Текст книги "Очерки"
Автор книги: Валентин Толстых
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
Проживая день за днем в замкнутом пространстве треугольника: опостылевшая "контора" – дом, из которого ушло счастье, – кафе "Незабудка", место совместного "пересиживания" скуки, – Виктор Зилов давно уже находится в атмосфере и состоянии публичного одиночества. А после происшедшего скандала он жалуется (то есть осознал сам), что "остался один, совсем один". Он, как Робинзон без Пятницы, один на обитаемом, густонаселенном острове. Обычно и вполне справедливо эгоизм и эгоисты осуждаются как моральное зло. Но еще страшнее увидеть, воочию убедиться, как эгоизм жалок, духовно скуден и ничтожен, являя собой свидетельство бедности духа. В личностном плане это всегда дорога в "никуда", трата впустую, изживание задатков и способностей человека. Ведь как бы себялюбец ни был талантлив, он не может в самораскрытии и самореализации своих творческих сил обойтись без сочувствия, понимания и поддержки. И неоткуда ему черпать сознание и чувство собственного достоинства. Самомнение, пусть самое честное и самокритическое, не заменит живительного источника духовного богатства личности – действительных связей индивида с окружающим миром, многообразия и сложности его отношений с другими людьми. Впрочем, человеку, страдающему недугом "центропупизма", сие невдомек. Бездейственность души закрывает пеленой неведения то, без чего не может быть полноценного человеческого бытия, – духовную связь с людьми.
Применяя к эгоцентристскому существованию мысль К. Маркса о разрушающем воздействии на человека принципа частной собственности, можно сказать, что эгоист заменяет все чувства одним, ставшим единственной страстью, чувством обладания, и живет присвоением без отдачи. Переведенный из морального плана в план социальный, эгоизм питает и оправдывает склонность к потребительству. Вряд ли будет преувеличением сказать, что принцип мещанства всех времен и народов: "Не быть, а иметь!" – в современном потребительстве нашел свое закопченное воплощение.
Несомненно, и у Зилова проявляется склонность, тяга к потребительскому образу жизни.
Но, думается, он потребитель скорее поневоле, чем по убеждению. Потребительство материального порядка, судя по всему, его не затронуло, да и не интересует. Он не похож на человека, живущего соображениями выгоды, практицизма: не скуп, не жаден, не захвачен бесом самообеспечения, стихией "вещизма", готов потратить "лишнюю копейку", чтобы угостить приятеля, и т. д. Бездуховность Зилова иного плана и оттенка: не живя для других, он не живет и для себя, по сути дела, обкрадывая себя не материально, а духовно. Постоянное состояние духовной недостаточности ведет к разрушению самого его существования, к личностной энтропии, самоуничтожению. Превратив безответственность в норму общения и поведения, Зилов постоянно нарушает свои обязанности – служебные, семейные, человеческие, нарушает, хотя и непреднамеренно, но сознательно уступая какому-нибудь побуждению чувственности. Ему неведомо чувство ответственности ни за то, что происходит вокруг него, рядом и в обществе в целом, ни за семью (детей у него нет и потребности в них он не испытывает), ни за действия, которые он совершает, не задумываясь, как они отзовутся на других. За пределами личной, индивидуальной свободы этот, по его же словам, "как-никак инженер" ничего не знает и знать не хочет. По классическим поведенческим нормам такого человека, как Зилов, надо бы назвать "дурным человеком". "Дурной человек, – по словам Гегеля, – следует своим склонностям и из-за них забывает свои обязанности. Дурной человек считал бы нужным выполнить свои обязанности, однако у него нет воли, чтобы управлять своими склонностями и привычками".
Если эгоизм есть моральный принцип поведения Зилова, то цинизм, замешанный на самовлюбленности, стал привычным способом мироощущения. Цинизм вообще является неизбежным спутником состояния духовной опустошенности и эгоистического своеволия. Одно тянет за собой другое. Вызывающе-презрительное отношение к общепринятым духовным ценностям, правилам общежития нуждается в опоре, которой чаще всего и оказывается нежелание считаться с элементарными требованиями нравственности и достоинством других людей.
