради этой вашей... революции.
Главнамур прикинул "за" и "против".
– Что собираетесь делать, князь?
– Купил каюту на "Вайгаче", который уходит во льды.
– А что вас привлекло именно во льдах?
– Краткий путь на Печору.
– Не понимаю. Для чего вам это? Вы даже не можете представить отсюда, какая это глушь! Бежать от революции можно... хотя бы в Париж! Но зачем же бежать от нее на Печору?
– Можете быть уверены, контр-адмирал, Печора с моим появлением забудет и думать о революции. К тому же, смею надеяться, Мурману вскоре потребуется прямая связь с Сибирью. А князь Вяземский, ваш покорный слуга, уже там, на Печоре, – вот и Мурманск, глядишь, связан с Сибирью... Что скажете на это, господин контр-адмирал?
Ветлинский подумал. Встал. Подтянулся.
– Что мне сказать доблестному офицеру? Счастливого пути, ваше сиятельство...
Под видом частного лица, заинтересованного в успешном промысле рыбы, князь Вяземский, словно старый сыч, надолго засел на неуютной Печоре, в самом ее устье, где догнивали избы старинной Пустозерской ссылки. Никто тогда на Мурмане не придал этому побегу князя особого значения: многие удирали по разным местам, самым неожиданным. Но впоследствии оседлость князя Вяземского на Печоре еще сыграла свою черную роль – в борьбе за Советскую власть на далеком Севере.
* * *
Плохо, ежели ты стал офицером в такое смутное время. Нет того блеска, что раньше, и не пенится в твоем бокале шампанское, и не улыбаются тебе барышни, когда ты, впервые надев погоны, пройдешься по миру эдаким гоголем...
Вот с погонами-то как раз и худо: досрочный выпуск машинных прапорщиков в мундиры принарядили, а погоны... Прямо скажем, нехорошо получается: дали обшитые галуном тряпки, и каждый выпускник химическим карандашом сам себе звездочку нарисовал. Обидно, хоть на людях не показывайся! Оттого и зовется такой прапорщик времен Керенского "химическим" прапорщиком.
Ну какой бы ты ни был, а все равно служить надобно. И вот в пасмурный день октября, когда пуржило над Кольским заливом, Тимофей Харченко очутился в Мурманске. Остро высмотрел за полосами метели борт родного "Аскольда"... Стоит, подымливает, словно на приколе. И дым нехорош – вроде дровами топят.
Во всем величии своего нового звания, Харченко окликнул одного матроса, трепавшегося с девкой у барака станции:
– Эй, мордатый! Не видишь? Помоги господину офицеру...
– Видали мы таких! – огрызнулся матрос, щупая девку.
– Вы как разговариваете?
– Как могим, так и говорим...
Да, плохо стать офицером во времена Керенского: нет того блеска, что раньше. И не пенится шампанское, и не улыбаются тебе барышни. Ну и так далее... Делать нечего, вскинул Харченко чемодан и потащился, как оплеванный, к берегу. Оно, конечно, обидно, еще как обидно! Волоча чемодан в сторону гавани, Харченко во всем обвинял дворянство: "Эти офицеры из благородных шибко виноваты, распустили матросов. Ранее проще было: дал кубаря по соплям – и все в порядке. Да и карцер тоже, он дисциплине способствовал..."
Бренча железными кружками, матросы на "Аскольде" гоняли жидкие чаи, когда Кочевой прибежал с палубы:
– Какая-то медицина с берега катит... Небось опять вшивых да трипперных искать будет!
Настроение на "Аскольде" было неласковое: казалось, сами мурманские скалы вот-вот обрушатся на корабль. Где-то там, далеко-далеко, Балтика... форты... хлесткий ветер на Литейном... своя братва в пулеметных лентах. А тут сиди как в могиле: в море – немцы и англичане, на берегу – начальство и контрразведка. Гиблое дело этот Мурманск!
– Харченко! – сообщили сверху. – Это не медицина, братцы. Сам Тимоха Харченко в новой фураньке сюда шпарит...
Кое-кто из "стариков" Харченку еще помнил. Бросая кружки, посыпали наверх. Окружив машинного, трепали дружески, гоготали над его "химией", старательно разрисованной на погонах.
– Ну, ваше величество! Дослужились... А повернись, хорош ты гусь... Только Тимоха, правду скажем: в форменке ты был красивше. Опять же и воротник. И ленты... Не жалко?
– Человек расти должен, я так смысл жизни понимаю, – объяснил Харченко скромно. – Я простой человек. Теперь из скотов серых в люди произошел. Чего и вам, ребята, желаю.
