Текст книги "Слово и дело. Книга 2. Мои любезные конфиденты (др. изд.)"
Автор книги: Валентин Пикуль
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Эпилог
Кардинал Флери вошел в покои Людовика XV.
– Мы напрасно пренебрегаем Россией, – сказал он королю. – Не ошибается ли Франция, отворачиваясь от страны, которая велика уже по своей неисчислимой пространственности?
– Пространство еще не делает империи, – отвечал король.
– Но в выгодах политики Версаля было бы разумней признать Россию за империю. Весь мир уже не называет Анну Иоанновну царицей, лишь Французское королевство упорствует на этом титуле…
– Варварская окраина мира! – отмахнулся Людовик.
– На этой-то окраине мира, – улыбнулся едко Флери, – мы, просвещенные французы, потерпели стыдное поражение при Данциге. Не послужит ли гибель экспедиции графа Луи Плело хорошим уроком вашему величеству?
– Флери, – возмутился Людовик, – уж не затем ли вы пришли в столь поздний час, чтобы учить своего короля на сон грядущий?
– Королей, увы, никто не учит, – покорно согласился кардинал. – Короли обязаны сами учиться на собственных ошибках. И вы не забывайте, что я был вашим наставником, когда вы еще были дофином. Вспомните, как я по утрам сек вас розгами! Как раз по тем пухлым местам, которыми вы ныне усаживаетесь на престол…
– Ученье впрок пошло, – засмеялся Людовик, оживляясь.
– Послушайте ж меня, – продолжал Флери. – Недовольство русского народа растет. Не пора ли нашей стране учесть всю силу этого гнева, чтобы в политике Версаль использовал затем Россию, и дружбу с нею, и штыки русские… Вы посмотрите на Австрию!
– Чушь! – сказал король, не желая смотреть на Австрию, извечную противницу Франции.
– Однако такая «чушь», как дружба с Россией, дает Вене возможность использовать в интересах Габсбургов легионы русских непобедимых армий… Побольше бы и нам такой «чуши»! – с жаром воскликнул Флери.
– Русские, – сказал король, – ленивы и медлительны.
– Хороший механик, – подхватил Флери, – способен оценить достоинства машины, даже когда она находится в состоянии покоя. А сейчас чудовищная машина России начинает двигаться.
– Она развалится на ходу… Флери, чего вы от меня хотите?
– Я хочу разумности в политике, ваше величество.
– Время разума не наступило. Когда мне говорят о России, я руководствуюсь лишь чувством…
– Брезгливые чувства вашего величества могу расшевелить напоминаньем не вполне уместным… Позволено ли будет?
– Да!
– Несчастная цесаревна Елизавета, дочь Петра Великого, была ведь нареченной невестой вашей. Эта женщина могла бы по праву стать королевой Франции… Если же этого не случилось, то Франции было бы удобно сделать Елизавету императрицей российской! Политика двора русского движется Остерманом лишь в каналах интересов двора Венского. Но сбросьте власть насилия немецкого, и русские придут в объятия Франции… в ваши объятия, король!
Людовик XV задумался:
– Ваш трюк забавен, но… погодите, кардинал! Сейчас Россия устремляется против нашего друга – Турции. Сначала мы проследим издалека, чем закончится эта возня. Если русские станут побеждать, тогда – да, я согласен. Но я свято верю в другое: турки замучают армии Миниха в тех необозримых степях, где от жары мозг у людей закипает в черепе, как деревенская похлебка в медном котле.
* * *
А человек, который был нужен кардиналу Флери для связи с Россией, находился рядом…
Это был Сенька Нарышкин – бывший придворный развеселого двора цесаревны Елизаветы Петровны.
Покинув родину, он нашел прибежище в Париже.
Сенька был не просто беглец от ужасов лихого царствования Анны Иоанновны – это был политэмигрант!
В его душе зарождалась месть…
Он замышлял страшные планы: как вовлечь Францию в борьбу против иноземного засилия в России?
Во сне ему виделась Елизавета – с короной на голове.
Нарышкин уже приметил дорогу, по какой Флери ездил в Версаль, и ему часто хотелось вспрыгнуть на подножку кареты, чтобы сказать всесильному кардиналу:
«Ваша эминенция, вмешайтесь в дела русские… Что вам стоит потратить несколько кошельков золота? Поверьте, это для Франции неубыточно! Зато Франция сыщет на востоке друга верного – Россию… Кровавой Анне на престоле российском не быть – быть на престоле кроткой сердцем Елизавете!»
