Текст книги "Иван Грозный. Исторический роман в трех книгах. Полное издание в одном томе"
Автор книги: Валентин Костылев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 70 (всего у книги 80 страниц)
Крыши бревенчатых домов, разбросанных в беспорядке по берегам реки Вологды, были прикрыты, как и в Москве, дерном.
Ночевать Андрея с сыном позвали монахи к себе в монастырь. При свете огонька плошки с горящим маслом иноки полушепотом рассказывали о посещении Вологды царем Иваном Васильевичем, о том, как он велел воздвигнуть каменные стены в городе и церковь Усекновения главы Иоанна Предтечи в честь дня своего ангела.
Три раза побывал царь Иван Васильевич в Вологде. Он же велел построить и церковь святого Федора Стратилата в честь дня ангела царевича Федора. Монахи рассказали о каких-то глубоких подземных палатах, которые царь будто бы предназначал для хранения казны и царских драгоценностей.
– Сам батюшка государь по ночам ходил со своими телохранителями в те места. При свете фонаря он смотрел, как мужики и стрельцы рыли подземелье... Болтал народ, будто задумал государь престольный град перевести из Москвы в Вологду, будто хочет он оградить свой престол от нападений крымцев. К тому и стены те новые возводят... И впрямь – крымские ханы не дают Москве покоя. А Вологда стоит подале, да и лесов много по дорогам к ней... Уж и не ведаем – так ли то, что в Вологде царь будет жить... Боязно! Не слыхали ли вы, добрые люди, чего?! Может ли то быть?! Нам бы того не хотелось.
Говоря то полушепотом и поминутно озираясь по сторонам, монахи испуганно тряслись; лица их в свете тусклого огонька были желты, казались восковыми. К ушам монахи подставили ладони, чтобы лучше слышать, что ответит Андрей.
– Одному Господу Богу известно, что и как решит государь. Не наше то дело, – уклончиво ответил он. – Но думается мне: ни на какой город не променяет батюшка Иван Васильевич свою древнюю столицу, колыбель своих отцов да прадедов. Быть того не может. Москву жгли, разоряли, но она все же останется на веки вечные Москвой, матерью всех городов. Вот что я вам, святые отцы, могу молвить на ваши слова... А коли государь изъявил желание укрепить да обогатить Вологду, то к тому есть иная причина, как думается мне – малому, простому человеку. Ваш город Божьей милостью поставлен на великом, славном пути к Студеному морю, а это знак! Стало быть, тут и торг большущий будет, не как ныне... и всяческая благодать осенит ваши посады, ваши храмы, ваши гостиные дворы.
Монахи, успокоенные, довольные ответом Андрея, перестали его расспрашивать.
Рано утром московский караван снова тронулся в путь. Воздух огласили рожки стрелецких десятников и голоса начальных людей. Скрип колес, фырканье и ржанье коней – все эти шумы подняли на ноги население Вологды. Опять загудели колокола и умолкли, лишь когда московские гости совсем скрылись из глаз.
Вологодские жители – тихие богомольцы, кроткие обыватели, честные посадские миряне – уже попривыкли к наездам разных людей и из многих мест, немало видели и проезжих чужеземцев; однако настойчивость царя, торопившего воеводу с постройкой крепости и домов для иноземцев, пугала, заставляла задумываться: к добру ли то? Нрав у царя понаслышке суровый, непостоянный, не долог час и в опалу попасть.
Стоя у рогатки и провожая взглядом вооруженные толпы стрельцов и работных, даточных людей по пути к Студеному морю, они вздыхали, крестились: «Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость eгo!»
Расходясь, говорили:
– Грозен батюшка царь, грозен, да и народ Богом не забыт – свое возьмет... Чего уж прежде времени тужить? Вологда не первый год стоит. Были владыки – их нет, а матушка Вологда здравствует, да и будет здравствовать и впредь. Бояться нечего ей! Многие московские дворяне приезжали по службе в Вологду, да и денег немало займовали у вологжан, и по сию пору иные из них не отдают... Бог их прости! Известно: «Заемщик на коне ездит, плательщик – на свинье».
После этих разговоров легче становилось.
Тем временем московские воинские люди с обозом скрылись в лесу.
