Текст книги "Из тупика"
Автор книги: Валентин Пикуль
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
Тугой сверток койки (а внутри ее жесткий матрас из пробки) пролетел над палубой – хлоп! – прямо в грудь Труша, на которой тысчонки полторы уже собралось. Власий – мужик крепкий: даже не крякнул, и койка матроса, прыгая, мячиком отскочила прочь.
– Слушай, Шурка, – миролюбиво сказал Труш, – здесь тебе не Кронштадт, чтобы пижонство свое показывать. Здесь тебе Палестина самая настоящая. – И, сказав так, Труш перекрестил свои сбережения. – Слава те, хосподи, помолился он, – сподобились у святых мест побывать. Вот изжарю тебя, закончил он безо всякого перехода, – на солнышке, Шурка... И очень просто!
Погребной мастер Бешенцов был баптистом особого склада: его так долго тиранили за отклонение от веры – и отец Антоний и сами верующие, – что он стал буйным и злобным. Бешенцов никого не убивал, согласно заветам своей веры, но исправно подавал из погреба снаряды, чтобы другие убивали...
– Когда будешь жарить, – сказал он Трушу с лютостью, – не забудь с боку на бок его поворачивать. Чтобы он хрустел потом, язва князя Кропоткина!
– А ты, божия слезка, не капай тут, – оскорбился Шурка.
– Подбери койку, – велел ему Власйй Труш.
Подбирать койку, когда накал остыл, было стыдновато. Но пришлось уступить силе и власти.
Пожилой Захаров сказал Шурке:
– Эх ты... ключ от сундука с клопами! Уж коли кидаешься, так надо так шмякнуть, чтобы труха одна осталась...
Перстнев, покраснев, зализывал свою буйную гордость:
– Господин боцман, да ведь злоба берет... Ну скажи на милость. Нас будят в пять. Французов – в шесть. Англичане, их в семь подымают. Неужто так надо, чтобы одних только русских, словно собак с цепи, среди ночи срывали?
– Поднял коечку? – спросил Труш. – Вот и молодец ты у меня, Шурка... А служить бы тебе прямо на мериканском флоте. Там когда захотят, тогда и пролупятся. И сразу в бар, к девочкам!
По трапу – тра-та-та-та – Павлухин.
– Боцман! Новый матрос тебя шукает, Ряполов.
Матросы пулями летают по крутизне трапов, словно опереточные бесы, в дыму и в грохоте. Но тут случилось такое, чего уже давненько даже от пьяных не видели на "Аскольде": новый матрос, боясь крутизны, лез в кубрик не грудью вперед, а – задом...
От такого подлого нахальства стало тихо. Только поскрипывали спущенные на цепях для завтрака обеденные столы.
– Корова! – заорали все разом. – Назад! Вниз! Пулей! И новый матрос брякнулся к ногам боцмана.
– Собери свои мослы, – сказал Труш. – Раскидался тут...
– Матрош второй штатьи штрафной Ряполов..:
– А за что – штрафной? – навострился боцман.
– Жа политику поштрадал...
– Ну, пойдем, "штрадалец". – И Труш крепко взял его за ухо.
Вся палуба комендоров так и осела в дружном хохоте:
– Ай да штрадалец! Повели голубя... Теперь ему до конца службы из гальюна не выбраться!
Отправив Ряполова в писарскую, боцман столкнулся с Быстроковским и, сделав преданнейшее лицо, пожаловался:
– Ваше благородие, ну прямо сладу нет с ыми... С эфтой вот палубой, где из носовой "хлопушки" живут. Волки прямо, а не люди. Так и шпынят, так и шпынят. И слова им не скажи!
– Хорошо, боцман. Я передам Вальронду, чтобы унял своих оболтусов. Носовой плутонг, и правда, избаловался...
Лейтенант Корнилов, розовощекий юноша, вывел на прогулку своего красавца дога Бима: собака после ночи наделала на палубе, и лейтенант задиристо крикнул:
– Эй, пентюх! Подбери... – первому попавшемуся матросу. Этим "пентюхом" оказался трюмный Сашка Бирюков.
– Ваше благородие! – с хитрецою ответил трюмный. – Вот наделайте вы здесь любую кучу, и Сашка Бирюков уберет. Потому как человек, оно же понятно. А после собаки – никак не могу.
– Будешь убирать? – осатанел молодой лейтенант.