– А ты не шкура? – спрашивали, между прочим.
– Тю тебя! – смеялся Харченко. – Який же я тебе шкура, ежели на одном шкафуте с тобой под ружьем стаивал? Из одной миски шти хлебали... Я – сын народа!
Тогда ему сказали:
– Ну, коли ты сын народа, так и быть: дать народному офицеру каюту... Ту самую, в которой Федерсона убили. И пущай живет на радость команде. Свой парень в доску!
Тут Харченко впервые ощутил себя офицером: и чемодан ему подхватили, и до каюты провели. А за чаем спросили:
– А чего сюда приволокся? Сидел бы себе на Балтике...
– Неспокойно там, – отвечал Харченко, обсасывая конфету. – Уважения к офицерам уже никакого нету. Ну, а на "Аскольде" все свое, привычное... Вот и подался к вам, друга мои!
– Может, поспать ляжешь с дороги? – предложили.
– Нет, – отказался Харченко, – у меня еще дела есть..
До самого вечера болтался Харченко по берегу, выискивая для себя погоны. На барахолке, что шумно и бесцветно шевелилась тряпьем за Шанхай-городом, Харченко подошел к бледному, романтичного вида юноше-прапорщику, продававшему два австрийских штыка.
– Господин хороший, с резаками этими ты до ночи простоишь и сам зарежешься. Кому штык твой нужен? А я тебе честную коммерцию предлагаю: мне твои погоны как раз бы подошли. Я человек здесь новый, а ты, видать по всему, парень ловкий – другие себе сварганишь.
– Сколько дашь? – спросил романтичный прапорщик, громыхая от холода мерзлыми пудовыми сапожищами.
– Сорок... тебе не обидно ли будет?
– Сто! Половину займом Свободы.
– Пожалте, – распахнул шинель Харченко, – очень уж нам прискорбно с первого дня химичиться...
Отошли в сторонку, будто по нужде. Затаились. Харченко вынул из-под кителя громадный лист керенок, сложенный словно газета. Надорвал на полсотне рублей и обрывок отдал юноше.
– Сейчас, – сказал. – Заем-то Свободы я в ином месте храню. Говорят, тута жуликов много... так я укрыл.
Достал откуда-то из штанов хрусткую пачку облигаций.
– В расчете? Ну, тады снимай....
Юноша отбросил два штыка и, распарывая нитки, безжалостно сорвал со своих плеч погоны.
– Видал я дураков... – сказал и даже поклонился. Вечером, ног от усталости не чуя, притащился Харченко на корабль. В пустом коридоре кают-компании бродил пьяненький мичман Носков и обтирал плечами переборки, давно некрашенные и грязные.
– Ученик... – пробормотал. – Узнаешь своего учителя?
– Да как же! – расцвел Харченко, обнимая мичмана. – И теорему Гаккеля хоть сейчас, не сходя с этого места... решу! А чего это вы, господин мичман, не в себе вроде?
– Поживешь здесь – и любую теорему забудешь... Павлухин навестил Харченку перед отбоем.
– Здорово, Тимоха! – И сразу, без предисловий, стал заводить о деле. Вот ты и кстати, – сказал Павлухин. – Это хорошо, что явился... Мне, Тимоха, от Центромура хороший мордоворот устроили. Как большевику, мне туда не попасть. Но крейсер наш должен иметь голос в этой организации... Что, если ты?
– А что я? – спросил Харченко. – Я от политики подалее. Задавись она пеньковым галстуком. Пока в Кронштадте науки разные проходил, так я там всякого насмотрелся. Не дай бог!
– Не говори так, – возразил Павлухин. – Здесь тебе не Кронштадт, и революция здесь иная. Если боишься крышкой накрыться, так здесь не убивают. Видишь? Даже погоны носить можно. Но здесь тоже борьба... еще какая!
– За что хоть борются-то? – подавленно спросил Харченко. Павлухин крепко шлепнул себя по коленям – ушиб руки.
– Об этом потом. А сейчас напрямки спрашиваю: согласен ли ты, как революционный офицер, вышедший из народа, представлять в своем лице крейсер "Аскольд" в Центромуре?
– Да... почему бы и не представить? А что делать-то?
– А ничего. Твое дело – сторона. Что мы на общих собраниях постановим, то и тебе следует, как нашу резолюцию, довести до сведения Центромура. И отстаивать ее, пока юшка из носу не выскочит... Осознал?
– Ага, – сказал Харченко и всю ночь не спал: думал.