Андрей сказал своему сыну:
– Хотел бы я, чтобы ты на море плавал, на государевых кораблях... Силы наберешься там и мудрости. Благодарю Создателя, что сподобил он меня посмотреть на просторы морские и города в чужедальних краях... Много всего видел я и понял, что мал и неразумен я и что толку никакого от того не бывает, коли сидмя сидишь на одном месте. Не для того нам глаза, уши, руки да ноги даны, чтобы на куту дремать. Будь смелее! Смелого жеребца и волк не берет.
Дмитрий слушал отца со вниманием. Но тут же он вспомнил мать, которая говорила другое. Напротив, она учила сына «сидеть на месте и никуда не уходить из Москвы». Парень невольно улыбнулся: мать говорит одно, отец – другое. Вот и пойми!
Сидевший в одной повозке с Андреем странник, назвавший себя Гавриилом, поддакнул ему:
– Дело говоришь, братец! – сказал он. – В Новгороде подобные мальцы хоть куда. Вот теперь едем мы к Студеному морю. А кто первый сел на его берегах? Новгородцы! Много-премного лет тому назад, может, сотни две, пришли новгородцы в нашу холодную сторону. Заселили морские берега. Там сызмала ходят в дальние края, тем славен и богат господин Великий Новгород! Народ там сидмя не сидит. Батюшка государь то понял. Как ни будь сильна Москва, а коли у нее не будет Студеного моря да людей, непосед, захиреет она, в тоске истомится, засушит ее домоседство...
Андрей стал расспрашивать Гавриила о тех краях, куда путь теперь держали.
– Река будет там – Двина, уходит она в то Студеное море. А есть и другая ж река – Печора, – начал свой рассказ Гавриил. – И живет там зверь всякий, и птицы, и рыбы диковинные... Болтают, будто бы даже из туч на землю падают векши и оленцы малые, но я того не видывал, а старики сказывают. Всего там много. Новгородцы богатый торг ведут с теми местами. Одно плохо стало: московские люди у новгородцев доход отбивают. Дьяки из Москвы понаехали подсматривать, подслушивать. Теснят новгородцев... Ну, да вот будешь там, голова, сам увидишь! А мне и говорить о том не след. Ни к чему мне то. Бог с ними со всеми! Куревушка, курева, закрутила, замела все дорожки и пути, нельзя к милому пройти!..
Гавриил махнул рукой:
– Спаси, Бог! Не мое то дело, сизый голубок.
Большую часть пути ехали молча – не хотелось говорить, да и дороги мешали, – так были ухабисты, так искривлены выпиравшими из земли корневищами, что тут уж не до разговоров. К тому же бурная погода мешала, поднимая в верхушках сосен оглушительный грохот и вой, голосов не слышно.
Иногда, выбравшись из леса, караван двигался вдоль берега Двины. Широкая, многоводная река. В верховьях берега ее лесистые и болотистые, а чем дальше она уходила на север, к морю, тем однообразнее, пустыннее становились они. Изрытые оврагами и глубокими глинистыми ущельями, они были серы, бесцветны, глядели мрачно, а река, как в зеркале, отражала хмурое, сумрачное небо.
Устало передвигали ногами впряженные в телеги и арбы татарские лошаденки, смиренно подчиняясь кнуту и ругани возчиков-татар. Нелегко было по болотистому бездорожью тянуть телеги, нагруженные пушками, и громадные корзины с ядрами.
Всадники тоже приуныли, сгорбившись, понуро сидя на конях. За спиной у них болтались на привязи пищали, а у пояса сабли, шестоперы, кистени.
Воевода, князь Звенигородский сидел в крытой кожею повозке. Ее сопровождали на больших косматых лошадях стремянные стрельцы, охраняя воеводу.
На открытом месте стало холоднее, и ветер был пронзительнее.
– Чего уж теперь ждать? Скоро зима, – как бы про себя сказал Андрей, накидывая медвежий тулуп на плечи сына.
Встрепенулся и Гавриил.
– То-то и есть, сизый голубок! – громко вздохнул он. – Ближе к Студеному морю, тем холоднее станет, да и темнее... Прощай, день, в гости к ночи едем! А там, придет время – солнце токмо в полдень будет являться, зарастай тоска-кручина травой-муравою!