Но трюмный уже стремительно провалился в машинный люк. Корнилов потом с возмущением говорил Быстроковскому:
– Роман Иванович, это черт знает что! Машинные совсем разболтались. Я ему говорю – одно, а он, подлец, прямо в глаза мне смотрит. И по глазам вижу – дерзость, дерзость, дерзость!
– Хорошо, Владимир Петрович, – ответил старший офицер. – Я скажу Федерсону, чтобы подтянул своих механисьёнов...
Павлухин тем временем, сдав наружную вахту, направился к фитилю – на бак крейсера. Там, возле кадушки, наполненной водою, можно было курить. Но куряк в этот ранний час не было. Только кондуктор Самокин, поставив ногу на край обреза, пытался прикурить от угасающего фитиля.
– Что нового? – спросил он Павлухина.
– Да так... ничего. Жарко вот будет!
– Да, будет. Верно. Ну?
– Матрос тут такой... Ряполов, говорит – за политику.
– Врет, сволочь! – ответил кондуктор. – Я уже узнавал от писарей. Сидел за подлость. От таких подальше... – И поманил Павлухина к себе поближе. – Шифровка была ночью, – сообщил осторожно. – На Балтике негладко. Там наши работают...
– Ну? И что?
– Вот и спрашивали "Ваньку с барышней" – как у нас?
– А как у нас? – засмеялся Павлухин.
Самокин оглядел рейд, заставленный кораблями. Бросил окурок в кадушку, и он зашипел, погаснув.
– Сам знаешь, как у нас... Пока только двое. Эсеры да анархисты, вроде Шурки Перстнева, нас пополам перекусят. А собирать начнут – перепугают. И твою башку, Павлухин, на мою секретную часть жеваным хлебом приклеят...
* * *
Англичане проснулись ровно в семь. Кажется, они даже не позавтракали. А сразу – шарах! – по туркам из главного калибра. Многопудовые чемоданы с шорохом пронеслись над эскадрой.
Союзный флагман поднял сигнал, обращенный к "Аскольду":
ДОЛГО ЗАВТРАКАЕТЕ!
– Зато мы раньше всех встали, – обиделся Иванов-6. – Пусть на мостике отстучат: придем на позицию вовремя. Роман Иванович, а не пора ли отправлять катер?..
Быстроковский наспех запил у буфетной стойки порошок хины, поднялся на спардек. Паровой катер с "Аскольда" качался под бортом, готовый отправиться на прикрытие греческого десанта. Виккерсовский автомат "пом-пом" сердито торчал из рубки. В бой уходили смертники, чающие крестов и водки, и возглавлял их чахоточный барон Фиттингоф фон Шелль, минер крейсера.
– Роман Иванович, – сказал он с издевочкой. – В случае чего, не забудьте, что я был лютеранином. Не поручайте завтра моего бренного тела отцу Антонию... я не хочу быть пропитым!
Бысгроковский не растерялся с ответом:
– О том, что вы лютеранин, я надпишу на бутылке с шампанеей, которая уже заморожена, Карл Фромгольдович, к вашему прибытию... Счастливо, дорогая баронесса!
...Два гальюна в носу и корме – на сорок восемь водостоков – убирали штрафные Ряполов и Пивинский.
– Вот что я тебе скажу, паря, – внушал Пивинский, как более опытный, Ряполову, вовсю хлеща вокруг из брандспойта. – Самая легкая работа на флоте его величества – это поганая работа. Везде лезут офицеры в белых перчатках и даже в рыло пушке заглядывают – не запылилась ли она, стерва? А к нам заглянут – нет ли дерьма? Дерьмо убрано, и мы свободны, если считать, что вообще в этом мире существует свобода...
Когда приборку закончили, Пивинский повлек Ряполова за собой, шепча ему на ухо – с нежностью:
– Ша! Мы люди гиблые, штрафованные. Нас замордуют...
Он провел Ряполова в форпик, узенький косой отсек, угол которого составлял форштевень крейсера. Здесь хранились банки с краской и политурами, лаками и эссенциями. Пивинский раскрыл ногой сверток парусины, под которой были скрыты две баночки, проложенные ваткой. И текла по капле желтая муть, назначение которой русскому человеку всегда понятно.
– Пей. Чистенький. Как другу.
– Ждохнем, – ответил Ряполов, принюхиваясь. Настроение у Пивинского было добровольно убиенное.
– Сейчас под Кум-Кале пойдем, там и гробанемся. А от этого еще не помирали... Сосай! Все равно подыхать.