Укоренение эгоизма как добровольно и сознательно избранной индивидом жизненной позиции, в свою очередь, неизбежно сопровождается кризисом веры и доверия, обретающим рано или поздно обличив цинизма (или нигилизма). Эгоизм представляет собой такую "жизнь во лжи", когда (воспользуемся трактовкой экзистенциальной философии) человек умышленно утаивает от себя истину о самом себе и своем бытии, то есть, проще говоря, лжет самому себе. Однако, поскольку он все-таки не может обмануть себя даже умышленно, постольку эта лживость постепенно уступает место цинизму.
Современный цинизм разнообразен, изобретателен в своих одеждах. Но в какую бы тогу он ни рядился – скептика, свободолюбца, поклонника простоты и т. д., за нею прячется одна и та же суть – эгоизм, индивидуализм.
М. Горький емко выразил эту мысль в статье "О цинизме": "Стоит ли жить? – спрашивает циник. Затем он приводит массу доказательств в стихах и в прозе в пользу того, что жить по стоит, и – живет долго, охотно, сытно и спокойно". Позиция унизительная, но весьма удобная.
Обычно цинизм привлекает, порой обнадеживает тех, кто очутился в состоянии публичного одиночества или страдает от собственного эгоизма, иллюзией абсолютной свободы от условностей, внешней культуры, этикета, своей демонстративной безответственностью, отрицанием благопристойности. Это признак не только разочарования, но и духовной дезориентации личности. И потому цинику ничто не дорого, напротив – "полагается" никому и ни во что не верить. Нет такого чувства, поступка или устремления, которые бы циник воспринял с полным доверием и оценил положительно, не обесценив тут же их сомнением в искренности, оскорбительной усмешкой или наглядным выворачиванием, обязательно прилюдно, изнанки события, факта, явления. При этом циник пограмотнее, необразованнее обязательно пустится оправдывать свое равнодушие рассуждениями насчет того, что абсолютных ценностей не существует, что добро и зло относительны и все, мол, достойно сомнения, а возведение чего-либо в ранг "святого" отдает религиозным дурманом и обманом. Циник всегда гордится свободой, прямотой, откровенностью своих суждений и оценок, умением безбоязненно обнажить то, что другие обходят "фигурой умолчания". Но, как правило, свобода, прямота и откровенность циничного эгоистического резонерства или обличительства никого не привлекает, а, напротив, отталкивает своей наглостью, бесстыдством.
Впрочем, в зиловском варианте цинизм имеет свои особенности и своеобразные черты. Прежде всего это цинизм, так сказать, исключительно бытового и морального уровня, отрицание, по своему содержанию не выходящее за рамки "уличной морали". В истории не раз бывало, что нигилистическое отрицание возникало как протест (пусть пассивный, преимущественно страдательный и словесный, но тем не менее протест) против изживших себя идеалов и потерпевших крах социальных институтов. Цинизм подобного толка выступает в качестве противовеса фикционализму, попыткам чисто иллюзорным способом выдать за жизнеспособные и спасти превращенные в фикции понятия и ценности. Такой цинизм – протестующий, "бунтарский", и в этом смысле социально значимый – Зилову явно не грозит, да он ему и не по плечу. Для этого нужно самому быть общественно заинтересованным (хотя бы и отрицательно), пристрастным человеком, верить в ценности, тянуться к идеалу. Ничего подобного за душой Зилова нет, и он не может сослаться на то, что в ком-то или в чем-то "обманулся", разочаровался. Что же касается "утиной охоты", то с нею у него связаны, как заметила хорошо знающая его жена, "сборы да разговоры"; и сам идеал его – любовь к природе – тоже симптоматичен по удаленности от общественной жизни.