Андрей с грустью вздохнул:
– Слыхал и я, что тьма там зимою, да не верится как-то!
– Чудной народ! – усмехнулся Гавриил. – Воеводе нашему тоже сначала не верилось, а потом привык, будто так и надо. Люблю к реву моря прислушиваться, словно сотни демонов по дну скачут, гогочут, озоруют... Весело! Душа радуется. Озорной я. Чем на воле страшнее, тем мне веселее.
– Господи, спаси и помилуй! – сняв шапку, перекрестился Андрей. – А ты, старче Гавриил, не пугай! Митька, молись! Тьфу его!
Еще две ночи провели в дороге.
Становилось все ветренее и холоднее. Теперь было уже недалеко до Студеного моря. Гавриил сказал Андрею, что не более двухсот верст.
Еще пустыннее, еще суровее выглядели окрестности: глина да песок и бледная, чахлая растительность.
– Незавидное житье, видимо, здесь, – невольно произнес Андрей.
– Мы привыкли, сизый голубок. Господь так сотворил мир, что всякий человек свое место находит, а коли он разумом не обижен, может и счастье свое сыскать. Где живет тюлень – там не живет барс. Посади помора в Москву – затоскует. А почему? Увидишь после... Студеное море-окиян – дар великий, небесный дар, море – наша душа, совесть, оно – вечное царство белой лебеди.
И, немного подумав, Гавриил сказал:
– Гляди на Соловецкие острова: месяцев восемь, почитай, окутаны лютой мутью... Там люди и во тьме и в одиночестве живут... Ни входу, ни выходу... Море бушует, ветры зорят все, леденят кровь... Волны – будто свету конец, страшные, громадные... А то ледяные припаи полезут, облапят острова кругом, этак верст на десять, стиснут со всех сторон, словно раздавить их хотят, – ай, люли, люли!
Гавриил с улыбкой махнул рукой:
– Что уж тут! Брови черны соболины, очи ясны соколины. Страх! И как ты думаешь?! Монахи красуются. Монахи силу имеют. Гордятся! Митрополита Филиппа они родной земле дали. Любят свой монастырь. Насильно их не сгонишь с той земли. Стало быть, радость есть, благодать Божия. Вот уж истинно: не место красит человека, а человек место! Всему украшение – человек! Недаром Бог создал его по образу и подобию своему. Да и недаром человек покоряет ледяное царство. Гордость творца, могучество веры в нем. Понимай! И не жалей помора! А в Москве олени учены да рога опилены. У нас народ свободней: охотники, рыболовы, мореходы, а у них лямки строчены, тобурки [126]126
Ненская обувь.
[Закрыть]точены. То-то, не вздыхай о нас. Вздыхай о Москве, сизый голубок! Боюсь я Москвы! Государь запугал. Но теперь ему спасибо. Прозрел.
Вдруг Гавриил спохватился и замолчал.
– Спаси, Господи! Наложи на уста мои узы молчания! Болтун я. Надоедливый. Много говорить люблю. Отроду такой.
И как бы переводя разговор на другое, сказал:
– Поморы говорят: «Море – наше поле, даст Бог рыбу, даст Бог и хлеб».
Короткие дни стали сменяться бесконечно длинными ночами, когда московский караван подходил к Холмогорам, на левом берегу Северной Двины, недалеко от того места, где впадает в нее Пинега.
Гавриил пояснил, что сто двенадцать верст отделяют Холмогоры от Студеного моря.
Едва перевалило за полдень, а солнце уже скрылось за горизонтом и в небе выступали звезды.
Все же Андрей разглядел окружавшие Холмогоры холмы и раскинутые на них деревеньки с высокими бревенчатыми колокольнями. Сердце его радостно забилось при виде человеческих жилищ – длинный, утомительный путь по лесам и пустынным пространствам от Москвы до Холмогор утомил.
Он и его сын сняли шапки и помолились на видневшуюся вблизи церковь.
– Оттерпимся, сынок, и мы людьми станем... Дело не коромысло – плеч не отдавит, – говорил Андрей, вылезая из повозки. – Привыкай, паренек.