Ряполов, зажмурив глаза, высосал натощак пол-банки.
– Малиной во рте жапахло. Ждыхай и ты, шука...
Пивинский окосел тут же, не вылезая из форпика, измазался в каком-то вонючем лаке, и Ряполов здорово испугался:
– Шлушай, а ты шлучайно не калаголик?
– Нет, я не калаголик, – ответил Пивинский и, заплакав, стал биться сдуру башкой о броню...
А под ними уже грохотала цепь, бегущая из глубины моря. Крейсер вдевал якоря в клюзы, как серьги в уши. Звучали колокола громкого боя, призывая команду занять места по боевому расписанию. Взлетели к небу стеньговые флаги – готовность "Аскольда" к бою теперь видна всем. По бортам уже разносились антенные сетки, чтобы иметь постоянную связь с кораблями союзной эскадры.
Офицеры не спеша (время еще было) расходились из кают-компании. Старший артиллерист крейсера, плешивый лейтенант фон Ландсберг, задержал плутонговых Корнилова и Вальронда:
– Володя и ты, Женечка, дальномер у нас расхлябался. В цепи где-то сдвиг синхронности. А потому прошу вас при стрельбе следить и за репетацией по телефонам.
– Есть, – ответили в один голос плутонговые офицеры.
...Завив хвосты колечками, над палубой качаются вниз головами отчаянные лемуры. На мостике раскинут лонгшез. И в нем, покуривая сигару, устроился для боя Иванов-6 во всем белом, словно беззаботный дачник. А на страшной высоте, почти наравне с лемурами, гальванер Павлухин уже срывает чехлы с громоздкой трубы дальномера. Уютное кожаное сиденьице, словно ласточкино гнездо, провисает над пропастью... Цепляясь за скобы трапа, по стволу мачты лезет к нему лейтенант фон Ландсберг. Добрался, примерился и плюх запотевшей спиной в соседнее с Павлухиным кресло.
– Ну и мотает, – сказал он матросу. – Особенно на поворотах.
Это верно: площадка дальномера то стоит над самым мостиком, и можно плюнуть на панаму Иванова-6, а то вдруг с ревом рушится при крене за борт, провисая над белыми гребнями.
– Разверни! – говорит фон Ландсберг кратко, и оба они влипают лицами в каучуковую оправу оптики. Что они видят сейчас? В четком пересечении нитей шатается перед ними далекий берег Турции: скалы... камни... минареты... чайки...
– Я же говорил вам! – кричит на ветру Павлухин. – Он еще от самой Хайфы расстроился от вибрации. Нет совмещения! Нету!..
Фон Ландсберг и Павлухин опутаны проводами телефонов, словно каторжники веревками. И в наушниках того и другого уже воркует голос лейтенанта Корнилова:
– Кормовой плутонг к открытию огня готов.
– Володя, – напоминает фон Ландсберг, – прошу тебя: следи за репетацией. Ты даже не знаешь, как трясет на дальномере!
* * *
Броня укрыла людей, сразу ставших сосредоточенными.
На палубе крейсера – ни души; закинуты люки, задраены горловины... Кажется, все уже вымерло: жизнь течет под броней.
Взмах острой лопаты, и дог Корнилова уже без хвоста! – с визгом убегает в коридор кают-компании. Тонкий обрубок собачьего хвостика летит за борт.
– Сашка Бирюков свое дело знает, – говорит матрос, сбегая в глубину котельной шахты. – Он еще себя покажет...
Глава вторая
Вальронд протискивает свое тело в узкую щель броневой двери. Самое трудное – не покалечиться. Но когда сел на место, то уже нет ничего уютнее твоего кресла, откуда ты хозяин над этой страшной многотонной башней.
– Все на местах? – оглядел мичман. – Тогда задраить башню к бою... – И в микрофон: – Носовой плутонг к открытию огня, во имя аллаха, готов!
В ответ звонко дребезжит мембрана передачи.
– Женечка! – говорит фон Ландсберг. – Не балагань, золотко. А чтобы ты лопнул от зависти, сообщаю: Володька сегодня свой плутонг приготовил раньше тебя...
Глухо бахнула броневая дверь. С лязгом закинуты щиты полупортиков. И теперь божий мир глядел на людей только в узкие смотровые щели. Тускло мигало под сводами башни электричество, сразу невмоготу стало от духоты раскаленной стали.
– Раздевайся, братцы, – сказал Вальронд, и первым потянул через голову сетку, противно липнущую к лопаткам.