К тому же любовь к природе нередко вполне совмещается с эгоизмом и цинизмом. Некоторые даже компенсируют отсутствие человеколюбия любовью к животным и птицам. Можно любить собственную собаку, кошку или садик, не любя при этом живущих рядом с тобой людей. Любить людей ведь много сложнее: человеку мало одной ласки и быть накормленным, чтобы ощутить любовь. Иногда любить природу даже очень удобно, ибо, оставаясь в числе гуманистов, получаешь право не любить людей. Тот же Печорин любил природу, ее красоту, по это не убавило в нем себялюбия. "...В этот раз больше, чем когда-нибудь прежде, я любил природу, – вспоминает Печорин утро дуэли. Как любопытно всматривался я в каждую росинку, трепещущую на широком листке виноградном и отражавшую миллионы радужных лучей! Как жадно взор мой старался проникнуть в дымную даль! Там путь все становился уже, утесы синее и страшнее, и наконец они, казалось, сходились непроницаемой стеной..." И с такой же искренностью, с какой он любуется природой, Печорин ответит на вопрос доктора Вернера, не желает ли он что-нибудь передать или оставить комунибудь из друзей, знакомых: "...я выжил из тех лет, когда умирают, произнося имя своей любезной и завещая другу клочок напомаженных или ненапомаженных волос. Думая о близкой и возможной смерти, я думаю об одном себе:
иные не делают и этого. Друзья, которые завтра меня забудут или, хуже, взведут на мой счет бог знает какие небылицы; женщины, которые, обнимая другого, будут смеяться надо мною, чтоб не возбудить в нем ревности к усопшему, – бог с ними!" [Лермонтов М. Ю. Собр. соч. В 4-х т., т. 4, с. 119 – 120.] Даже допуская, что утиная охота для Зилова нечто большее, чем привязанность к природе, надеяться на то, что она спасет его от эгоизма и цинизма, не приходится.
Нельзя не принять во внимание и эксцентрический характер Зилова, свойственное ему чувство юмора, благодаря чему явная неуместность и дерзость его поведения несколько смягчается, облекается для окружающих в терпимую форму. За исключением откровенно скандальных случаев и ситуаций, зиловский цинизм принимает вид вольного, фамильярного, нередко граничащего с профанацией общепринятых норм отношения ко всему на свете – людям, событиям, вещам, ценностям.
Подражателей и поклонников находят себе не только достоинства, но и недостатки, пороки, и в этом смысле зависть одних, тяга других к Зилову объяснима. В фамильярном, эпатирующем поведении важную роль играет зиловское обаяние, снимающее с циничной откровенности его суждений и поступков налет оскорбительности и, как ни странно, импонирующее своей дерзостно-свободной ("неосмотрительной", сказал бы Кушак) манерой общения. Впрочем, тем, кто стал жертвой его эгоизма, бесчувствия и бессердечия, от этого не легче...
Получив письмо от отца, последнее перед сообщением о его смерти, Зилов делится с Саяпиным: "Посмотрим, что старый дурак пишет.
(Читает.) Ну-ну... О, боже мой. Опять он умирает. (Отвлекаясь от письма.) Обрати внимание, раз или два в году, как правило, старик ложится помирать. Вот послушай. (Читает из письма.)
"...На сей раз конец – чует мое сердце. Приезжай, сынок, повидаться, и мать надо утешить, тем паче, что не видела она тебя четыре года".
Понимаешь, что делает? Разошлет такие письма во все концы и лежит, собака, ждет. Родня, дура, наезжает, ох, ах, а он и доволен. Полежит, полежит, потом, глядишь, поднялся – жив, здоров и водочку принимает. Что ты скажешь?" На высказанное собеседником предположение, что, может быть, отец действительно плох и надо бы навестить его, Зилов отвечает уверенно: "Он?
Да нет, папаша у меня еще молодец".
Отталкивающа прямота и откровенность, с какою сын обнажает свою жестокость по отношению к отцу. Выставленный напоказ цинизм похваляется здесь собственной душевной глухотой и черствостью как чуть ли не достоинством и доблестью. Как же, взрослый сын разгадал "хитрый маневр отца", решившего разыграть фарс "предсмертного прощания" с близкими.
Боли, заключенной в строках отцовского письма, Виктор не чувствует, а если и чувствует, то по лени или развращенности своей (замеченной как раз его отцом) не хочет в этом признаться даже самому себе. Ведь тогда надо будет этому чувству соответствовать – задача непосильная для опустошенного сердца, безвольной души.
И даже тогда, когда он узнает, что отец умер ("маневр" старика удался), его вялая совесть отнюдь не пробудится, не станет отзывчивее, а сам он быстро успокоится, забудет о смерти отца в очередном любовном приключении. Неблагодарных детей Данте обдуманно поместил на самое дно ада, считая этот грех непростительным, а расплату за него – особо тяжкой.
Будучи циничным человеком, Зилов не нуждается в нравственном оправдании своих поступков. Моральные понятия и соображения сохраняют для него лишь чисто эмоциональное значение. Это очень удобная "мораль", так как ее легко приспособить к стихии влечений и вожделений (в силу принципиальной недоказуемости того, что с эмоциональной точки зрения является злом, а что – добром). Разочарование и неверие в собственные силы циник превращает в скептицизм, в отрицание твердых основ жизни, принципов поведения, а беспринципность – начало деморализации личности.