Впрочем, хитрый, он понимал, что явно сторониться политики в такое время не стоит. И когда матросня выдвинула его в Центромур, он только кланялся, словно девка на выданье:
– Спасибо, братцы... вот удружили! Потому и стремился к вам всей душой – не забыли, благодарствую. Что мне сказать вам в ответ на доверие? Да здравствует свобода... И, как говорится, вся власть Учредительному собранию! Может, не так что сказал? Так вы поправьте...
– Для начала сойдет, – ответил за всех Павлухин. Ночью на посыльной "Соколице" он отплыл в Архангельск.
Глава восьмая
В раскаленной печурке жарко стреляют березовые поленья. А за жестяной коробкой складского барака, за гофрированными прокладками войлока и фанеры, беснуется полярная вьюга. В узкие амбразуры окошек лезет патлатая метель.
Телеграфист уже немолод, он устал, его клонит в сон.
И вдруг, дергаясь, побежала катушка: "тинь-тинь-тинь!"
Пошел текст:
ГОСУДАРСТВЕННЫЙ БАНК, ТЕЛЕГРАФ, ПОЧТУ, ТЕПЕРЬ ЗИМНИЙ ДВОРЕЦ. ПРАВИТЕЛЬСТВО БУДЕТ НИЗЛОЖЕНО...
Телеграфист бормочет про себя:
– Провокаторы! – и рвет в пальцах тонкую ленту.
Опять тишина, только воет проклятый ветер. Одинокий выстрел где-то в ночи. И снова, дергаясь, толчками бежит катушка:
ПЕРЕВОРОТ ПРОИЗОШЕЛ СОВЕРШЕННО СПОКОЙНО, НИ ОДНОЙ КАПЛИ КРОВИ НЕ БЫЛО ПРОЛИТО, ВСЕ ВОЙСКА НА СТОРОНЕ ВОЕННО-РЕВОЛЮЦИОННОГО КОМИТЕТА...
Обгорелая головешка, брызгаясь искрами, вываливается на пол, наполняя барак едучим дымом.
– Нет, нет, – бормочет телеграфист. – Этого не может быть. Он рвет и эту ленту. Долго сидит, в отчаянии катаясь лысой головой по столу. Потом нащупывает ногою под столом бутылку. Достает. Наливает. Пьет. Морщится.
– Предатели! – говорит он.
На рассвете приходит сменщик.
– Что-либо важное было за ночь? – спрашивает.
– Нет. Ничего не было, – отвечает ему старый и тряскими пальцами застегивает поношенное пальто.
Под утро телеграф начинает выстукивать целый каскад телеграмм:
ВСЕМ, ВСЕМ, ВСЕМ... ВРЕМЕННОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВО НИЗЛОЖЕНО. ГОСУДАРСТВЕННАЯ ВЛАСТЬ ПЕРЕШЛА В РУКИ ОРГАНА ПЕТРОГРАДСКОГО СОВЕТА РАБОЧИХ И СОЛДАТСКИХ ДЕПУТАТОВ...
– Так, – произносит телеграфист, читая. – Дорвались? Ну, ладно. Вы погибнете скоро и бесславно, даже не успев добраться до наших краев...
Над головою телеграфиста сонно щелкают часы. Промедление рискованно, надо что-то делать. Радиостанция на "Чесме" очень мощная, и если там радиовахта не дрыхнет, то уже принимает. Консульства имеют свои приемники и прямую связь с Лондоном.
"Замолчать никак нельзя!.."
Телеграфист долго нащупывает под столом бутылку. Встряхивает ее, просматривая темную глубину перед лампой.
– Вылакал все... тоже мне приятель! Ни капли... – И вызывает рассыльную бабу при станции: – Беги до штаба. Если главнамур Ветлинский еще не встал, можешь передать начштамуру лейтенанту Басалаго... Дуй!
В английском консульстве известие о переходе власти в руки большевиков получили гораздо раньше. Консул Холл, завернувшись в халат, беспокойно расхаживал по коридорам барака.
– Кажется, – сказал он, – с Россией надолго покончено.
– Напротив, сэр, – возразил Уилки, быстро одеваясь во все теплое, вот теперь-то с нею и стоит нам повозиться!..
* * *
В тусклых сумерках рассвета заиграла темная медь судовых оркестров. С борта "Аскольда", прямо в котел гавани, рушилась, завывая призывом к оружию, торжественная "Марсельеза", а на линкоре "Чесма" наяривали, как при угольной погрузке в авральный час, лихорадочный "янки дудль денди".
Реакция на события в Петрограде была стихийной, еще не осмысленной. Над рейдом висла шумливая кутерьма голосов, сирен, скрипа шлюпбалок. Трещали как сороки прожектора, ведя переговоры с кораблями.