Обнаженные тела матросов маслянисто отсвечивали литыми мускулами. Они как бы сливались воедино с машиной смерти – этим орудием, занимавшим всю башню. Мичман невольно залюбовался людьми: вот они, словно сошедшие с полотен Микеланджело, воины флота великой Российской империи. Три океана и четырнадцать морей остались за ними. Неутомимые бойцы, они уже в самой пасти турецкой столицы и сейчас покажут, на что способны...
И снова, как будто исчужа, поманила мичмана сладостным пальцем волоокая Шехеразада. Это его, мичмана, она поманила. Но раскрытое горло проливов зазывало матросов иначе; Не пальчиком, нет, какой там к черту пальчик! За воротами Дарданелл и Босфора чудился им прорыв в Черноморье, гавани Севастополя, дальние поезда и тот полустанок, где их встретят забытые родичи... Не пальчиком – калачом и бутылкой, слезой и поцелуем! Конец войне – вот сказка матросской Шехеразады!
Вальронд глянул на приборы:
– Провернуть на девяносто... дать угол. Вертикаль! Так, братцы, хорошо. Теперь – горизонт, па-а-ашел горизонт...
Чудовищный механизм сорвался с места, катясь по барбету на роликах плавно и журча; все пришло в движение. Защелкали приборы, отмечая любое кивание орудийного хобота, и мичман, довольный, хлопнул себя по ляжкам.
– Замечательно, – сказал. – Сейчас, ребята, начнем... Последние минуты перед боем... Самые последние!
В смотровую щель виден скользкий полубак крейсера, режущий желтый мутный простор. Зарываясь в сверкающую пену, нос "Аскольда" вдруг круто взлетает – весь в движении, весь в тряске крена. И разом отряхивает за борт тяжелую воду.
С воем уходят вдаль снаряды английских кораблей. Взрывов почти не слышно – они далеко отсюда; рвутся снаряды у города Крития, где расположена ставка противника. "Аскольд" медленно обгоняет транспорта, на палубах которых в четких каре застыли войска – новозеландские, австралийские, греческие. Сейчас это "мясо" швырнут с бортов – прямо в трескучий кромешный ад...
Вертикальный наводчик, степенный Данила Захаров, заботливо трет беличьим хвостиком яркую оптику своего прицела:
– Господин мичман, а правду говорят, будто один такой чемодан целые тышши стоит? Или врут люди?
Вальронд поиграл блестящим носком ботинка, крепко втиснутым, уже наготове, в тесную педаль "залп".
– Да, братец, – ответил он, вытирая пот. – Один бортовой удар с "Куин Элизабет" обходится Британии в тысячи фунтов стерлингов... Пристрелочный! передал мичман по трубе в погребное хозяйство. – Где же ты, моя прелесть?
– Есть пристрелочный, – раздался из преисподней голос баптиста Бешенцова. – Подаем на башню...
В утробе корабля провыл мотор, и воздушный лифт плавно поднял в башню первый снаряд. Наверху он со вкусом чмокнул воздух, словно поцеловался с любимой пушкой. Проклюнувшись наружу зеленой головкой, снаряд застыл – весь в нетерпеливом ожидании. Это и был пристрелочный. За ним, за зелененьким, как огурчик, уже лавиною хлынут через башню боевые, с красными шапочками на головах, нарядные, как игрушки...
– Ну, – опять спросил Захаров, – а ежели этот? Наш?
– Триста пятнадцать до войны, – пояснил Вальронд. – А сейчас – не знаю. Кажется, на Путиловском производство удешевили.
Носок мичманского ботинка нестерпимо сверкал на педали "залп". Сколько тысяч русских рублей перекидает он сегодня этим элегантным носком в несытую прорву мировой бойни?..
– Ваше благородие, – не отставал от мичмана любопытный Захаров, – а вот ежели бы все это да в деныу перешпандорить! Ну, стреляли бы, скажем, не снарядами, а деньгами? Как вы думаете, война бы раньше не окачурилась?
Вряд ли ожидал такой вопрос мичман.
– Ну, брат, подумай сам: на позиции турок летит золотой русский дождь... И вообще, Захаров, ты залезаешь в область политической экономики. А я окончил только Морской корпус его величества, и потому в этом ни бельмеса не смыслю.
Жуками заелозили по шкалам указатели целика. Наводка!
– Кончай болтать. Выходим на дистанцию. Башня – товсь...
