Текст книги "Очерки"
Автор книги: Валентин Толстых
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
То, что применение научных достижений может быть моральным или аморальным в зависимости от внешних целей и социальных обстоятельств, в которых наука живет и развивается, мало кто оспаривает или не признает.
Применительно к искусству и морали этот тезис был в свое время заявлен Б. Кроче: два феномена – этический и эстетический – отграничены друг от друга решительно во всем; искусство само по себе имморально, то есть не морально и не аморально, и вопрос о его нравственности или безнравственности встает лишь в момент применения, "овнешнепия" произведений художника. Но если нравственность, не покушаясь и не подменяя собой самоценности и самодостаточности любой из "идеальных форм" (в данном случае – науки), пронизывает собой все без исключения сферы человеческой деятельности (и, стало быть, сама не является каким-то абсолютно изолированным ее видом), тогда правомерны вопросы: Все ли дозволено науке? Так ли беспредельна ее власть над внешним миром и тем более внутренним миром личности? И разве не существенно то, как делается наука, какими способами, приемами и средствами добывается и отстаивается истина?
Настойчиво пропагандируемая мысль о вездесущности и всевластии науки (проще говоря, о том, что она, мол, всего касается, все может и все преобразует) встречает сомнение, сопротивление в обыденном сознании и жизненной практике и критикуется теоретически [См.: Человек – Наука Техника, с. 262 – 268.]. Выступая против такой абсолютизации могущества науки, американский физик-теоретик, лауреат Нобелевской премии Р. Фейнман заметил: "...не все то, что но наука, обязательно плохо. Любовь, например, тоже не наука. Словом, когда какую-то вещь называют не наукой, это не значит, что с него что-то неладно: просто не наука она, и все" [См.: Фейнмановскис лекции по физике. Вып. 1. М., 1965, с. 55.]. Советскому физику, академику Б. Б. Кадомцеву принадлежит следующее суждение: "Вполне сознавая, что дает человечеству наука, ученые вместе с тем отдают себе отчет, что она беспомощна в решении больших этических проблем. И поэтому, естественно, начинают думать, что литература и искусство заслуживают особого почтения..." [Литературная газета, 1971, 6 января.] Аргументированная критика непомерных притязаний науки и небезупречных в моральном отношении попыток от ее "лица" вмешиваться в явления и сферы ей по подвластные содержится в статье социолога В. Н. Шубкина "Пределы". Ставя вопрос о возможных границах и праве науки (в данном случае социологии) вмешиваться в целый ряд областей человеческого бытия и о допустимых методах такого вмешательства, автор приходит к важному, на наш взгляд, выводу: "методы социологии столь же ответственны, сколь и методы врачевания", и требование "не повредить!", обращенное к медикам, следовало бы обратить ко всем деятелям науки (не только к обществоведам, непосредственно занимающимся проблемами общества и человека, но и к естествоиспытателям, экспериментирующим на "живой природе"). Нельзя упускать из виду, справедливо отмечает В. Н. Шубкин, что социологические исследования берут за основу среднестатистического человека в среднестатистической ситуации, то есть имеют дело с человеком бездуховным и безнравственным. "А если мы из него выпотрошили совесть, способность к самооценке и самоограничению, нравственное самосознание, то его модель оказывается весьма несовершенной. И хотя сейчас некоторые математики в эйфории публично обещают сконструировать модель человека, это может вызвать у людей, способных к критическому анализу, лишь усмешку. Эти математики (или кибернетики) имеют тысячекратно преувеличенное представление о возможностях науки и тысячекратно преуменьшенное представление о сложности человека, который уж наверняка по менее неисчерпаем, чем атом... "Пределы – здесь, пределы – там, – скажет недовольный читатель. – А как же прогресс науки?" Не знаю, кто и когда вбил нам в голову мысль об исключительной самоценности развития науки. И так прочно, что стали мы порой забывать, что прогресс знания не цель, а средство. Причем средство, целиком и полностью подчиненное интересам человека и человечества" [Шубкин В. Начало пути. М., 1979, с. 203 – 204].