Летопись вторая
Бахчисарай
Покрыты тенью бунчуков
И долы, и холмы сии…
Семен Бобров
Глава первая
Народ татарский в покое быть никогда не желают для своего обыкновенного облову (т. е. для взятия пленных. – В. П.) и корысти, и желают всегда войны и кровопролития, отчего оне, яко хищники, полнятся и богатеют…
Граф Петр Толстой
На костях стоит великая Русь, на костях стоит – издревле, нерушимо, многострадально. Копни ее заступом возле Пскова иль Ладоги – оскалится череп предка нашего в ухмылке извечной. Вскрой курган за Воронежем иль у Чигирина – рассыплется скелет, цепями повитый; блеснет из праха серьга девичья, никого не радуя. Москву вокруг изрой дотла – всюду кости, кости, кости людские.
И – мечи.
И – шлемы.
И – стрелы.
И – топоры…
Чуток сон старой Руси. Тихо дремлют дебри замшелые, над синим болотом выпь плачет. А по берегам речек присели к земле погосты дедовские, и плывет в небе (над крестами церквей ветхих) красная одичалая лунища…
Какой же век сейчас на Руси? Все равно – какой.
Так было во времена Мамая, так будет и ныне – в веке осьмнадцатом, в веке Вольтера и Ломоносова.
* * *
Сколько ни подливай в шербет виноградного хмеля, все равно татарин невесел, пока не заполучит пленного ясыря. Нет набега на Русь – и сразу нищает мир мусульманства. Опытные дипломаты отписывают ко своим дворам из Константинополя: «Скоро опять предстоит набег на Русь, ибо в Великой Порте не стало нянек и кормилиц для детей сераля…» От набега до набега живет татарин лишь памятью о прошлом разбое. Вот когда было веселье! Тучами гнали рабов из Руси – и крепких мужчин, и красивых девушек, и русых мальчиков. Тогда-то татарин пять лет подряд валялся на вшивых кошмах, ничего не делая, обогащенный. А теперь откинь полог юрты и увидишь своих жен, что пекут тощие просяные лепешки, дети играют арканами, которыми еще недавно батовали ясырей, словно скотину… Плохо татарину без грабежа! Совсем погибает татарин!
Но вот приходит корабль из Турции, выносят с него кафтан и саблю – в подарок хану крымскому от султана турецкого. А сие означает: поход! – и татарин уже в седле. Четыре лошади его скачут ноздря в ноздрю – только успевай с усталой на свежую перескакивать. Высоко (аж до самого подбородка) вздернуты колени татарина. Овчинный тулупчик (до пупа только – короток) вывернут на татарине шерстью наружу. Шапка острая торчит высоким колом. Весь он скрючился. Визжит от восторга… Вот таким, именно таким знала его Русь! И еще этот запах – острый запах нечистого тела, лошадиной мочи и прокисшего сала бараньего. О, как ненавистно это зловонье чистоплотной и опрятной Московии!
Неслышно летят по Руси татарские лохматые кони. Без возгласа проносится черная туча всадников, и несть числа им («аки песок»). Тихо спит в гуще лесов русский народ, еще не ведая, что он обречен. А вокруг уже разложены татарами костры – в огненном кольце пробуждаются люди. Татары хватают всех подряд, без разбора, они режут каждого, кто защищает себя. Выводят скот, жгут дома, тащат добро. Гонят свиней в овины и с четырех сторон поджигают их, чтобы ни одна свинья не спаслась от гибели. Люди не успели опомниться, как – связанные и полуголые – они уже гонимы навстречу рабству.