Низко над водою прошли два аэроплана – в сторону Ени-Шере, где уже были сброшены десанты греческого легиона. По правому траверзу тянулся турецкий берег, изглоданный огнем и рваным железом. В смотровой щели башни скользила муть воды и желтизна пыльного неба.
– На дальномере! Не тяните с дистанцией... давайте!
В ответ – беготня стрелок и голос репетующего Пивинского:
– Сейчас скажу, сейчас... Шестьдесят... Нет, пятьдесят! Но приборы показывали только сорок четыре.
– А! – сказал Вальронд. – Давай первый. Один вколотим...
Прибойник с хлопаньем вогнал снаряд. Прицел. Целик. Гнусаво заблеял ревун, и Женька Вальронд надавил педаль. Пушка сорвалась с места. Неумолимый компрессор, шипя и брызгаясь горячим маслом, плавно поставил, ее на прежнее место.
– А-аткла-ане-ение... – пропел с дальномера Павлухин.
– Триста пятнадцать рублев, – запереживал Захаров. – И собаке под хвост бросили... Надо же так! А?
Башня грянула хохотом. Смеялся и мичман.
– Ты скупердяй, Захаров. Чего жалеешь? У нас полные погреба таких болванок... Не Путиловский, так союзники – подкинут! Боевыми, – приказал он, – клади!..
В прицеле над берегом возникли пять ярких точек, быстро взлетавших кверху. Вальронд понял, что эта пятерка пущена в сторону "Аскольда", но спокойно выжидал результата своих разрывов... Есть! Но... опять мимо.
И сразу – в микрофон, уже раздражаясь:
– На дальномере? Что вы там даете нам лапшу с маслом? Репетующий нес в микрофон чепуху:
– Шестьдесят восемь кабельтовых!
– Заткнись, – велел ему Вальронд в телефон и, повернувшись к прислуге башни мокрым от пота плечом, сказал: – Ну их всех в главный штаб... Ставь на сорок восемь!
Словно часы, настойчиво стучал автомат. Тонкие нити пироксилиновых газов быстро уползали в смотровые щели. Надо лбом мичмана гасли и снова поспешно вспыхивали упрятанные в глазках брони лампы. Шарахнули по берегу боевым, еще... еще!
Дали отклонение – дело пошло на лад.
Купол башни заполнил голос фон Ландсберга:
– Мичман! Куда вы кладете снаряды?
– А когда вы дадите верную дистанцию?
– Дальномер скис. Павлухин лезет на марс.
– На глазок? – засмеялся Вальронд. – Люблю старину-матушку. Я тоже буду наводить через дырку пальцем на три лаптя влево.
– Женечка, не балагань! У нас осколком сняло уже скальп с одного сигнальщика...
Только теперь, когда вода пошла через полубак, вскипая в шпигатах, Вальронд понял, что турки кладут снаряды точно. За спиною мичмана жахнул прибойник, и очередной снаряд влетел в дуло красной мордой. С лязгом, отчаянно клацая, сработал громоздкий станок замка. Носок ботинка привычно нащупал упругую педаль.
– Ревун... залп! – И все оседает в грохоте огня и стали. Накрытие... накрытие... накрытие. Молодцы ребята! Теперь их можно вырвать из боя только с мясом.
* * *
А глубоко под палубой – иная жизнь, иная героика.
Здесь ревут котлы; ходуном ходят, чавкая в масле, блестящие суставы машин; люди скользят на мазутных площадках, колотясь на качке ребрами, руками, лбами. Все они в штанах, подвернутых до колен, а на шеях – косынки, чтобы сподручнее вытирать пот. Для них тревоги боя вроде не существует: машина корабля – вот суть их тяжелой службы. Скорость... повороты... дым... пламя... вода... пробоины!
На ходовом реверсе стоит мастер – машинный унтер-офицер Тимофей Харченко, здоровенный бугай. На голой груди его – боженька в крестике, а на руке – тяжелый браслет, самолично перелитый из серебряных ложек, которые он украл в ораниенбаумском трактире (еще в начале службы). Харченко – человек выдающийся: ни у кого нет столько франков на книжке крейсерской сберкассы; Харченко даже чарки не выпьет – берет за вино деньгами; зато у него хуторок на Полтавщине, а выпить можно и на дармовщинку... Дураков-то всегда много!