Подошел дьяк, сопровождавший воеводу, – Леонтий Вяткин, которого воевода полюбил за бойкий, веселый нрав. Шлепнул Андрея по плечу:
– Отдохнем здесь, чарочку выпьем, да и к морю-окияну... Любопытен я, грешный человек. Далее Александровой слободы нигде не бывал... Подьячие пошли избы нам готовить. Обожди малость. Ночлег найдется.
Сказал и быстро отошел в сторону, окликнув стрелецкого сотника Симеона Черного. До Андрея донеслись его слова:
– Скоро, скоро, Семен!.. Воеводу на ночлег устраивают... Не ты один тут...
Невдалеке, в ожидании ночлега, столпились стрельцы, возницы, слышались ответные крики холмогорских людей.
Надвигался темный северный вечер.
X
Не нежна горлица порхает,
Летя к дружочку своему,
А красна девица вздыхает
О милом, сидя в терему.
Анна поет, а у самой слезы. И думает она и придумать ничего не может и будто сожалеет: зачем повстречалась с Игнатием и зачем сходились они тайком и обнимались?! И кажется, что это уже никогда не повторится и все случившееся, пережитое оборвется, как неоконченная сказка. Но неужели это так?! По ночам не спится! Анна спускается с постели на пол и, став на колени, молится, а о чем – самой неясно. Пускай будет так, как Богу угодно; одного хочется, одно желание сильнее всего – даже сердце сжимается от боли: чтоб он, Игнатий, благополучно совершил свое странствование, чтобы жив и здоров остался.
Впрочем... Довольно ли этого?! Может ли она совсем не видеть его? Будет ли она в силах отказаться от новых встреч с ним?!
Нет!
Думается ей, она меньше страдала, когда отец ее лежал раненый в Ярославле. Тогда она не так тосковала. Грешно сознаваться, но... От Бога все равно не утаишь ничего. Да и не радуют отцовские и материнские ласки ее теперь так, как радовали еголаски в ту пору. Почему? Разве мать и отец не дороже ей всего на свете?! Разве она не убивается, когда хворают они? Мысли о их смерти она даже допустить не может.
Отец и мать ей дороже всего, однако... нет той особенной радости, нет того счастья от их прикосновения к ней, нет того скрытого, волнующего чувства, которое приводит ее в сладкую дрожь, когда она около Игнатия. И мыслей тех горячих, красивых в голове теперь уже не бывает, как тогда... в те дни и вечера...
Медвежонок уныло смотрит маленькими черными глазками из своего убежища... Уж не так часто теперь приходит к нему Анна. Ее не забавляет ублажать бедового зверюгу.
Отец и тот заметил это и сказал:
– Забыла ты его... Совсем забыла, Аннушка! Аль тебе он уж и не люб стал, да и наскучил тебе? Обождем малость, да и в лес его пустим. Согласна ли?!
– Нет, не согласна я, батюшка... Буду ухаживать за ним пуще прежнего, – сказала она испуганно.
Убрать медвежонка? Ну а когда онприедет да увидит, что нет его, нет и конуры и что уже выходить во двор, как прежде, ей незачем?! Тогда как?!
Поняла Анна, что не теряет надежды, тайно ждет Игнатия, что она вовсе не отказалась от него и не может отказаться, что он стал ей дороже жизни. Без него какая жизнь?!
Однажды, в большой праздник, отец и мать взяли ее с собой в Кремль, в собор Успения, на богомолье. Второй раз в жизни ей довелось побывать в нем. Службу совершал сам митрополит. Видела Анна много бояр, князей, ратных людей.
Ей почему-то особенно грустно стало в этой нарядной, вельможной толпе. Стояла она по левую сторону, на отгороженном для боярынь, боярышен и посадских женщин месте. Все ей казались счастливыми, и от этого еще глубже чувствовала свое одиночество. Зашевелились в голове и другие мысли, жгучие, острые, заставившие ее тяжело вздохнуть. Сколько нарядных красавиц в драгоценных кокошниках видела она около себя! А почему он, Игнатий, не может вдруг встретить и полюбить одну из них?! Молодецкое сердце изменчиво. Старая ключница постоянно твердит ей: «Молодой дружок что весенний ледок!»
Сквозь узкие окна соборного купола с вышины падают косые лучи солнца на женскую половину богомольцев, расцвечивая радугой жемчуг и каменья головных украшений и одежд боярынь и боярышен. Еще сильнее сбивало это с толку сомневавшуюся в своем счастье Анну.