Выгоняют их прочь из Руси – быстро, безжалостно. Кто бы ни отстал – старик или младенец, – убивают тут же. Татары спешат на просторы родных степей, прочь из мрачных лесов Московии. А в степи дают отдых коням, начинают делить добычу. И тут же сквернят женщин на глазах мужей и детей; свершают обряд обрезания над мальчиками; рвут из рук в руки девочек, которых можно продать для гаремов; вспарывают – на виду у всех – животы ясырей, и, вывалив теплые кишки в тазы, татары пальцами ковыряются в парных внутренностях, чтобы по изгибам кишок людских предугадать свою дикую татарскую судьбу…
Добыча поделена, кони отдохнули: пора в путь! Тысячи рабов бегут под палящим зноем, осыпаемые ударами нагаек, пока перед ними с лязгом не опустится мост ворот Ор-Капу, – впереди лежит проклятый Крым. А с ворот Ор-Капу глядит в прожелтевшие степи старая мудрая сова. Так же сурово и строго глядела она и во времена Мамая: нет, ничто не изменилось в веке осьмнадцатом – здесь все по-старому!
* * *
Русь – трудолюбива и скопидомна: по зернышку собирала она хлеб в житницы. Степь, дикая и жадная, ленивая и жестокая, налетала в жнитво. Била Русь в сполох, «бежала беж» под стены городов деревянных, бросая в поле плоды труда своего. Но туча вражья – числом несметна, «аки песок», – настигала русичей, арканила стар и млад, и Русь внове замирала… Опять у нас на Руси и мертво и пусто! Опять в Степи – и сыто и прибыльно!
Еще Владимир Мономах горько печалился в словах таких: «Станет поселянин пахать на лошади, и приидет половчин, и ударит стрелою, и возьмет лошадь, и жену, и детей, да и гумно возжжет». Золотая Орда раздавила силу и счастье Руси и отхлынула в степи Причерноморья; оттуда-то (много столетий подряд) завистливо сторожила она предков наших, посверкивая узкими жадными очами… Крымские ханы отписывали на Москву – честно: «Ино чем мне быти сыту иль одету, ежель вас не пограбив? Сколь вашей земли убытку будет, столь нам прибытку!»
От проклятой Степи несло на Русь смрадом, зноем, жутью и рабством ужасным («Оттоле-то нача мы страхе одержати!»). С опаскою входил в Степь человек русский. Манило его обратно – в лес душистый, в духоту прелого листа, в кукушечий «гук», в малинник сладкий, в шмелиный зной. Китай тоже боялся Степи с севера, как мы ее с юга боялись, но Китай отгородился от нее стеной. Россия же такой стены не имела – лес был для нее Великой русской стеной. В дебрях валили русичи дубы, строили засеки, чтобы «поганец» на Русь не проехал. Крепили броды и лазы через реки; в воде на бродах «били частик» (мелкие колья вверх остриями), дабы лошади «поганские» по дну реки ступать не могли…
Крым сам по себе невелик. Но за ним стоит, рея бунчуками пашей, могучая империя Османов, а вокруг, подступы к Перекопу ограждая, лежат степи – все в травах конских, что по грудь человеку, и там кочуют племена – юрты буджакские, ногайские, кубанские, едисанские, жамбуйлукские и едичкульские. А на окраине Бахчисарая – сакля из глины, скрепленная навозом конским. Потолки в ней провалены, нет лавок и дверей, лишь одно слепое окошко. Это посольский двор – для русских дипломатов. «И воистину объявляем о том строении – яко псам и свиньям в Московском осударстве далеко покойнее и теплее!»
Вот из этой-то сакли из века в век сражалась с врагом русская дипломатия – многострадальная, как и страна ее. Нет окаяннее должности на Руси, нежели быть послом в странах восточных. Еще до хана не доберешься, как набегут всякие мурзы: тому шубу дай, тому соболей, тому панцирь, тому зуб рыбий. Не отбиться от волков этих! Бывает, еще и палками посла отколотят. Не знаешь, что и хану потом дарить (все уже растащили). Но, едва Русь откупится от татар, чтобы в году сем набега не учиняли, как хан крымский своих послов шлет на Русь. Хуже набега иногда такое посольство! По шляху Муравскому едут послы в несметном числе (опять «аки песок») и рвут Русь, грабят ее казну, выедают житницы. А за выкуп пленных татары особо требуют, плати опять! Издавна Россия имела особый налог – «полоняничной»: деньги с народа брали, чтобы пленных вызволить. Полонное же претерпение ставилось на Руси в такую муку мученическую, что даже крепостные, из Крыма убежав, делались навсегда людьми вольными…
Русь крымцев боялась, ибо они до Москвы доходили, но вот Москва в Бахчисарае еще не бывала. Только запорожцы рыскали по Черноморью, дабы «зипунов татарских поискати». Медленно и робея, Русь выходила из леса – на просторы степные. Для бережения границ своих она «сторожи» ставила, от коих затем великие города родились – Воронеж да Белгород, Оскол да Елец и многие прочие. Но еще прежде (безуказно и незванно) люди, воли алчущие, бежали на Дон, и стали они там казачеством. От Москвы получали донцы за службу грамоты похвальные, бочки с вином и порохом. Платили же Москве охраною границ ее да грабежами на Волге и смутами. Вот это-то разудалое войско и было первым погранвойском на Руси!