Среди грохота машин и воя котлов, невозмутимый, прохаживается инженер-механик Федерсон – долговязый скелет, обшитый нежной голубой кожей альбиноса. Даже в кают-компании не знают, кто таков Федерсон: латыш? немец? эстонец? Механик никогда, не матерится; он ровно вежлив (ненавистно вежлив) с матросами и совсем невежлив ко всему, что отзывается Россией.
– Меньше дыма... меньше дыма, – говорит он тягуче. – Помните, что мы сейчас не в России, где к бардаку все привыкли. Мы в самом центре союзной эскадры... На нас смотрят!
Кто там смотрит – отсюда не видать. Вот когда лопнет снаряд ниже ватерлинии, тогда слышно, как двинет по борту, словно ломом в пустую бочку. Это ощутимо. А там, наверху, пускай смотрят, коли глаза имеются. К тому же англичане снабдили крейсер кардиффом в брикетах. А это такая дрянь, что навозом лучше топить. От кардиффа – ячмени на глазах, экзема на коже, зуд в паху и под мышками. Будет дым... будет! Дым будет нарочно, чтобы нагадить Федерсону, которого ненавидят – люто, неудержимо, как только могут ненавидеть люди, не имеющие иных забот сердца, кроме ненависти. В лучшем случае Федерсона не замечают. Сказал что – ответили ему "Есть!", а отошел Федерсон, – и в спину ему летит, словно нож под лопатку: "Шкура..."
Только Харченко, исправный и хитрый служака, опытным затылком ощущает, что Федерсон стоит рядом, и спрашивает:
– Чи не так, ваши благородия? – Это он нарочно спрашивает, чтобы вызвать механика на редкую похвалу.
– Так, – неохотно хвалит его Федерсон. – Ты молодец...
Из горловины вылезает до пояса трюмный механик мичман Носков, больше похожий на водопроводчика, нежели на офицера. Он трет руки ветошью и сам весь в грязи и в масле.
– Три фута! – кричит Федерсону. – Пора донку врубать...
Федерсон не успевает ответить. Что-то гулкое и ослепительно белое влетает в машину. Сокрушив борт, разрывается со звоном, словно ваза, которой цены нет... И сразу гаснет свет. Свет гаснет, но сознание людей успевает отметить свет иной – свет дневного дня, который вдруг щедро льется внутрь через пробоину.
"Попадание!.." – И люди сразу ложатся, потому что снаряд принес в отсеки острые газы разрыва. Первым бросается в шахту люка Федерсон, но его отшибают в сторону кочегары. Зажатый среди их голых тел, механик крутится на трапе – белый, как противная глиста. Лезут: первый, второй, третий. Федерсон – четвертым, его подпихивают взад, кто-то блюет сверху на нижних, уже отравленный ядом разрыва...
А на палубе дышат, как собаки после беготни.
– Все? – спрашивает Федерсон, плюясь гадостью, зеленкой.
Нет мичмана Носкова и унтера Харченко – они остались там, в облаке газов. Кочегары, очухавшись от первого испуга, кидаются обратно. По скобам трапа громко щелкают, присасываясь к железу, их сальные пятки. Харченко и Носков живы, теперь хохочут. Мичман, как нечистый дух, сразу нырнул в придонные трюмы; там и выждал, пока вентиляция не вытянула всю дрянь наружу. А Харченко бегал отдыхиваться к пробоине, куда задувал ветерок. Счастье, что пробоина выше ватерлинии – в нее даже брызги редко залетают. И счастье, что никого не ранило, механисьёнам просто повезло.
Федерсону стыдно за свое бегство, и он кричит на Носкова:
– Опять вы, мичман, хуже матроса – паклю раскидали! Воют за переборкой форсунки, аппетитно чавкает донка.
– Чи не так, ваши благородия? – спрашивает опять Харченко.
И – вдруг.
– Братцы, – скулит Харченко, когда Федерсон исчезает. – Ай, братцы! Да что ж это такое? А? Ведь он, хад, в спину мне плюнул или сморкнулся – не понять... И не вытереться! Руки-то заняты...
Руки его заняты: они лежат на ходовом реверсе, чтобы в любой миг исполнить приказ с мостика, а глаза – на телеграфе, чтобы не прохлопать приказа, сообщаемого нервной и подвижной стрелкой на круге циферблата. Ну конечно, беда не с тобой случилась, можно хохотать до упаду. И – хохотали.
– Чи не так, господин унтер? – спрашивали, издеваясь. Мичман Носков подошел и спросил:
– Вытереть, что ли?
– Окажите божецку милость...