Высокие столбы и громадные, тяжелые своды собора, как бы покоящиеся на этих столбах, теперь давили, пугали робко ежившуюся девушку.
«Скорее бы кончалась служба! Прости меня, Господи!» – едва слышно шептала она про себя.
Со стен большими, строгими глазами глядят на нее лики святых, и она старается не смотреть на них.
Переводит взгляд на стоящее на особом помосте, сооруженное некогда по приказанию царя Ивана деревянное кресло, украшенное тонким кружевом затейливой резьбы. Вся Москва ходила любоваться на искусную работу мастеров, создавших хитроумное сплетение косиц, зубчиков, городков, ложек, желобков, звезд, дынь, грибков, репок...
Рассматривает Анна все это с нарочитым вниманием, чтобы рассеяться, чтобы отогнать от себя мрачные мысли, затем она поднимает взгляд кверху, смотрит на изображение седого Бога, окруженного ангелами.
Опускает взгляд на иконостас перед собою, на иконы удельных княжеств, Новгорода, Смоленска, Владимира. Отец говорил, что царь Иван Васильевич, разгневавшись на уделы, увозил из них иконы. Те иконы он велел вкладывать в иконостас Успеньева собора как знак единодержавия.
И вот, когда она осматривала иконостас, стараясь забыться, среди богомольцев началось волнение. Вдруг кто-то неистово крикнул:
– Царевич Иван занемог!
Сначала все притихли, богослужение прервалось. И вдруг с амвона раздался дрожащий голос митрополита:
– Чада мои, сотряслось великое горе: тяжело занемог царевич Иоанн Иоаннович! Станем на колени и вознесем молитву о его здравии.
Крики и причитания огласили храм диким многоголосым воплем. Затем началась суматоха. Богомольцы бросились к выходу, давя друг друга...
Голоса митрополита, останавливавшего народ, не было слышно среди шума людей, столпившихся у выхода из собора.
Никита Годунов пробовал стать у двери, но его оттиснули в сторону; на глазах у него блестели слезы. Он тяжело вздохнул:
– Худо, чадо мое, худо... Чую беду! Не ко времени, – скорбно покачал головою он.
В узкую щель двери государевой палаты в Александровой слободе, затаив дыхание от страха, оцепенело глазели мамки царевны Елены Ивановны. Царь стоял на коленях около корчившегося на полу окровавленного царевича Ивана.
– Обожди!.. Не надо! – теребя за плечо сына, чужим, визгливым голосом восклицал царь. – Говори!.. Говори!..
– Отец... Государь... Помилуй!.. – простонал царевич.
Иван Васильевич начал неистово креститься на иконы.
– Помилуй! Помилуй! Помилуй!.. – скороговоркой, захлебываясь слезами, громко произносил он, а затем приникнув к лицу сына, дрожащим голосом, умоляюще заговорил: – Нет, нет! Я – окаянный!.. Ты... ты... прости меня!
Иван!.. Иван!.. Очнись!.. Жив ты! Жив!
Вскочив с пола и сотрясаясь от ужаса, царь попятился своею громадною, сутулой спиной к стене. Широко раскрытые глаза его впились в струйки крови, сочившиеся из виска царевича:
– Не надо! Не надо!.. Милый мой! Не смей! Господи, что же это такое?! Иван! Иван! Поднимись! Горе! Боже мой, горе!..
Оглядываясь в растерянности по сторонам, царь подхватил под мышки царевича, с силою поднял его, стараясь усадить в кресло. Налитое кровью от натуги его лицо осенила лукавая улыбка.
– Ваня! Садись, садись! Милый!.. Прости! Никогда больше...
Потный, в слезах, со слипшимися на лбу волосами, царь, склонившись над сыном, покрывал поцелуями его залитое теплою кровью лицо, прижимая к его виску ладонь.
– Сын мой! Иван! Я не хотел того... Не хотел... Я... Умру я... Ты будешь! Люблю тебя. Анастасия говорила. Она!.. Господи! Анастасия, я не хотел!.. Прости!
И вдруг, упав на колени, царь обхватил ноги царевича и уткнулся в них головою.