Дело, которым ученый занимается (даже тогда, когда он остается наедине с собой), есть дело сугубо общественное. Поэтому издавна принято предъявлять ученому повышенные требования, подчеркивать его ответственность перед обществом, перед человечеством в целом. Каково назначение ученого и каким образом он может и должен выполнить свой общественный долг перед человечеством? – это один из традиционных вопросов, волновавших передовую общественную мысль любой эпохи. В лекциях Фихте "О назначении ученого" человек науки (философ) рассматривается как воспитатель человечества, ответственный за развитие культуры и человеческой личности. Ученый призван не только учить людей мыслить, уважать истину и быть преданными чувству правды, он должен также, независимо от рода своих занятий, прививать им понимание истинно человеческих потребностей и познакомить с культурными, действительно человеческими средствами их удовлетворения. Право зваться учителем рода человеческого ученый приобретает, лишь став нравственно возвышенным человеком, воплотив в себе высшую ступень возможного в данную эпоху нравственного развития. Ведь учить можно не только словами, а гораздо убедительнее – своим примером, потому что сила примера возникает благодаря нашей жизни в обществе. Во много раз больше обязан это делать ученый, который во всех проявлениях культуры должен быть впереди других [Фихте. О назначении ученого. М., 1935, с. 112 – 114.].
Позднее еще более резко вопрос о связи науки и морали поставил А. Эйнштейн в беседе с ирландским писателем Мэрфи, опубликованной в 1930 г. "Я не считаю, – говорил он, – что наука может учить людей морали... Например, Вы не могли бы научить людей, чтобы те завтра пошли на смерть, отстаивая научную истину.
Наука не имеет такой власти над человеческим духом... С другой стороны, нет никаких сомнений в том, что высшие разделы научного исследования и общий интерес к научной теории имеют огромное значение, поскольку приводят людей к более правильной оценке результатов духовной деятельности. Но содержание научной теории само но себе не создает моральной основы поведения личности" [Эйнштейн А. Собрание научных трудов. М., 1967, т. 4, с. 163 – Ш.]. С тезисом о том, что наука не способна обосновать моральные идеалы, конечно же нельзя согласиться. Но общий пафос и направление мысли великого ученого понятны. Через пятнадцать лет, став современником трагедии Освенцима и Хиросимы, А. Эйнштейн воочию убедится в отсутствии гармонии науки и нравственности и отдаст предпочтение общественной морали.
Сомнение и конечный вывод "в пользу" морали были им поистине выстраданы. Перед самой смертью Эйнштейн признается, что всю жизнь стремился отстаивать этические убеждения "в обществе циников", но добивался этого с переменным успехом.
Раздумывая над судьбой Галилея в его конфликте с инквизицией и церковью, Эйнштейн долгое время не понимал, зачем тому понадобилось отправляться в Рим, чтобы драться там с духовенством и политиканами. В самом деле, если истина сильнее конкретных людей, она сама пробьет себе дорогу, и не окажутся ли смешным и ненужным донкихотством попытки защищать ее мечом, оседлав Росинанта? Однако история отношения автора теории относительности к атомной бомбе свидетельствует об обратном. Узнав, что нацисты усилили работу по расщеплению атомного ядра, Эйнштейн настаивает на активных контрдействиях, а через несколько лет, стремясь предотвратить Хиросиму, пишет письмо американскому президенту и предпринимает конкретные меры для того, чтобы привлечь внимание ученых и общественности к возможности бесчеловечного применения научного открытия. Гениальному ученому нельзя отказать не только в логике поступков, но и в исключительности человеческих достоинств, играющих важную роль в принятии моральных решений и побуждающих к активным действиям для их реализации.
Сила и слабость характера, моральные качества выдающихся личностей в науке так же важны, как и в политике, и в обыденной жизни.
К такому выводу пришел и А. Эйнштейн. В статье "Памяти Мари Кюри" он пишет: "Моральные качества выдающейся личности имеют, возможно, большее значение для данного поколения и всего хода истории, чем чисто интеллектуальные достижения. Последние зависят от величия характера в значительно большей степени, чем это обычно принято считать" [Эйнштейн А. Физика и реальность. М,, 1965, с. 116.
Подробнее см.: Кузнецов Б. Г. Галилео Галилей (Очерк жизни и научного творчества). – Галилей Г.
Избранные труды. В 2-х т. М., 1964, т. 2, с. 487 – 488.].