Видимо, и небрежность со скукой, с какою Виктор Зилов воспринимает окружающий мир, не просто поза, а закономерный результат нравственной аморфности его личности.
Зилов любит поозорничать. То и дело он фиглярничает, ведет себя шутовски, почти пародийно ("Уж не пародия ли он?" – иногда напрашиваются слова А. С. Пушкина), что, в сочетании с мрачноватой иронией и скрытой желчью, смахивает на непрерывную поведенческую "провокацию", настоенную на смешении добра и зла, искренности и подвоха. Для него жизнь не что иное, как маскарад слов, действий, отношений, жестов, поз, манер, где все необязательно, случайно, и сами люди, "действующие лица", не более чем маски, которые, по мере надобности, можно менять. Что-то вроде вакханалии всеобщего притворства с постоянным переодеванием участников, для которых мерой общественного приличия стала мода, кинематографически проворно мелькающая смена вкусов, предпочтений, настроений и т. п. Какие сцены можно устраивать и демонстрировать на этом карнавале, не стесняя себя правилами приличия, Зилов наглядно покажет во время скандала в кафе, наговорив присутствующим кучу дерзостей, обрушив на их голову массу заслуженных и незаслуженных обвинений, и, увы, никто пе потребует от оскорбителя публичного извинения, рассуждая, видимо, так: ничего особенного и не произошло, чего не бывает, когда люди соберутся вместе, выпьют; дело это житейское, выпил человек лишнего и, соответственно, наговорил тоже лишнего, проспится, сам поймет, что не нрав... Пожалуй, и среди читателей (зрителей) найдутся такие, кто именно так воспримет и оценит поведение Зилова.
Точнее все-таки будет иное восприятие и толкование цинического поведения Зилова: от его цинизма всего лишь один шаг к нигилизму и полному аморализму. Еще чуть-чуть... и Виктор Зилов станет двойником официанта Димы. Но этого шага Зилов так и не сделал. Между двумя охотниками-любителями сохраняется весьма существенное различие. Один все уже окончательно решил, так сказать, раз и навсегда, выбрав равнодушие в качестве жизлелной позиции. В этом смысле Дима совершенно беспроблемен, попросту говоря – пуст, бездушен. Взывать к его совести, доказывать таким, как он, что они "не правы", – дело лишнее, безнадежное. Не случайно мировая литература, поведавшая о всевозможных человеческих "превращениях", менее всего оптимистична там, где она встречается с равнодушием и равнодушными людьми: не на что опереться.
С Зиловым дело обстоит сложнее. Его можно упрекнуть в непоследовательности и противоречии: попирая такие общечеловеческие жизненные ценности, как труд, дружба, семья, любовь, каждым своим поступком и суждением он одновременно к ним тянется, жаждет искренности, простых человеческих чувств, апеллирует к совести. Жизнь для него действительно стала маскарадом, если за дружеский стол он приглашает тех, кого и друзьями-то не считает, а в глубине души просто презирает, и делает это только для того, чтобы, по мере опьянения, выплеснуть все, что накопилось в душе. Однако за взрывом циничной откровенности, в форме нагловатого бесстыдства, с каким он откровенничает за столом, ощущается душевный надрыв, щемящая тоска до отчаяния дошедшего человека, которому уже не важно, что о нем подумают, а важно, что он отныне сделает и будет делать сам. И весь скандал можно прочитать тогда как "невольный крик нечистой совести" человека, готового рассчитаться с проклятым прошлым любой ценой.
Благодаря этому и теплится надежда на то, что Зилов выберется из трясины эгоизма и отчужденного существования.
Как известно, у физически здоровых людей сердце бьется ровно и сокращения сердечной мышцы не знают аритмии. Сердечная деятельность (биение сердца) по вызывает у него никаких субъективных ощущений, он как бы вообще не чувствует своего сердца и "хватается"
за пего только иногда, при сильном физическом напряжении или стрессах, эмоциональных переживаниях и потрясениях. Так уж устроено человеческое сердце: обладая автоматизмом, оно способно обеспечить и без какого-либо вмешательства нервной системы непрерывное движение крови в организме, иначе говоря, обеспечить самое жизнь. Поэтому специалист-медик скажет здоровое сердце бьется ровно. И будет прав со своей – медицинской – точки зрения, постаравшись всеми имеющимися в его распоряжении средствами снять аритмию.