Воющим, жалобным голосом он выкрикивал какие-то непонятные слова. Окровавленными руками он сжимал свою голову, сам весь в крови, страшный, обезумевший... Одно только слово ясно разобрали мамки: «Анастасия!»
Царевич полулежал в кресле с закинутой на спину головой, с закрытыми глазами. Он не шевелился, странно неподвижный, чужой, далекий...
Иван Васильевич подвинулся вплотную к его лицу, с ужасом вглядываясь в него, прислушался, и страшный крик его разнесся по комнатам дворца:
– Лекаря! Лекаря!.. Лекаря... Умирает! Спасите!
Мамки в паническом ужасе бросились, друг за дружкой, в покои царевны Елены.
Обессилевший, почти потерявший сознание, царь приблизился к двери, выходившей на рундук [127]127
Балкон, высокое крыльцо.
[Закрыть].
Ветер бешено ворвался откуда-то снизу, со стороны озера, вместе с вихрем ледяного дождя, обдал холодом и пронизывающей тело сыростью.
Царь, прижавшись к каменной склизкой стене, уцепился за намокнувшие перила рундука.
Ночь! Мрак! Небытие!
У самых ног в диком смятении ревут с жутким хрустом деревья.
– Смерть!.. Вот она!.. Пришла опять!.. Опять! Опять!
Она только что глядела на царя сквозь потухающий взор царевича; только сейчас, сию минуту он всем существом своим ощутил ее – ледяную, непреклонную, страшную...
«Как жалок ты, царь московский!..» – слышится Ивану Васильевичу со всех сторон.
«Снова смерть напоминает тебе о твоем бессилии, о твоем ничтожестве!»
Содрогаясь всем телом, задыхаясь, царь шепчет:
– Иван!.. Ванюшка!.. Пощади отца!.. Спаси нас, Господи!.. О-о-х! О-о-х!
Обессилевший от горя, от страха, царь медленно сползает вниз, на мокрый, холодный пол рундука. И кажется ему, что это – могила, он медленно, против своей воли, уходит в нее вслед за сыном...
– Спасите!.. – хочет крикнуть он и не может...
Черная, шумная муть бушующей Вселенной всасывает его в себя...
Только в полночь, перед рассветом, царедворцы нашли лежащего без сознания Ивана Васильевича на холодном, мокром полу рундука.
Четыре дня прожил царевич Иван. Четыре дня лекари и знахари суетились около его ложа. Поили его овечьим молоком, разбавленной в воде медвежьей желчью и водой яичной с сахаром. Знахари повесили на шею царевичу ладанку с тертым хреном и чесноком.
А когда царевич терял сознание, зажигали две восковые свечи и одной из них «подкуривали под нос».
Юродивый Большой Колпак неотлучно находился в горнице, где лежал царевич Иван. Сам царь хотел этого.
На голове юродивого дрожал большой железный колпак, все тело обвито было тяжелыми веригами. Полунагой, седобородый, он стоял в темном углу и, обратив свои большие бесцветные глаза к небу, повторял бесконечно одно и тo же:
– Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Земля ты, мати наша, не пей крови, не губи души! Железо, брат мой, выйми из тела недуг и от сердца щекоту! Всегда, ныне в присно.
Царевичу становилось все хуже и хуже.
Тогда знахари насильно оттолкнули иноземных лекарей от постели царевича и, обнажив его догола, натерли горячее, как огонь, тело его теплым тестом.
А в соседней моленной палате монахи день и ночь служили каноны святым угодникам. Тут же находился и сам царь.
Стоя на коленях в черной монашеской рясе, он посиневшими губами говорил:
– «Славлю тебя всем сердцем моим, поклоняюсь пред святым храмом твоим!»
«И славлю имя твое за милость твою и за истину твою!»
«В день, когда я взываю к тебе, услышь меня и всели в душу мою бодрость!»
«Прославят тебя все люди, когда увидят благость твою!»
«Если я пойду посреди напастей – ты оживишь меня, прострешь на ярость врагов моих руку твою, и спасет меня десница твоя!»
«Да будет милость твоя ко мне, окаянному, не отнимай у меня чадо мое возлюбленное, единокровное!.. Не отнимай!»
Когда царь замолчал, монахи вдруг унылыми голосами начали петь:
Бдите и молитеся,
Не весть-бо, когда время будет,
Кого час наступит...