Ссылаясь на вывод великого физика, писатель Д. А. Гранин в повести-очерке о жизни замечательного (и мало известного широкой публике) русского ученого В. В. Петрова "Размышления перед портретом, которого нет" пишет: "В самом деле, чем волнуют нас образы великих ученых? Отнюдь не своими научными достижениями, а тем, как они добивались этих успехов. Большинство людей не очень-то разбираются в теории относительности, в свойствах пространства, но они знают нравственное величие Эйнштейна, у них существует облик этого человека. Жизнь и подвиги Джордано Бруно, Эдисона, Ломоносова, Мечникова, Николая Вавилова, Галилея существуют поверх подробностей их научных работ. Достижения Джордано Бруно укладываются сегодня в несколько строчек. Многое в работах прошлого устарело, они существуют как пройденная ступенька в лестнице прогресса, по нравственная история подвигов этих людей жива, его пользуются, она учит. Костер, на который взошел Джордано Бруно, светит из мглы средневековья и жжет человечество до сих пор" [Гранин Д. А. Собр. соч. В 4-х т. Л., 1980, т. 3, с, 20.].
Надпись на могиле Галилея гласит: "Потерял зрение, поскольку уже ничего в природе не оставалось, чего бы он не видел". Здесь "слепота" является синонимом гениальности, масштабности произведенного Галилеем вклада в мировую сокровищницу знаний. Как правильно замечено, "гений не тот, кто много знает, ибо это относительная характеристика. Гений много прибавляет к тому, что знали до него.
Именно такое прибавление связано с особенностями интеллекта и не только с ними, но и с эмоциональным миром мыслителя. Гейне говорил, что карлик, ставший на плечи великана, видит дальше великана, "но нет в нем биения гигантского сердца" [Кузнецов В. Г. Эйнштейн. Жизнь, смерть, бессмертие, с. 14.]. Замысел создать пьесу о Галилее возник у Б. Брехта отнюдь не потому, что он усомнился в гениальности прототипа своего героя, в значимости сделанного им в науке. Им двигала вовсе не страсть к историческому исследованию. Его заинтересовала именно жизнь Галилея (что и подчеркнуто названием драмы).
Обращение Брехта к жизни Галилея подсказано конкретными социальными причинами.
В набросках предисловия к пьесе драматург писал: "Буржуазия изолирует науку в сознании ученого, представляет ее некоей самодовлеющей областью, чтобы на практике запрячь ее в колесницу своей политики, своей экономики, своей идеологии. Целью исследователя является "чистое" исследование, результат же исследования куда менее чист. Формула Е = тС2 мыслится вечной, не связанной с формой общественного бытия. Но такая позиция позволяет другим устанавливать наличие этой связи: город Хиросима внезапно стирается с лица земли.
Ученые притязают на безответственность машин" [Брехт Б. Театр. В 5-ти т. М., 1965, т, 5/1, с. 121].
Писатель-коммунист считает, что отделение науки от нравственных обязательств перед обществом, то есть идеология сциентизма, отражает классовые интересы буржуазии, которую вполне устраивает теория о социальной индифферентности естественных наук и нравственной безответственности ученого. В мире, где фетишем стала прибыль, регулирующая все формы общественных отношений, теория эта находит свою естественную почву и основу. Позитивистская идея очищения науки от идеологического и нравственного моментов стала в эпоху империализма особенно агрессивной. Это очищение выступает под соблазнительным лозунгом абсолютной "свободы исследований", спекулирующим на естественном стремлении ученого оградиться от мирской суеты. Брехт замечает по этому поводу: "Многие, знающие или по крайней мере догадывающиеся о недостатках капитализма, готовы мириться с ними ради свободы личности, которую он им якобы дает. Они верят в эту свободу главным образом потому, что почти никогда ею не пользуются" [Брехт В. Театр. В 5-ти т., т. 5/1. с. 127.].
Буржуазия верна своей практичности: обеспечивая столь необходимую ученому "свободу исследований", она дополняет ее другой "свободой" свободой торговать исследованиями. Лозунг "свободы" превращается в свою противоположность – в капкан, ловушку, в которую и попадают многие ученые. Как бы ни хотелось ученому замкнуться в рамках "чистого" исследования, процесс и здесь предполагает итог, результат. Последний-то и оказывается вне власти ученого. Каждому свое: ученым – процесс исследования, буржуазии – его результаты. Как будет использовано открытие – на благо или во зло человечества – этот нравственный вопрос изымается из сферы распоряжения науки, ученых, становясь прерогативой власть имущих.