Совсем иначе на это смотрит поэт-художник, смотрим мы в нашей повседневной жизни. Конечно, и мы, вместе с поэтом, за то, чтобы сердце каждого человека не болело, не знало бы перебоев. Но для нас, не медиков-профессионалов, сердце прежде всего центр, орган, вместилище духовного, нравственного начала человеческой жизни; не только "грудное чрево"
(В. Даль), принимающее в себя кровь из всего тела и затем, обновленную, рассылающее по всем частям и органам, но и средоточие любвп, страстей, "заведующее" всеми внутренними чувствами, которые отзываются именно на сердце.
Это сердце гневается, сердится, жалеет, радуется, негодует, испытывает испуг и страх. Сердце "ноет" и "огорчается", когда грустно; "скрипит", когда совершается поступок против воли человека; "сжимается", "екает" и "замирает" в минуты острой жалости, соболезнования, испуга. (Кавычки в данном случае условны и используются за отсутствием более точных обозначений, ибо связь между работой сердца и человеческими чувствами самая прямая. Например, страдание сопровождается замедлением пульса, и поэтому говорят – хотите отличить притворное страдание, исследуйте пульс.) Бесчувственного, душевно тупого человека называют бессердечным, жестокосердым, человеком с "каменным сердцем". Напротив, о человеке душевном, отзывчивом говорят – сердечный, мягкосердый. И потому прав поэт – "Пустое сердце бьется ровно..." Ровно – без учащений и перебоев потому, что не способно волноваться, вмещая в себя чужую боль и радость.
Помните лермонтовское продолжение этого поэтического образа: "В руке не дрогнул пистолет..."? Официант Дима горд тем, что его рука на охоте не дрогнет, что он не промахнется и влет наповал с первого выстрела превратит живую утку в мертвую. Он поучает Виктора насчет того, что надо перестать волноваться, что пока он не научится не переживать на охоте (а для этого надо лишь одно – "забыть", что утки живые), толку из него не будет охотником он не станет... Но как объяснить всем этим димам, хвастающим своей уверенностью, невозмутимостью и силой, что именно волнение, мешающее точно целиться и попадать в живые мишени, делает человека человеком, не позволяя ему опуститься ниже самого себя.
Не правда ли знаменательно, что именпо у Дантеса и Мартынова, а не у Пушкина и Лермонтова и сердце билось "ровно", и рука не "дрогнула", нажимая на спусковой крючок?
"...АЛИК ИЗ АЛИКОВ"
Приговор?.. Полагаю, что обычный, как издавна повелось... Одиночество.
И. Бергман
Мужчина не может жить для любви.
Но жить для другого человека может.
Э. М. Ремарк
Подруга Зилова по мимолетной интрижке, Вера женским чутьем угадала источник зиловского цинизма и эгоизма и нашла ему определение поначалу не совсем ясное по смыслу, озадачивающее окружающих, но потом постепенно проясняющееся. Образованное из имени собственного (уменьшительно-ласкательного от Олега, Алексея, Александра или какого-либо другого), слово "алик" в данном случае – имя не собственное, а нарицательное, нечто вроде прозвища, и пишется с маленькой, незаглавной буквы. Когда это слово Вера произносит впервые, приветствуя Зилова и его приятелей, они еще не знают, что скоро оно станет паролем их компании.
Вера. Привет, алики! Давно я вас не видела...
Официант. (Вере). Привет, малютка.
Вера. Здравствуй, алик...
С а я п и н. ...Все у тебя алики. Это как понимать? Алкоголики, что ли?
Зилов. Да она сама не знает.
С а я п и н. Может, это твоя первая любовь – Алик?
Вера. Угадал. Первая – алик. И вторая – алик. И третья. Все алики.
Зилов (Саяпину). Понял что-нибудь?
Не понимают Зилов с Саяпиным, что Вера иронизирует, насмехается над ними, или, чувствуя скрытый подвох, притворяются, делают вид, что не понимают, – сказать трудно. Специально Вера и не расшифровывает смысл этого понятия, но, взятое в контексте некоторых ее оценок и высказываний, оно приоткрывается в своем значении характеристики не конкретного человека, а неких свойств, признаков определенного круга явлений, в данном случае – мужчин. Прощаясь с Виктором после вечера-новоселья, где она впервые увидела его в домашней обстановке и познакомилась с его женой, Вера говорит ему: "Ты из аликов..." Подарив на новоселье Зилову плюшевого кота (явно с намеком), Вера предлагает и кота именовать "аликом"; быстро разгадав, кто и что скрывается за декларациями Кушака, она и его стала именовать так.