За четыре столетия Крымское ханство лишило Русь населения числом около 5 000 000 человек. Но недаром же русских дешево ценили на рынках Леванта и Кафы – они бежали. Даже дети и женщины. Бежали в цепях. Бежали со стрелами, торчащими из спин. Архивы тех лет наполнены немудреными повестями: «Ушел татар бегом пеш, и шел степью пять недель, а ел на степу траву-катран, а брел ночь, а в день лежал, татар бояся…» Тяга к родине была велика: жены бежали (без мужей), мужья бежали (без жен), матери бежали (без детей) и дети бежали (без матерей). Даже дряхлые старики уходили из рабства, хотя они по старости уже и не помнили «чьим прозвищ родич слыли». И, наконец, бежали на Русь сами же татары, порожденные в Крыму от русских женщин, – татары, которые даже русского языка не ведали.
Рабство забрасывало россиян далеко – до Египта, до Мальты; на острове Мадейра звучали песни русских Настенек и Аксюток, а поэтический мост Ринальто в Венеции так и звался мостом Слез: здесь столетиями плакали в разлуке славяне. Благочестивые Людовики не жалели денег на рынках Леванта, чтобы приобрести русских схизматов для галер флота французского. Но уже в XVII веке Европа начала стыдиться иметь рабов русских, и через всю Европу пролегла «дорога свободы»; от Венеции в земли Кроатские и Венгерские; через Моравию и владения Литовские – на Киев, а из Киева – на Путивль (так шагали из плена на Русь). Венеция печатала особые бланки, которыми снабжались русские беглецы. На бланке том – лев Святого Марка, и просьба ко всем встречным кормить путника и давать ночлег ему бесплатно; капитанам кораблей вменялось везти путника безвозмездно «во славу божию» (под страхом штрафа в 25 дукатов). Когда же беглец попадал на родину, дьяки заставляли его писать «сказку» о своих мытарствах, осматривали повреждения телесные: «голова рассечена до мозгу», «жилы перебиты, персты не гнутся». Каждому давали по рублю на лечение, каждого беглеца одаривали из царской казны иконкой…
Вот ты и дома, человек русский! Иди же – ищи свой дом.
* * *
Но иногда татары сами отпускали раба русского. Для этого товарищи должны были за него перед татарами поручиться. Отпущенный же обязан собрать у родни денег для выкупа своего. Это и был знаменитый кабал! Если не смог кабала с себя снять, должен обратно вернуться – в рабство. И позор тебе, если обманешь своих товарищей. Тогда татары ступкой выдавливали им глаза. Отрезали уши и пальцы. И молотком выбивали все зубы. А ноги ломали дубинами… «Товарищ» – это слово ценилось на Руси!
Тит Федоров, юный рейтар строя пешего, в жарком деле под Уманью в 1661 году «стрелен татаровья из луки по брюху». Раненого утащили татары в Крым, где пролежал год в червях и гноище. Выправился. И тягуче потекли годы… Где-то бушевали стрельцы, были Гангут и Полтава, стали на Руси брить бороды, а он жил рабом. Так прошли целых 70 лет, когда татары отпустили его в кабал. Впервые распахнулись перед ним ворота Ор-Капу, за которыми пролегла через степь сакма – дорога на Русь, дорога на родину.
Он помнил город, в котором родился, – Венев…
Дойдет ли старик? От Киева на попутных обозах «волокся», в Муромских лесах разбойники ему лошадь подарили. Седой человек, с улыбкой на губах пепельных, не узнавал мест. Вот и поля родимые. Вот и березы шумят, как раньше… Где же тут дом его?
