Текст книги "Иван Грозный. Исторический роман в трех книгах. Полное издание в одном томе"
Автор книги: Валентин Костылев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 48 (всего у книги 80 страниц)
«Не в час», – подумал Малюта, но уже дороги к отступлению не было.
– Батюшка государь, знатную весть принес я тебе.
– Говори.
– Гонец Курбского прискакал в Москву. С посланием до твоей светлой царской милости.
Иван Васильевич побледнел, улыбнулся, закрыл глаза, тяжело дыша, словно не находил в себе сил что-нибудь выговорить.
– Смелый он... Упрямый... Дюже молод...
– Пускай. Таких я люблю... Хочу взглянуть на такого... – отрывисто, через силу проговорил царь, приняв из рук Малюты бумагу.
Быстро развернул послание. Малюта видел, как дрожат руки царя, как помутился его взгляд. Приготовился к взрыву царского гнева.
Царь стал читать послание, задыхаясь, в волненье то и дело прерывая чтение:
«Царю, от Бога препрославленному, пресветлому прежде в православии, а теперь за наши грехи ставшему противником этому. Да разумеет разумеющий – да разумеет тот, у кого совесть прокаженная, какой даже не найти и среди безбожных народов! – писал Курбский. – За что, о царь, – спрашивал он далее, – сильных во Израили ты побил и воевод, данных тебе Богом, разным казням предал и победоносную и святую кровь их пролил, мученическою их кровью церковные пороги обагрил?
За что на доброхотов твоих, душу свою за тебя полагающих, умыслил ты неслыханные мучения и гонения, ложно обвиняя их в изменах и чародействах?.. Чем провинились они пред тобою, о царь? Чем прогневили тебя? Не они ли, прегордые, царства разорили и своим мужеством и храбростью покорили тебе тех, у которых прежде наши предки были в рабстве? Не их ли разумом достались тебе претвердые города германские (ливонские)? Это ли нам, бедным, воздаяние твое, что ты губишь нас целыми родами? Уж не бессмертным ли себя, царь, считаешь? Уж не прельщен ли ты небывалой ересью, не думаешь ли, что тебе не придется и предстать пред неподкупным Судиею Иисусом Христом?.. Он, Христос мой, сидящий на престоле херувимском, будет Судиею между тобою и мною!
Какого только зла я не потерпел? За благие дела мои ты воздал мне злом, за любовь мою – ненавистью! Кровь моя, как вода, пролитая за тебя, вопиет на тебя к Господу моему! Бог свидетель, прилежно я размышлял, искал в уме своем и не нашел своей вины и не знаю, чем согрешил я пред тобою. Ходил я пред войском твоим и не причинил тебе никакого бесчестия, только славные победы, с помощью ангела Господня, одерживал во славу тебе... И так не один год и не два, но много лет трудился я в поте лица, с терпением трудился вдали от отечества, мало видел и моих родителей, и жену мою. В далеких городах против врагов моих боролся, многие нужды терпел и болезни... Много раз был ранен в битвах, и тело мое уже все сокрушено язвами. Но для тебя, царь, все это ничего не значит, и ты нестерпимую ярость и горчайшую ненависть, паче разженные печи, являешь к нам.
Хотел было я рассказать по порядку все мои ратные дела, которые совершал на славу твою с помощью Христа, но не рассказал потому, что Бог лучше знает, нежели человек. Бог за все мздовоздатель... Да будет ведомо тебе, царю, – уже не увидишь ты в этом мире лица моего. Но не думай, что я буду молчать! До смерти моей буду непрестанно вопиять со слезами на тебя безначальной Троице... Не думай, царь, что избиенные тобой неповинно, заточенные и изгнанные без правды уже погибли окончательно, не хвались этим, как победой. Избиенные тобой у престола Господня стоят, отмщения на тебя просят; заключенные же и изгнанные тобой без правды на земле вопиют на тебя к Богу и день и ночь!..»
«Письмо это, – писал в заключение Курбский, – слезами измоченное, умирая, идя к Богу моему Иисусу Христу на суд с тобою, велю положить в собою в гроб».
Дочитав длинное послание Курбского до конца, царь, обессилевший, опустился в кресло.
– Они... они... Их много. Ох, Малюта! Курбский Христу будет на меня жаловаться... – прошептал царь. – Христианин. И после смерти зло будет иметь... И пред престолом Всевышнего мстить мне будет!.. Доносить Богу на царя Ивана.
Царю вдруг почудились налитые кровью, сверкающие злорадством сотни глаз... Вот они смотрят на него со всех сторон.
– Гляди... Малюта... смеются надо мной... – заскрежетав зубами, проговорил царь. – Душно! Расстегни ворот. Господи, спаси нас! Вон. Вон они!
Малюта быстро расстегнул ворот царского атласного охабня.
– Собаки! – вдруг вскрикнул царь, посинев от гнева. – Не загрызть вам меня... Малюта, приведи ко мне того холопа... Допрошу его сам. Убью! Заколю! Дай мне мой костыль, Малюта...
Малюта старался успокоить Ивана Васильевича, уверяя его, что народ на стороне царя.
Народ сам готов бороться с изменой, и ему, Малюте, приходится смотреть за тем, как бы чернь не разгромила боярские хоромы, как то было в юные годы Ивана Васильевича.
Народ – загадка, и ту загадку не дано ему, Малюте, разгадать. Одно ясно, что народ за царя, а не на стороне бояр. Посады и деревни не жалеют Курбского, который хотел прикинуться перед людьми невольным страдальцем... народ пожалел царя, узнав об измене князя. Об этом он, Малюта, давно собирался доложить царю. Пускай Иван Васильевич в своей воле будет смелее. Пускай не щадит вельмож, кто бы они ни были. Мужики за них не заступятся. Мужик не изменяет. Ему непонятны отъезды в чужую землю. Убегая из вотчин и поместий, он дальше рубежа никуда не идет. Одни князья требуют себе права на отъезд! Ну что ж!