Мичман чем-то острым скребет по хребту машиниста.
– Ваши благородия, – жмется Харченко, – чем это вы скоблите?
– Лопатой! – отвечает мичман, и снова – хохот. Машинёры да кочегары народ веселый. Будто и не было недавнего разрыва. Уже и сами над собой смеются:
– А я, братва, как врежу по трапу. Будто мне там наверху чарку водки наливают...
– А впереди меня – Шестаков, и такая у него кормушка. Как два каравая... Дерг-дерг. Посыпь солью и – ешь!
– А у тебя-то? – обиделся Шестаков. – Оглянись, чумичка... Нажрал на царских харчах, скоро через люк не протащишься!
И время от времени, будто дети, радуясь новой забаве, они подбегают к пробоине, проделанной снарядом, глядят на сияющий мир, словно в окошко, и радуются.
– Братцы, ну чем тебе не Петергоф? Еще бы барышню... Здесь жизнь своя. Особая. А там, выше, пусть стреляют.
* * *
Десанты были сброшены, и крейсер "Аскольд", вызывая зависть англичан, давно перешел на поражение. Британцы еще раз подтвердили славу прекрасных мореходов, но плохих артиллеристов. Однако союзная зависть была побеждена, и на мачтах линейного "Инфлексибл" вспыхнули флаги сигнала:
АДМИРАЛ ВЫРАЖАЕТ РУССКОМУ КРЕЙСЕРУ СВОЕ УДОВОЛЬСТВИЕ БЛЕСТЯЩЕЙ СТРЕЛЬБОЙ.
Иванов-6 стянул с лысинки панаму, обмахивался. Потом этой же панамой вытер толстые губы, в углах которых скопилась, как у бульдога, пена удовольствия.
– Вахтенный, отвечайте на флагман: "Спасибо".
– Сигнальцы! Поднять "Спасибо" до нока реи!
– Есть поднять "Спасибо"...
И вдруг – вскрик, как всплеск. С высоты салинга сорвался при крене Павлухин. Это видели почти все, стоявшие на мостике. Перевернувшись в полете, падал с мачты матрос. Ударился о ростровые тали и – как в люльку, хлопнулся в растянутый тент. Парусина, пружиняще приняв гальванера, тут же мячиком вскинула его наверх, и Павлухин, снова проделав сальто, лягушкой так и шмякнулся об палубу. Шлепок тела по железу был отчетливо расслышан на мостике, словно кусок сырого мяса с размаху бросили на прилавок.
– Конченый, – закрестились сигнальщики. – Молодой парнюга был. Жить бы да жить! В унтера выходил...
– Георгия ему! – закричал Иванов-6. – Второй степени, ежели сейчас встанет...
Павлухин встал и, держась за коленку, поскакал по палубе.
– Дистанция – семьдесят четыре! – орал он, еще в угаре боя.
– Первой степени, – рявкал с мостика Иванов-6. – Две чарки водки... Четыре чарки... хоть залейся!
"Аскольд", выполнив свою задачу, уже выходил из огня.
Откинули щиты и двери, выдавливались наружу из башен поодиночке. Ныли тела. Белые брюки, с утра свежие, теперь выглядели, как грязные подштанники. Вальронд посмотрел вдоль борта: на мелководье пучились пузыри от взрывов, вся муть грунта была поднята наверх снарядами.
– Фу, – сказал он, усталый. – Ерунда какая-то...
Под козырьком каземата, нахохлившись, стоял Пивинский с эбонитовым "матюкальником" на груди.
Мичман подошел к нему:
– Ты что мне за прицел "репетил"? До ста считать разучился? – Глянул в глаза матроса, затянутые мутной пленкой дурмана, и чиркнул возле его рта английской зажигалкой. – Пока еще ничего. Голубым огоньком не вспыхиваешь...
С кормы уже шатал плутонговый – лейтенант Корнилов.
– Женечка! – кричал издали. – Каково отстрелялся?
– С помощью вот этого вундеркинда.
Корнилов понял все... по запаху. И поднес кулак:
– На другом бы крейсере тебе, рвань, морду набили!
– Оставь матюкальник, – велел Вальронд. – Иди за мной.
– Женечка, – протянул Корнилов, – не связывайся.
– Не мешай! – резко ответил Вальронд. – Дело семейное...
Мичман провел штрафного матроса в офицерскую душевую.