Стояла красноватая мгла в палате от благовонных масел, воскуряемых перед гробом царевича.
Глядя на душевные страдания царя, монахи пели с еще большей скорбью в голосе, еще более надрывно, пропитывая слезами каждое слово.
Все четыре дня и все четыре ночи царь Иван не отходил от гроба, не ел и не пил, не смыкал ни на минуту глаз.
По площадям и около храмов Александровой слободы днем сенные девушки царевны Елены по приказанию царя оделяли нищих грошиками, кормили голубей освященным зерном, дабы птица небесная, взлетая ввысь, доносила до неба печаль государя и его мольбы о прощении.
Мрачные, темные облака в небе слагались, проплывая над Александровой слободою, в громадные черные страшилища. Жутко было смотреть на них.
Ночью на площадях беспокойно метались на ветру огни костров, а около них молчаливо обогревалась конная стража, расставленная Бельским по всем площадям, заставам и окрестным дорогам.
Обыватели слободы в смертельном ужасе забились в свои углы, боясь зажигать даже лучину в каморках, боясь и думать о том, что случилось. Страшно было произнести даже самому себе, что «царь убил своего сына Ивана», а это уже каким-то путем, какими-то непонятными звуками дошло до слуха всех слобожан.
Стража неизвестно по какой причине ожесточилась, озверела, гоняясь за ни в чем не повинными людьми, стегая их нагайками, хватая их на дорогах и бросая в тюрьму. За что?! Получалось, будто царевы слуги вымещают зло на народе, мстят народу за смерть царевича.
Боязно стало и в церковь ходить; между тем унылый протяжный гул колоколов с тоскливой настойчивостью звал слобожан к службе молиться об упокоении несчастного царевича.
Сидишь дома и думаешь: не почли бы и то за преступление, что ты спрятался и не идешь в храм. А как пойдешь, тогда те же царские слуги, словно на воров, нападают, бьют. И конечно, думает слобожанин, это не иначе как по наущению самого грозного царя. Таков уж обычай появился у людей: что в слободе ни делается – плохое ли, хорошее ли, все исходит от самого царя, все от него, от батюшки. И то правда: насмотрелись за эти двадцать лет такого, чего ни в сказке сказать, ни пером написать, «дай, Господи, и детям нашим того не видеть!».
Вздыхает обыватель, места себе не находит: «Как же это так, Господи, спаси и помилуй: государь, царь, да своего родного сына, царевича, порешил?! Того и в черном народе-то слыхано не было. Уж не лишился ли рассудка грозный царь?!»
Мысли клокочут, бушуют в головах, обжигая души, приводя их в неистовое томление, охватывая какою-то внутреннею жаждою... Невольно человека тянет к ковшу, – но сколько ни пей, а все горит внутри, не перестает сосать горючая тоска.
В беззвучной темени ночами из-за туч выглядывает искривленный горем лик луны: на все ложится серебристая скорбь; и кажется, что башни государева дворца навсегда застыли с раскрытыми от ужаса слюдяными глазницами.
На рассвете мирно бредут монахи в монастырь, низко опустив головы, равнодушные к остервенелому лаю подворотных псов.
В лощине, недалеко от слободы, среди диких лесных зарослей в этот час начинает поблескивать своею поверхностью, похожей на вороненую сталь, большое круглое озеро, на котором некогда в богато убранной галере совершал свои прогулки с царевичами Иваном и Федором чадолюбивый государь...
Оно пустынно и покрыто клочьями разорванной мглы тумана, обволакивающей лесные озера... Медленно выползает она из соседнего громадного болота, вдавившегося в вековой бор. Волки любят это место, и нередко можно слышать их леденящий душу вой... Они осмелели в последние дни, подходят к самым дворам на слободе. Недавно волчица уволокла в лес ребенка. Мать, на глазах которой случилось это несчастье, ума лишилась; ее посадили в клеть, связав по рукам и ногам, чтобы не шумела.
Строгие, хмурые конные ратники объезжают узкие улочки слободы, пристально приглядываются к каждому, кто по какой-либо надобности выходит из дома. Бабы, завидев их, бросают бадьи у журавлей и бегут, чтобы спрятаться во дворе. Мужики ворчат на баб, а сами топчутся на месте в сенях, не решаясь выйти на улицу.