Ученого приучают к мысли, что его профессия не имеет никакого отношения к его гражданским обязанностям.
Такова всеобщая черта буржуазного образа жизни и миросозерцания в эпоху империализма, когда все виды духовного производства и творческой деятельности обособляются в некие изолированные сферы и сознательно освобождаются от общественного интереса и контроля.
Разумеется, далеко не всех представителей интеллигенции удается "завербовать" и сделать послушными агентами капиталистического духовного производства, в данном случае – научного. Немало ученых разных рангов встают в оппозицию и делают все, что в их силах, чтобы не попасть в искусно расставленные работодателями сети. Но такое сопротивление не всем по плечу. Ведь наука превращается в непосредственную производительную силу общества и как таковая действительно выходит из-под власти ученого, причем не только на результативной, последней стадии – стадии производства, но и на самой ранней, проектной стадии научного творчества. Помимо этой объективной причины, огромную роль играет также систематическая идеологическая и социально-психологическая обработка сознания научных кадров. Ее цель, кроме всего прочего, посеять у ученых иллюзию, что они делают нечто нужное, полезное всем людям, человечеству, отвлечь их от мысли о социальных и нравственных последствиях применения своего дарования и результатов своего труда. И находится немало наивных, попадающих в эту ловушку, не говоря о тех, кому просто удобно, чтобы их заранее освободили от личной ответственности за плоды их собственной деятельности. Как показывают факты, разоблаченная и осужденная горьким социальным и нравственным опытом человечества установка: "Мы только выполняли приказ" оказалась живучей. Без нее, к примеру, вряд ли мог укрепиться и процветать военно-промышленный комплекс США, в котором работают не только послушные исполнители, но и инициативные творцы всевозможных хитроумно придуманных смертоносных "игрушек".
Очевидно, что проникновение имморалистских тенденций и настроений в среду ученых – закономерное следствие общего процесса развития науки в эпоху империализма. Как справедливо отмечал профессор Дж. Бернал, "применение науки в условиях капиталистической системы приводит к неразрешимой этической дилемме: мы должны отвергнуть либо науку, либо этику, либо и ту и другую. Меньшая посылка, то есть экономическая система, никогда не принимается во внимание". Поэтому наивно сводить суть проблемы лишь к вопросу о нравственности ученого, как это делают некоторые прогрессивные деятели науки на Западе. Советский химик, лауреат Нобелевской премии, академик Н. Н. Семенов замечает в этой связи:
"Известный математик Н. Винер предлагал ученым организовать, так сказать, систему "самоконтроля": не публиковать ни строчки из того, что могло бы послужить делу милитаризма.
Это благородное, но наивное пожелание никогда не может быть осуществлено... Подобные предложения не учитывают того, что весь комплекс вопросов о социальности или антисоциальноеT современной науки, о ее ответственности перед человечеством, о служении ее благу людей и т. д. в реальной общественной жизни выходит за рамки компетенции ученых" [Семенов Н. Н, Наука и общество в век атома. – Вопросы философии, 1960, No 7, с. 30.]. Впрочем, в "компетенции" последних кое-что существенное все-таки остается.
Вспомним о примере мужества, научной и гражданской принципиальности, который продемонстрировал молодой (тогда ему было всего двадцать пять лет) доктор Суссекского университета, англичанин Питер Харпер, заявивший на Международной конференции, обсуждавшей тему "Чем грозит и что сулит нам наука", что он прекращает начатые исследования в области мозга, поскольку уже полученные им экспериментальные результаты могут быть легко использованы "силами зла" против человека.
П. Харпер так обосновал мотивы своего отказа от научно-исследовательской работы: "Нельзя идти дальше, пока мы не выясним, что избрали верный путь. Логическим следствием такой позиции должно быть сокращение объема научноисследовательских работ, снижение научной активности... Люди говорят: "Это невозможно, потому что вся наша современная экономика связана с научным прогрессом". Л я говорю:
"Давайте изменим экономику. Ясно же, что нам нужна экономика нового типа". Мне возражают: "Это невозможно. Нельзя добиться нового типа экономики, не имея общества нового типа". А я: "Значит, нам нужно общество нового типа"... Изучение общества – это как раз то, что может привести к великим переменам...