Семья ужинала при свечах, когда дверь открылась и предстал он перед ними – перед своими потомками. Назвал себя, вспоминая родственников, давно отживших. Сказал плача:
– Кабал на мне… в сорок рублев!
– Но мы же тебя не знаем, – отвечали ему сидящие за столом.
Тит Федоров сказал потомкам своим:
– Грех говорить тако: я же ваш прадед двоюродный.
– Много таких… шляются по дорогам.
– Сорок рублев… кабал на мне! Или снова в ад?
– Эй, люди! Покормите дедушку со стола лакейского…
Он стал чужим. Его кормили на кухне, как нищего странника. Тряслась рука древнего рейтара, несущая ложку к губам пепельным. И шумели над ним березы, которые в юности его едва от земли поднялись. Тит Федоров снова вошел в дом, поклонился хозяевам:
– Прощайте уж… Мир вам всем, а я иду обратно!
И пошел старик обратно той же дорогой. Но теперь он спешил. Ибо за него поручились перед татарами. Нельзя подвести товарищей. Кончились русские леса – потекла перед ним проклятущая сакма, избитая копытами, занавоженная. И парили над степью ястребы…
Мир был прекрасен, а столетье осьмнадцатое – удивительно!
Мысль человеческая уже стремилась ввысь – к новизне решений. Человек на ощупь исследовал пути к равенству и братству. Уже творил Вольтер и уже страдал за свою дерзость.
И только здесь все оставалось как прежде.
Как было во времена Мамая – так было и сейчас…
С высоты Ор-Капу сова внимательно проследила, как через мост прошел под ворота старик, вернувшийся в лютое рабство.
Читатель, я не сказочник, и эта повесть – не сказка. Это жесточайшая быль земли Русской… С глубокой верой в торжество справедливости я открываю новую летопись этой кровавой хроники.
Глава вторая
Ночь, ночь. Всегда ночь. И не проглянет свет.
Только изредка, святых празднуя, в «мешок» каменный монастыря Соловецкого спускают для князя Василия Лукича Долгорукого трапезу скудную со свечкой малюсенькой – в мизинец младенца.
– Веруешь ли? – спросят, бывало, сверху князя.
– Верую, – казнится в муках заточенный Лукич. – Верую истово, но обнадежьте меня: какой ныне год в мире шествует?
– О времени сказывать тебе не велено. Будь свят…
А сны-то… сны какие! На что вы снитесь?
Только единожды старец Нафанаил вывел его из «мешка» наверх, дынею парниковой потчевал, тогда-то Лукич в бане помылся, и были разговоры со схимником – умные, политичные. Тогда год на Руси шел 1733-й… А ныне? «Какой же ныне? Неужто Анна Иоанновна еще жива? Или меня забыли?» Лукич не терял веры в то, что ежели на Руси еще царствует Анна, она его простит. Обязательно! Потому простит, что сама баба, а он, дело прошлое, в объятиях ее нежился…
И вот брызнул сверху ослепляющий узника свет:
– Вылезай…
Полез наверх, весь содрогаясь в немощных рыданиях. Снова провели Лукича в мыльню, помыли его; возле окошка постоял – звезды видел! И повели его в трапезную, где стол был накрыт. У ликов письма древнего отмолясь ретиво, Лукич сел за стол, но душа его не принимала лакомств. Неслышной тенью, почти бесплотен, явился перед ним Нафанаил; старец еще больше состарился, согнулся в дугу, шел мелкими шажками, а лицо старика уже в кулачок ссохлось. Присев напротив Лукича, сказал Нафанаил без сожаления:
– Меня всевышний призовет к себе вскорости. Может, это наше свиданье, князь, и есть последнее… Давай поговорим перед разлукой вечной, неизбежной для всех…
– Год-то ныне какой? – первым делом спросил Лукич.
– От Рождества Христова пошел тысяча семьсот тридцать шестой…
– Господи! – ужаснулся Лукич. – Мне-то взаперти казалось, будто сама вечность продлилась. А, выходит, всего три лета минуло со свиданья нашего… Не знаешь ли, доколе еще терпеть мне?
– Того не знаю. Но… Россия терпит, и ты терпи.
– Утешил… ой, беда! – Тут проснулся в нем старый дипломат, и Лукич стал выведывать у старца: – Что нового в Европах? Какие войны учались, какие короли померли? Что при дворе нашем слыхать? А конъюнктуры ведаешь ли тонкие, придворные?