Ослепительно сверкал белый кафель. Пахло здесь замечательно лавандой, хорошим мылом, елочкой и озоном. За спиною плутонгового щелкнула задвижка, и Пивинский сразу забился в угол:
– Ваше благородие... простите... Ей-ей! Не буду...
Вальронд вытянул его из угла – хрясь по зубам. Пивинский перекатился через кадушку ванны и врезался в переборку.
– Встань! Иди сюда... Руки по швам!
Крепко взяв матроса за ворот, Вальронд лупцевал пьяного со всей горячностью молодости. Наконец устал. Крутанул вентиль, и все восемь нарядных душей брызнули с потолка веселым дождичком. В вихре брызг, жестоко бьющих Пивинского по плечам, мичман сказал:
– Вымойся, подлюга... – И ушел.
А в кают-компании чистые перезвоны хрусталя, звяканье ножей и тарелок. Вестовые в накрахмаленных фартуках расставляли посуду по "скрипкам"; тарелки качались в кардановых кольцах, не расплескивая содержимого. Возле буфета стоял старший офицер Быстроковский, наблюдая, как доктор крейсера Анапов брезгливо ковыряет вилкой салаты.
– Роман Иванович, – сказал Вальронд негромко, – я сейчас, да простит мне бог, отретушировал на крейсере одну карточку.
– Кому?
– Штрафному.
– Новому?
– Нет. Старому. Пивинскому. Он где-то наэфирился с утра пораньше и гробил нам дистанцию от гальванных. Случись это на полигоне в Золотом Роге – так плевать: люди свои. А здесь на нас смотрит Европа, и мы должны утверждать перед миром отличную боеспособность русского флота.
Быстроковский сыплет в рот хину. Морщась, запивает ее марсалой. Лицо желтое, его лихорадит. Рука с тряскими пальцами парит над рядом закусок. Нет, ничего не хочется, с души воротит, и старший снова наливает себе марсалы.
– Только не говорите нашему старику, – советует Бысгроковский. – Он этого не любит... либерал. Доктор, – поворачивается старший к Анапову, – а вы догадались осмотреть того гальванера, что загремел сегодня с мачты?
Вилка врача ворошит салаты, губа оттопырена плотоядно.
– Нет, Роман Иванович, он же встал... побежал!
– В горячке боя и без головы бегают. Осмотрите.
– Катер под талями, – докладывают с наружной вахты.
Старший быстро выходит. Крейсер, застопорив машины, плавно покачивается. Под бортом его прыгает, шарахаясь из стороны в сторону, паровой катер, и Быстроковский сразу же приказывает боцману:
– Труш! Мертвых – в командные душевые... Зашейте их поскорее. И поднимайте катер. Быстро, быстро... Здесь задерживаться никак нельзя, иначе нас могут накрыть турки с берега.
Палубная команда уже разнесла тали по борту, судовой оркестр сыграл быстрый "янки дудль", и чей-то голос взлетел к небу:
Вот на рейд выходит клипер...
Матросы цепочкой наваливаются на конец, хором подхватывая:
Дай, братцы,
дай, братцы,
дай!
И катер, повинуясь могучему рывку сильных тел, повисает над водой; крейсер снова дает ход; матросы напряглись для рывка.
Там знакомый служит шкипер.
Дай, братцы,
дай, братцы,
дай!..
Катер уже качается вровень с палубой крейсера, остался последний рывок, и заводила жалобно выводит:
Он поймал недавно триппер.
Ай, братцы,
ай, братцы,
ай!
Все! Катер плюхается мокрым днищем в кильблоки, но Быстроковский недовольно щелкает крышкой хронометра.
– Полторы секунды лишку. Заленились... Труш! Всех палубных на полчаса вдоль шкафута, чтобы в другой раз было им веселее.
Старший офицер поворачивается, и вот уже слышны голоса:
– Шкура ты! Сопля на цыпочках!
Быстроковский возвращается и, вглядываясь в черные замкнутые лица, произносит совсем спокойно (его смутить трудно):
– Труш! Не полчаса, а – час шкафута... На прожарку!
В кают-компании уже хлопает пробка; на яркой этикетке с шампанским карандашом надписано: "Не забыть, что наша баронесса – лютеранка!" Офицеры со смехом чокаются бокалами с минером Фиттингофом: барон вернулся живым, орден ему обеспечен, он счастлив, теперь будет рассказов на целую неделю. Но славу у барона тут же отнимает корниловский дог Бим, явившийся как раз к разливу шампанского – без хвоста.