Сейчас нам необходима человеческая наука.
Наука как самоцель – все равно что наркотик: она опасна и ведет к ужасным последствиям" [Харпер П. Кто умножает знание – умножает зло. Диалоги: Полемические статьи о возможных последствиях развития современной науки. М., 1979, с. 263 – 264.].
Теснейшая зависимость развития и функционирования науки от характера социального устройства, экономики и идеологии данного общества – факт бесспорный. Реализация гуманистической миссии науки в конечном счете определяется факторами, лежащими за пределами ее собственной сферы. И коль скоро нельзя и незачем мешать рождению истины, то можно и нужно, как предложил английский ученый и общественный деятель Филипп Ноэль-Бэйкер, "установить нравственные и законодательные ограничения с тем, чтобы наука служила делу улучшения жизни человечества, а не его уничтожению" [Слово о науке. Афоризмы. Изречения. Литературные цитаты. М., 1978, с. 145.].
Наука по природе своей неразрывно связана с общественными интересами и потому в принципе не может быть (и никогда не была) видом отшельничества. История научного познания – это и история хотений, стремлений, страстей творцов истины. Будучи неотъемлемой частью общечеловеческих стремлений к идеалу, научные искания составляют часть гражданской истории. Этапы этих исканий поучительны, список участников и героев борьбы за истину огромен. Брехт остановил свой выбор на Галилее...
МУЖЕСТВО НРАВСТВЕННОЙ ПОЗИЦИИ
Он из тех, которым не надобно миллионов, а надобно мысль разрешить.
Ф. М. Достоевский
Хватит ли сил у тебя вести
тяжелейшую битву,
Разум и сердце твои, чувства и
мысль примирить?
Ф. Шиллер
"Два крайних противостоящих типа ученых издавна привлекали внимание писателей: Джордано Бруно и Галилей.
Первый – как выражение непримиримости, нравственной стойкости, героизма. Второй – как ученый, который ради возможности продолжать свое дело, ради своей науки готов пойти на любые компромиссы. Определения эти упрощенные, схематичные, но в какой-то мере они отражают "искомую разность" обликов и в то же время два, что ли, типа преданности науке" [Гранин Д. А. Собр. соч. В 4-х т., т. 3, с. 34.].
Сопоставление напрашивается само собой.
Оба ученых разделяли систему взглядов Коперника, понимали ложность и несовместимость с данными науки птолемеевского истолкования Вселенной, но в отстаивании своих убеждений поступили прямо противоположным образом. Восемь лет тюрьмы, угроз, уговоров, пыток не заставили Джордано Бруно отступить перед инквизицией, поступиться своими убеждениями.
Узнав о смертном приговоре, он сказал своим судьям: "Вы с большим страхом произносите приговор надо много, чем я выслушиваю осуждение" [Цит. по: Джордапо Бруно и инквизиция. – Вопросы истории религии и атеизма. М., 1950, с. 386.]. В случае с "сожженным" еретиком все ясно – – это высокая трагедия настоящего ученого, личная мораль и научные убеждения которого находились в гармонии до самого конца.
Судьба Галилея тоже трагична, но трагична поиному и вызывает к себе иное отношение. Почему? Чтобы ответить на этот вопрос, надо принять во внимание целый ряд моментов и соображений.
При жизни знаменитого флорентийца самые бесспорные с точки зрения современной науки представления о физических явлениях становились фактом идеологической борьбы. Воззрение Коперника, которое разделяли и отстаивали Галилей и Джордано Бруно, затрагивало самую суть религиозного мировоззрения. Естественные науки стали ареной жесточайших мировоззренческих схваток. А всякая борьба идей, политических или научных, есть одновременно столкновение и борьба нравственных позиций.
Говорят, что первая ступень мудрости – распознание лжи, вторая познание истины. Галилей прошел обе ступени. Семнадцать лет он преподавал систему Птолемея, сомневаясь в ее истинности. Сомнения нуждались в подтверждеиии фактами. И телескоп, направленный Галилеем на звездное небо, принес необходимые факты. Теперь можно было открыто заявить всему миру о правоте Коперника и "того сожженного", Джордано Бруно. Считая истину, силу фактов и доводы разума превыше всего, Галилей, однако, "забыл", в какое время он живет.