Черносхимник отвечал ему со знанием дела:
– Французы, как и прежде, сторонятся от России, будто чистый от немытого, лишь австрияки подлые нас к выгоде своей используют. Со времени падения Данцига вниманье русское обратилось к рубежам татарским. Оно и любо бы всем патриотам истинным. Однако конъюнктуры тоже есть немалые. И тонкие, и грубые, и всякие. Бояться надо нам, – сказал Нафанаил, – как бы война с султаном не обернулась для России жертвами напрасными… Те люди, что душой страдают за Россию, власти не имеют боле. Вся власть в руках той мрази, которая свои лишь интересы во всем изыскивает.
Нафанаил откупорил вино, придвинул князю хлеб.
И яблоки предложил. И мед в тарелке подал.
– Волынский… как? – спросил его Лукич.
– Единый человек из русского боярства, – ответил старец, – который прошмыгнул меж ног чужих, и ныне власть ему дана большая. И скоро, судя по всему, получит власть он вышнюю.
– Какую ж?
– Граф Ягужинский умер, а в Кабинете царском – лишь двое и остались: сам Остерман да князь Черкасский, ротозей известный. Сенат Петров столь захирел, что слова молвить боится. Теперь же твой Волынский весь в хлопотах, чтобы в Кабинете сесть, яко кабинет-министру.
– А сядет ли? – спросил Лукич.
– Он сядет, – старец ответил. – Ибо за него сам Бирен!
– Вот как? Выходит, этот граф в чести по-прежнему?
– И процветает в пышности. А ныне в ожиданьях он…
– Чего же ждет граф Бирен? – насторожился Долгорукий.
– Он смерти ждет одной… Фердинанд, герцог Курляндский, что в Данциге проживает, стар уже. И страждет сильно от болестей последний герцог из рода Кетлеров могущественных. Вот Бирен-граф и поджидает, чтобы корону герцогства его на себя примерить!
– Да кто же даст ее ему? – вдруг возмутился Лукич.
– Дадут, ибо Курляндия вассальна от Речи Посполитой, а в Польше коронован Август Третий, и сей саксонский выродок от Петербурга ныне сильно зависим… Вот он и даст.
– Берлин того не спустит, – возразил Лукич. – Пруссаки сами издревле зарятся на земли прибалтийские.
– Берлину с нами не тягаться: Россия в земли те уже вступила и не уйдет… Ты кушай, князь. Не плачь, князь, кушай.
– Я ем, я ем… да мне невкусно! Отвык от пищи…
– Привыкнешь снова, коль спасешься.
– Возможно ль то?
– Все мы под богом ходим, князь. Любое царствование, даже самое злосчастное, и то всегда кончается одним – кончиною правителя. А слухи и до нашей обители доходят…
– И что слыхать? – с надеждою воззрился на него Лукич.
– Слыхать, что Анна Иоанновна вступает в кризис, всем женщинам природой предопределенный… Но бойся, князь: с годами императрица все жесточее делается. В могилу еще многих затолкает.
– Типун тебе на язык, отец Нафанаил!
– Да, мне давно молчать бы след… Последние слова произношу я в этом мире. Я скоро ведь отправлюсь к нашим праотцам…
Так говорили до утра, и ночь над Соловками пошла на убыль, а в подвалах монастыря уже залопотали мельницы, меля муку для трапезы заутренней. Нафанаил поднялся, на клюку опершись:
– Прощай теперь.
Князь Долгорукий обнял старца, дивясь тому, как плоть его была легка и кости сквозь одежду ощущались.
– Еще спросить хочу: что родичи мои, в Березове?
– Живут, и все.
– А князь Дмитрий Голицын… он не казнен еще?
– Нет. При Сенате он. Но тужит, а не служит…
И опять ночь – как вечность. Снова «мешок» в камне.
* * *
С тех пор как вернулся сын из Персии, куда ездил к На– диру, князь Дмитрий Михайлович Голицын, старый верховник (а ныне сенатор), в Петербурге зажился. Но службы по Сенату избегал – некому служить! Чтобы не попусту время проходило, князь Дмитрий метеорологией занялся. Пытался он выведать закономерность наводнений в Петербурге. Наблюдал за полетами птиц. И всему виденному доподлинные записи вел.