Очень скоро, не вникнув в то, что сие означает, все члены компании станут называть друг друга "аликами".
Для раскрытия феномена "зиловщины" тема "аликов" имеет существенное значение, и потому на ней стоит остановиться подробнее. Дело, разумеется, не в имени, как таковом, которое каждый получает не по своей охоте. А в славе, известности и достоинстве, что с этим именем срастаются при жизни, создают ему ту или иную репутацию. Обидно, конечно, если прекрасное русское имя Иван (или Егор, Василий и др.) кажется кому-то недостаточно благозвучным, слишком простым, ординарным и появляется мода на имена, звучащие "по-иностранному". Вспомнив в ряду замечательных творений русского народа и "милого Ваньку-дурачка из сказки", В. М. Шукшин с горечью отметил: "...Ванька-то, пожалуй, забывается, и даже имя его – все реже и реже. Все больше – Эдуарды, Владики, Рустики". Однако же не имя отвечает за человека, а человек – за имя. Вот Зилова, к примеру, назвали родители добротным именем Виктор, а он возьми да попади в "алики". Правда, не в простые, не в ординарные, – стал "аликом из аликов", то есть наиболее заметным, по-своему выдающимся, представителем некоего клана, "неформального" сообщества. Какого?
Попробуем обрисовать контуры, общие портретные черты явления, замеченного и выписанного столь рельефно впервые именно А. В. Вампиловым.
"Алики" – это определенный тип мужчины, а именно: без стержня, без прочного основания, без индивидуальности, которая предполагает развитое чувство собственного достоинства.
Внешне они мало чем отличаются от других, "полноценных", представителей своего пола.
Кажется, все у них есть, все на месте, но это все не объединено характером, личностным принципом, и потому даже лица их, на первый взгляд разные, примелькавшись, становятся как бы размытыми – все они "на одно лицо".
И не только лица, но и стиль поведения, манера общения, образ действий и мышления их настолько стереотипны, что легко угадать, как они живут, безошибочно предположить, как они поступят в той или иной ситуации.
Житейские модификации, варианты этого стереотипа весьма разнообразны: праведный Кузаков не похож на живущего и действующего "тихой сапой" Саяпина, а оба они бледнеют, тускнеют перед более способным и удачливым из них, прирожденным лидером, Виктором Зиловым. Но суть их, если приглядеться повнимательнее, одна. У всех "аликов" отсутствует то, что характеризует мужчину именно как мужчину в широком социально-психологическом смысле этого понятия. Слово "алики" – символ для обозначения потребительского (специфически мужского) существования, немужественного, то есть расслабленного, размагниченного поведения, когда в качестве "демона" последнего выступает безответственность и неспособность принимать решения.
Критическое отношение к этому общественному явлению не должно закрывать его проблемного характера. В проблемном плане "алики" – это мужчины, не реализовавшие себя, или, скажем иначе, загнанные и загнавшие себя сами в положение, в котором они не могут быть настоящими мужчинами. Вернее, сначала не могут, а потом, привыкнув, уже и не хотят. Явление по-своему поразительное: ладно, пусть они не имеют будущего и не возлагают на него никаких надежд, разве что связанных с улучшением бытовых условий; но нет ведь и прошлого, того, что можно и хотелось бы вспомнить, пережить заново, "повторить" хотя бы в сознании. Есть только настоящее, состоящее из сиюминутного, без корней в прошлом (а ведь прошлое не просто "вчерашнее") и без сколько-нибудь ощутимой перспективы. Каждый из "аликов", если покопаться в нем, песет в себе нечто загубленное, по каким-то причинам несостоявшееся. Став "аликом", мужчина как будто теряет почву под ногами. Женщине на него нельзя положиться, опереться, ибо он сам нуждается в опоре и поддержке. И находит эту опору и поддержку – в родителях, без которых не может обойтись чуть ли не до собственной пенсии, в жене, в "подругах жизни", берущих на себя помимо заботы о его благополучии выполнение многих функций и обязанностей, испокон веков закрепленных за мужчинами, при этом ничего или мало что получая взамен. Персонажи "аликовского" типа отличаются редкой способностью находиться постоянно в состоянии "бегства" от обязанностей, охотно и беззастенчиво перелагаемых ими на других.