Он забыл о священном писании, где грех и знание нерасторжимы уже изначально: именно жажда знаний заставила человека вкусить от древа добра и зла. К тому же, с точки зрения отцов церкви, налицо было преступление против норм мышления, раз навсегда данных, узаконенных, овеянных авторитетом "божественного" Аристотеля.
В тщательно разработанной святой церковью шкале грехов строго различались грехи "простительные" и грехи "непростительные". К первым относились прегрешения "плоти", ко вторым – грехи "духа". Уже само это разделение показывает, что ортодоксия церкви не была так формалистична, как принято считать. Снисходительное отношение к плотским грехам оправдывало не только нарушение аскетической морали самими отцами церкви ("Никто из смертных не велик настолько, чтобы его нельзя было помянуть в молитве" [Здесь и далее пьеса Б. Брехта "Жизнь Галилея"
цитируется по: Брехт Б. Театр. В 5-ти т. М., 1963, т. 2.], – иезуитски замечает кардинал-инквизитор в пьесе Брехта), а прежде всего – и в этом основное – позволяло играть на человеческих слабостях в целях обуздания более страшного греха – "богохульства", когда прерывается связь с первоначалом всего, то есть с богом.
Галилей, подобно Джордано Бруно, совершил "непростительный" грех. Правда, в отличие от Галилея, "вина" Бруно была отягощена другим смертным грехом – дерзостью (praesumptio), когда человек надеется на получение прощения за совершенный "непростительный" грех без покаяния (sine poenitentia) и тем самым желает обрести право грешить еще необузданнее. Нравственная безупречность и неуязвимость Ноланца (как именует себя в своих трудах Бруно по названию городка Нола, в котором он родился), последовательно выступавшего против распущенности аристократии и искусства "вульгарных страстей", ратовавшего за сдержанность в склонностях и умеренность в чувственности, не была даже замечена инквизицией. Здесь святым отцам нельзя отказать в принципиальности: "нравственность" или "безнравственность"
ученого определялась его отношением к постулатам церкви.
Перед нами два этических кодекса – церковный и научный, которые расходятся буквально во всем. Разрыв между наукой и религией отчетливо выразился в самом понимании нравственной ответственности ученого. Церковь видела эту ответственность в том, чтобы скрыть истину, ибо она "может завести куда угодно", как откровенно заявляет у Брехта придворный философ. И Брехт дает понять, что дело не в церкви как таковой. За фасадом церковных установлений скрываются интересы определенных социальных, политических сил, олицетворением которых является церковь. Наука, напротив, понимала эту ответственность как решительный отказ от обветшавших представлений. Для ученого самой "упрямой вещью" были факты, опыт, для церковников – цитаты, софистические выкрутасы, авторитет "божественного" Аристотеля (кстати, мало повинного в том, что церковь обкорнала его учение, уничтожив, по словам В. И. Ленина, в нем все "живое" и сохранив "мертвое"). Искренние и наивные попытки Галилея "убедить" посредством доводов разума разбились о непроницаемый щит схоластики, догматизма, невежества. Иначе и быть не могло.
В стихотворной форме это хорошо выразил Ф. Шиллер:
Сколько у истины новых врагов! Душа замирает,
К свету теснится – увы! – стая незрячая сов.
На первый взгляд может показаться, что противники Галилея в пьесе монахи, "академическая" церковная челядь, весь святейший Олимп, включая папу, – несколько шаржированы. Но современники той эпохи рисовали, пожалуй, более беспощадные портреты отцов церкви.
Вспомним, например, "Тайну Пегаса, с приложением Килленского осла" Джордано Бруно.
Ноланец называет вещи своими именами в отличие от схоластики, которая прятала их прямой смысл в терминологическом тумане, прикрывала самые отвратительные явления и пороки благообразными словами (как благообразно звучит, скажем, "обскурантизм", "волюнтаризм" и как грубо, прямолинейно "невежество", "произвол"). Бруно метко характеризует невежество словом "ослиность", считая ее первейшим признаком монашеской ученой братии.
Какие только не бывают на свете ослы – скотский, человеческий, небесный, умственный, гражданский, этический, экономический, математический, логический и т. д., несть им числа.