Разговор в избах не вяжется. О чем говорить? О злосчастной кончине царевича? Что о том говорить – дело царское. О своей судьбе?.. Один Бог ведает, что дальше будет. Хорошего ничего не предвидится, а плохого – так и жди! Народ истомился, разбегается из деревень... ропот повсеместный против помещиков-дворян. Об этом тоже много не поговоришь. Лучше помалкивать.
«Э-эх, и зачем такое несчастье случилось в слободе! И чего в такой лютый, осенний холод сюда пожаловал со своей семьей государь?!» – вздыхали придавленные царевыми строгостями жители Александровой слободы.
XI
После погребения царевича Иван Васильевич долгое время не появлялся на людях. Суды и пересуды о смерти царевича Ивана не прекращались и после похорон. Говорили по-разному. Одно особенно было принято на веру. Это то, что при убиении царем сына Ивана в палате находился Борис Годунов. Он хотел будто бы защитить царевича, но Иван Васильевич в страшном гневе ударил его несколько раз острием посоха, нанеся ему глубокие раны в бока. Этому можно было поверить. После несчастия с царевичем Борис Годунов долгое время не выходил из своего дома по болезни.
Однажды его навестил Никита Годунов. Он в изумлении всплеснул руками, войдя в опочивальню Бориса Федоровича и увидев своего больного племянника. Лицо Бориса было бледное, осунувшееся, глаза мутные, голова повязана полотенцем. Тут же сидел лекарь-литвин. Он приподнял одеяло, которым был покрыт Борис, и объяснил Никите, где он ранен и каковы его раны. Слушая его слова, Борис улыбнулся:
– Не пугайся, Никита... Жив буду. Мои недоброхоты напрасно радуются... Годуновы живучие.
Никита набожно перекрестился:
– Огради нас, Господи, силою честнаго и животворящего креста твоего!
Борис приказал лекарю удалиться.
– Ну, что там, на посадах, да и в приказах болтают? – тихо спросил он. – Не скрывай. Говори все.
– Разно говорят. Народ жалостлив и любопытен. Богомольцы со слезами молятся об упокоении царевича... Шуму много.
– Знает ли народ правду?
– Кто же, кроме тебя, Борис Федорович, волен знать правду?!
– И я не знаю, – закрыв глаза, тяжело вздохнул Борис. – Не пойму. Не ведаю. Будто громом оглушен. Царевич хотел к Пскову с войском идти... Стать во главе войска... Может быть, это?.. Не знаю. Да и кто может знать?
Борис закашлялся, махнул рукой. Оба молчали. Затем, не открывая глаз, Борис, словно в бреду, медленно, больным голосом начал говорить:
– Я... вошел... в палату, услышал крик царя... Думал: не случилось ли чего с государем батюшкой? Открываю дверь... Иван Васильевич трясется, пена изо рта... в руке поднят посох на царевича... вот-вот ударит! Не выдержал я, и сам не помню, как то случилось... Я стал между государем и царевичем, схватил за руку Ивана... Васильевича... Ох, Господи! Страшно!.. Вспоминать страшно.
Борис перестал говорить, с трудом переводя дыхание.
У Никиты по щекам поползли слезы.
Отдышавшись, Борис продолжал:
– В ярости начал бить меня государь жезлом... Кровь пошла. Я упал, облобызал полу государевой одежды и поплелся прочь. – Помню крик Ивана Васильевича и стон упавшего на пол царевича. Больше ничего не помню... Ничего не видел... Дай воды! Какой страшный царь! Глаза его налились кровью... Эти глаза не дают мне покоя... Не по себе мне, Никита. По ночам трясучка одолела. Дай воды.
Борис с помощью Никиты слегка приподнялся, перекрестился, хлебнул из чаши.
Откинувшись на подушки, он закрыл глаза ладонью.
– Какого царя мы потеряли! Жаль мне Руси, жаль Ивана Ивановича. Горяч государь. Все его добрые дела кругом в колючках... Видать, так уж указано ему то судьбой. Надобно твердый разум иметь, надобно собою управлять так, как мудрые владыки правят царствами, чтоб пережить такое горе, такой позор.