– В науке человеку, – говорил он, – можно более, нежели в политике, сделать. Ибо наука область ума такова, куда власть имущие по дурости своей залезать боятся, дабы дурость ихняя пред учеными видна не была… Жаль, что я ныне на восьмой десяток поехал, а ежели б юность вернулась, я бы всю жизнь свою иначе строил – в науки бы ушел, как в лес уходят.
Близ князя неизменно состоял Емельян Семенов, вроде секретаря княжеского. Этот умница был правою рукою старца сенатора. Вместе они читали, мыслили, спорили, сомневались. А книг в доме князя Голицына заметно прибавилось.
– Вот, Емеля, – говорил князь, – на что угодно деньги истрать, на вино сладкое, на красавиц утешных, на посуду или мебеля дивные, – все едино потом жалеть станешь. И только книги всегда окупают себя, на всю жизнь дают полную радость.
Старый верховник сыновей своих отучил от двора царского. Сергею-дипломату место на Казани приискал, Алексею велел на Москве сиднем сидеть. При себе же сенатор младшего своего брата Мишу содержал; Миша на 19 лет был его моложе, по флоту в немалых чинах состоял и не смел присесть перед сенатором. Сейчас его в Тавров посылали корабли строить, но старший Голицын его придержал:
– У меня хирагра опять разыгралась, ты не уедь скоро – за меня на бумагах подписываться станешь…
Подписываться теперь приходилось часто. Князья Кантемиры, почуяв, что сила не на стороне Голицыных, вели против верховника дела кляузные. Потатчику о «мечтаниях по конституции» веры при дворе не было, а Кантемиры пребывали в почете, особливо князь Антиох, которого Остерман жаловал… В этих делах понадобился Голицыну человек канцелярский, и такого нашли. Звали его Перов, он тяжебное дело за Голицына повел, подчистки ловкие в бумагах делал, чтобы тяжбу скорей в окончание привесть. На этом-то Перова и поймали… Дело уголовное!
Уголовное, но попал-то Перов не в полицию, а прямо в лапы к Ваньке Топильскому, который в канцелярии Тайной – шишка великая.
– Ты нам не нужен, – сказал ему Ванька, дорогой табачок покуривая. – Но твоя нитка далеко тянется… Другие нужны, повыше тебя, мелюзги! Осознай сие, иначе мы тебя, как кота, удавим.
Перов, в страхе за судьбу пребывая, сразу понял, чего хотят от него допытчики. Для начала составил письмо покаянное: что слышал в доме Голицына, что видел, что хулили при нем…
– А мне за это ничего не будет? – спрашивал трясясь.
Ванька Топильский утешил его:
– Не! Легонечко посечем и отпустим с миром… живи себе!
Анна Иоанновна однажды в Сенате встретилась с Голицыным:
– Вот и ты, князь… Здравствуй, давненько мы не видались. Ну-ка, покажи мне хирагру свою!
Дмитрий Михайлович протянул к царице свои обезображенные руки с раздутыми зелеными венами, и она сказала:
– Вот бог-то и наказывает… Не ты ли, когда престольные дела вершились, кричал, что «царям воли надо убавить»?
– Кричал, ваше величество, и дельно то кричал.
– А Василий-то Лукич ишо сомневался: «Удержим ли власть?»
– Верно, ваше величество, Долгорукий-князь сомневался.
– А как ты ему тогда говорил в утешение?
– Говорил я так ему в утешение: «Удержим власть, Лукич, и без царей на Руси обойдется…»
– Да за такие ободрения, – отвечала императрица, – не Лукичу, а тебе, князь, в Соловецком мешке сидеть бы надо!
Остерман при встрече склонился в низком поклоне:
– Счастлив заверить вас, князь, что вскорости я буду иметь удовольствие добраться до вашей шеи…
Голицын поделился своими страхами с Семеновым:
– Ну, Емеля, кажется, подбираются… плачут по шее моей!
– Может, князь, сожжем кое-что заранее?
– Не сметь! Книги да бумаги – гиштории принадлежат. Даже не помышляй: пусть я погибну, но книги останутся… Книга – не человек: ее за одну ночь не состряпаешь, это человека можно губить, а книгу беречь надобно!