Типология ослов, хорошо знакомая неукротимому еретику по собственному опыту, разработана им с тщательностью и конкретностью необыкновенной.
У схоластов, иронизирует Ноланец, все "как у людей". Например, академия, над входом в которую написано: "Не переходите за черту!"
В сей ученой обители кропотливо и неустанно разрабатываются сложнейшие проблемы бытия.
Какие же? Одни расшифровывают священное писание, пытаясь установить, что именно имел в виду тот или иной святой, сказав то-то и тото. Вторые заняты восстановлением устаревших слов, правильной и неправильной орфографии.
Третьи ведут бесконечный спор о том, что раньгае: море или источник, существительное или глагол и т. д. и т. п. При этом все они полны сознанием абсолютной необходимости подобной деятельности, несомненности привычных понятий и взглядов. Всякое посягательство на их незыблемость вызывает протест и возмущение.
"Истина может завести куда угодно" – Брехт очень емко выразил суть методологии святой церкви.
Галилей, как и всякий человек, не волен был выбирать себе противников. "Ослы", выпавшие на его долю, являлись господствующей силой в обществе. Поэтому поражение Галилея в его конфликте со святой церковью было предопределено. Методология схоластов и догматиков становится непробиваемой, как только ее принимают всерьез. Ортодоксальность делает "ослиность" неуязвимой. Галилей убедился в этом, принимая у себя придворных ученых флорентийского двора. Это был диалог глухих. Столкнулись два типа мышления, абсолютно чуждые и взаимоисключающие друг друга.
В те времена учили без обращения к опыту, данные последнего не считались авторитетными и доказательными, господствовал априоризм схоластического толка. Считалось, скажем, само собой разумеющейся истиной, что тело, весящее в десять раз больше другого тела, падает в десять раз быстрее. И это не в религиозных, а в научных кругах. Галилей на собственном опыте мог убедиться в справедливости сократовского афоризма: "Я знаю, что ничего не знаю, а они не знают даже этого". Ведь невеждам всякое новое знание кажется лишним. А уж если оно возвышает человека над теми, кто считается в обществе авторитетом, то носитель этого знания начинает казаться им прямо-таки невыносимым.
Эпохе Галилея, столь богатой талантами во всех сферах интеллектуальной и творческой деятельности (в год рождения Галилея умер Микелапджело, активная пора жизни ученого совпадает с расцветом гения Шекспира и открытием Кеплером его знаменитых законов планетных движений и т. д.), недоставало существенного звена – восприимчивости к таланту.
Сплошь и рядом самодовольная посредственность торжествовала над умом и талантом, подлость и низость – над честностью и искренностью. Приспособленчество было возведено в моральную норму существования и поведения.
Делалось все, чтобы естественное для творческого ума состояние недовольства самим собою, за что, собственно, и стоит, как говорит Галилей, "приплачивать" ученому, заменялось недовольством власть имущими. Грубый утилитаризм, с одной стороны, и абсолютная нетерпимость к новому с другой, превращали жизнь ученого в непрерывную нравственную муку.
Легко жилось не таланту, а посредственности, которая, кстати, и по природе своей более живуча. Посредственность, тонко подметил Гегель, держится своей "долговечностью", ибо умеет убедить окружающий мир в правоте своих маленьких мыслей: она "уничтожает яркую духовную жизнь, превращает ее в голую рутину и, таким образом, обеспечивает себе длительное существование" [Гегель. Энциклопедия философских наук. М., 1975, т. 2, с. 56.]. Таланту надо всегда "помогать", чтобы его потенции выявились с наибольшей полнотой, а посредственность и сама "пробьется", заставит с собою считаться.
Галилею, верящему в силу разума, пришлось убедиться, что победа последнего определяется факторами, лежащими за пределами разума и науки. От многих иллюзий надо было ему освободиться, прежде чем он сумел трезво оценить свое положение в окружающем мире. Увы, полное отрезвление произошло лишь тогда, когда Галилей уже не мог ничего изменить в собственной судьбе. Но он оставил нам, людям иной эпохи и иного образа жизни, свой нравственный опыт, которым было бы неразумно не воспользоваться.
Наука, как и все живое, развивается через противоречия, борьбу мнений. Однако эта борьба начинает приобретать уродливые формы, как только нарушаются элементарные этические нормы.