Пытаясь объяснить данное явление, говорят о феминизации мужчин, о невротизации жизни, о том, что якобы современное общество не дает "сильному полу" возможности в полной мере реализовать себя, договариваются даже до того, что "нужно беречь мужчин". Думается, в разговорах и спорах на эту тему упускаются из виду некоторые очевидности принципиального значения.
Явление это не ново, истории знакомо, и всякий раз, когда оно возникало, перед общественностью вставал вопрос – какова его природа? Нечто схожее в других условиях увидел и художественно запечатлел И. С. Тургенев в герое своей повести "Ася", а Н. Г. Чернышевский сделал последнюю предметом социально-эстетического анализа в статье "Русский человек на rendez-vous". Хотя анонимному Н. Н., или "нашему Ромео", как иронически именует тургеневского героя знаменитый критик, нет еще и тридцати лет, он достаточно повидал и испытал в жизни, чтобы обрести самостоятельность, почувствовать себя ответственным за свои поступки. Его неспособность ответить на глубокое чувство юной Аси, оказавшейся на голову выше своего избранника в нравственном, духовном отношении, свидетельствует, однако, об обратном. Там, где требуется проявить решимость, благородный риск, его охватывает робость, пассивность и вялость. Подобно другому тургеневскому герою, Рудину, он тоже ничего, кроме "боже мой, боже мой...", не может ответить в решительный момент любимой женщине. И это не случайно, мелочно-робкий эгоизм и трусость были следствием ничтожности и мелочности дел, которыми он жил до сих пор. Критический разбор жизненной позиции и морального облика тогдашнего "алика" Чернышевский сопровождает следующим восклицанием-суждением:
"Боже мой! За что мы так сурово анализируем нашего героя? Чем он хуже других? Чем он хуже нас всех? Когда мы входим в общество, мы видим вокруг себя людей в форменных и неформенных сюртуках и фраках; эти люди имеют пять с половиной или шесть, а иные и больше футов роста; они отращивают пли бреют волосы на щеках, верхней губе и бороде; и мы воображаем, что мы видим перед собой мужчин.
Это – совершенное заблуждение, оптический обман, галлюцинация – не больше. Без приобретения привычки к самобытному участию в гражданских делах, без приобретения чувств гражданина ребенок мужского пола, вырастая, делается существом мужского пола средних, а потом пожилых лет, но мужчиной он не становится или по крайней мере не становится мужчиной благородного характера..." Прервем это рассуждение, чтобы отметить своеобразие предложенного здесь подхода к оценке облика и поведения человека.
Н. Г. Чернышевский исходит из того, что человек, будучи существом социальным, обладает также природной сущностью: в частности, является мужчиной или женщиной, и это различие не снимается никакими социальными изменениями и преобразованиями. На заре человечества разделение труда ("естественное")
между мужчиной и женщиной было даже организующим принципом ведения общего хозяйства. С появлением и развитием общественного разделения труда значение этого различия падало и впоследствии перестало играть сколько-нибудь существенную роль в общественном производстве. Но оно никогда по исчезало (да и но может исчезнуть!) по той простой и неустранимой причине, что мужчина при любом общественном строе и в любую эпоху остается всетаки мужчиной, а женщина – женщиной. Бесспорно, природное начало человека социально формируется, трансформируется, проходит школу общественного развития, в результате чего существо мужского пола становится настоящим мужчиной (на этом и фиксирует внимание Чернышевский). Но и в самой природно-человеческой сущности, натуре мужчины и женщины предзаложены некие качества, признаки – скажем мужественность или сила мужчины, женственность или слабость женщины, – которые могут быть прижизненно либо развиты, выявлены и усилены, либо заглушены и даже деформированы. Наверное, К. Маркс не шутил, напротив, был убежден в справедливости мнения (об этом можно судить по его известному ответу на анкету дочерей), что главным признаком, достоинством мужчины является сила, а женщины – слабость. Создав мужчину и женщину, природа предписала, говорил еще Лукиан, чтобы они оставались верными своему естеству, то есть чтобы "ни женщины не вели себя, вопреки природе, как мужчины, ни мужчины непристойно не изнеживались" [Лукиан. Избранное. М., 1902, с. 379.].