* * *
От первого на свете Бисмарка (который был портняжкою в Штендале) и до последнего все были скроены и пошиты одной иглой на один манер. Буяны и хамы, бесцеремонные и грубые. Сожрать гору мяса, как следует напиться, убивать зверье и людей без разбору – вот это они всегда умели… Таков же был и Лудольф фон Бисмарк, по воле случая заброшенный в Россию, где стал он свояком всесильного графа Бирена. Теперь, сидя в Петербурге, герой этот порыкивал на прусского короля своего:
– Дурак! Гогенцоллерны не умеют ценить Бисмарков…
Женитьба на сестре горбатой Биренши предопределила прекрасное будущее Бисмарка. Разноцветные паркеты в покоях на Миллионной – будто ковры; а потолки – зеркальные, в коих отраженье люстр чудесно по вечерам. В садках висячих, среди деревьев сада зимнего, плавали живые рыбы и каракатицы. Награжденный после Польской кампании орденом Орла Белого, посиживал Бисмарк в доме своем, и если бы сейчас ему попался на глаза король его, то Бисмарк наплевал бы на этого Гогенцоллерна. Что значит кайзер-зольдат со своими жалкими пфеннигами и кружками пива в сравнении с величием двора петербургского?..
Без стука, как свой человек, явился граф Бирен.
– А он… умер, – сообщил граф с обаятельной улыбкой.
Бисмарк даже подскочил:
– Курляндский герцог? Фердинанд? Какое счастье…
– Нет, – возразил Бирен, – умер всего лишь вице-губернатор лифляндский, некто фон Гохмут.
Бисмарк сразу остыл, в безразличии:
– А мне-то что за дело до него?
– Тебя, свояк, прошу я заступить его место. Фельдмаршал Ласси, генерал-губернатор краев балтийских, занят с войсками на войне… Хозяином в Риге станешь ты!
– Что делать мне прикажешь, граф?
Бирен любовно тронул Бисмарка за жилистое, как у беговой лошади, колено, обтянутое нежно-голубым атласом.
– Пора бы догадаться, – сказал, – что короны на земле не валяются. И если свалится она с головы тупого Фердинанда Кетлера, ты ловко для меня ее подхватывай… А что еще? От Риги до Митавы всего часа четыре скачки бешеным аллюром. Следи за настроениями в дворянстве. Есть в Курляндии барон фон дер Ховен, владения которого в Вюрцау. Он враг мой давний, его ты сразу обезвредь. Ну что толкую я тебе? – засмеялся Бирен. – Чего не скажешь ты, то за тебя расскажут пушки русские… Ты понял, друг?
– Ясно.
– Поезжай. А помогать тебе в подхватывании короны будет из Европы Кейзерлинг – он всегда был самым умным на Митаве!
* * *
Потсдам маршировал с утра до ночи, но Европа на эти мунстры прусские обращала тогда мало внимания. После графа Ягужинского послом в Берлин направили фон Браккеля, пособника графа Бирена… Был обычный плац-парад, король Фридрих Вильгельм принимал его сегодня вместе с сыном – кронпринцем Фридрихом, и под конец мунстрования он подозвал фон Браккеля:
– Петербург может спорить со мной. Я уже стар и не смогу ответить. Но… бойтесь моего Фрица! – и показал на сына.
Парад закончился, кайзер-зольдат крикнул:
– Постарались, молодцы! Всем по кружке доброго пива!
Садясь в карету, король вдруг пожалел о таком ужасном мотовстве и приказ свой переменил:
– На двух парней – по одной кружке пива… Поехали!
На опустевшем плацу остался кронпринц. Маленький, шустрый, с быстрым взглядом, пронизывающим вся и всех. Под раскатами барабанного боя уходил в казармы полк Маркграфский, впереди шагал офицер – Алкивиад, телом смуглый, как мулат, и красивый.
– Манштейн! – позвал его кронпринц. – Сегодня вечером прошу прибыть ко мне. Не удивляйтесь, но я зову вас на частную квартиру, где я живу в тепле, как частное лицо, вдали от королевской стужи…
Вечером они секретно встретились.
– Итак, – сказал кронпринц Манштейну, – вы рождены в России, ваши поместья в Лифляндии, где ныне проживает ваша матушка фон Дитмар, вы учились в Нарвской шулле, русский язык знаете, как немецкий… Думаю, что этого достаточно.