Иван Васильевич с удивлением прислушивался словам Малюты. А потом тихо, слабо улыбаясь, сказал:
– Хорошо ты говоришь о мужике... Так ли это?!
Малюта вздохнул облегченнее и, осенив себя широким крестом, громко произнес:
– Да будет благость Господня над Московскою державою царя-батюшки Ивана Васильевича! Говорю я то, что вижу и что знаю.
II
Недаром же поется песенка о русской женщине:
Белое лицо, как бы белый снег,
Щеки, как бы маков цвет,
Черные брови, как соболи,
Будто колесом, брови проведены,
Ясны очи, как бы у сокола...
Она ростом-то высокая,
У нее кровь-то в лице, словно белого зайца,
А и ручки беленьки, пальчики тоненьки...
Ходит она, словно лебедушка,
Глазом глянет, словно светлый день...
Неспроста и Никита Васильевич Годунов повадился изо дня в день ходить в гости к стрелецкому сотнику Ивану Демидовичу Истоме Крупнину.
Придет, Богу помолится, вздохнет, отвесит большой поклон хозяевам дома с их дочерью Феоктистою Ивановной и, стыдливо покраснев, сядет в указанное ему место под образами; опять вздохнет, робко покосится в сторону красавицы дочки, и на лице пуще прежнего румянец, словно у красной девицы. И не похоже, что это – начальный человек над самим Истомою-сотником и один из приближенных к царю новых людей. Свела Никиту Годунова с сотником Истомой царева служба по бережению дорог к морям Западному и Студеному и по устройству ямов с ямскою гоньбою на тех путях. А сблизила беззаветная, преданная любовь к родной земле.
Но все ли это? Нет, не все. Завелось и другое. Может быть, поэтому-то Феоктиста Ивановна в присутствии Никиты и сидит, затаив дыхание, не смея взглянуть на молодого, знатного гостя, и полная грудь ее тяжело вздымается от подавленных вздохов.
В этот день Никита Годунов явился к сотнику с саблей у пояса, в походной одежде; озабоченно оглядев хозяев дома, сказал негромко:
– Батюшка Иван Демидович, видно, Господь Бог уж судил нам с тобою до гроба заедино ратничать, заедино царевы наказы блюсти!
Истома низко поклонился, коснувшись пальцами правой руки ковра на полу.
– Рады мы твоему слову доброму, сокол ты наш ясный, милостивец Никита Васильевич... Немалая честь мне с тобою ратничать, того больше – государевы наказы блюсти. На то и мать родила нас, чтобы меча из рук не выпускали мы, защищали бы им свою святую родину.
– Собирайся же, родной Иван Демидович, помолясь Господу Богу, в путь-дороженьку. Государь наш батюшка Иван Васильевич из Москвы задумал отбыть заутро со всею своею семьей в Александрову слободу. Людское ехидство невтерпеж его царской милости. Жадность и честолюбие людей обуяли... Жадность к обогащению, к власти, к славе и почету сверх заслуг, сверх меры... Корыстолюбие разлилось по всей Руси у наследственной знати...
– Ну што ж, голубчик Никита Васильевич. Воля государева – воля Божья.
– Накажи стрельцам, воинское дородство б соблюдали. Однорядки почистили бы, оружие осмотри. В походе чтоб молодец к молодцу казали. Охранять государев караван удостоены. Честь великая. Сам Григорий Лукьяныч осматривать нас будет и опрашивать.
– Будто не гневались на мою сотню ни ваша милость, ни прочие государевы слуги. Служим по-Божьему, согласно чести и глаголу пророков. Жалованы были царскими милостями...
– Добро, Иван Демидович, добро... Ведомо про то всем. Что делать? Тучи над Русью нависли темные; новые лютые времена наступили: на дворе зима, а в Москве жарко, пот катится со всех; палачи, губя изменников, умаялись, и война не утихает, вороги осмелели, лезут на Русь, ровно волки бешеные. Изменные дела их охрабрили. По-новому и нам с тобой ратоборствовать суждено... Жало измен нелегко вытаскивать; и того труднее – вырывать жало из пасти скрытых предателей.
Истома молчал, погруженный в сборы. Его жена и дочь Феоктиста помогали ему собираться, наполняя походный мешок хлебом, лепешками, кусками вареного мяса, сушеной рыбой. Они уже привыкли к подобной спешке – походный мешок и баклажки Истомы всегда наготове в углу под божницей. Вся жизнь прошла в походах. Уж дома как-то и сидеть-то неловко. Не по себе.
Годунов нет-нет да и кинет взгляд в сторону стрелецкой дочери, а сердце поет: «Ах ты, жемчужина моя ненаглядная, сокровище мое драгоценное! Чуешь ли, сколь радостно мне видеть твои очи, твой стан, твои косы, всю тебя? Знаешь ли ты, что Никита Годунов голову свою сложит за тебя, коли к тому нужда явится? И как и что будет со мною, Никитою, коли ты не станешь моей? Бог то ведает!»
– Ну, готов я, Никита Васильевич, с Богом! – сказал Истома.
Годунов вздрогнул, покраснел.
Истома стал на колени перед божницей. С ним рядом опустились на пол его жена и дочь, а с нею рядом, как бы невзначай, стал и Никита. Принесли горячую молитву Богу о благополучном исходе государева пути в Александрову слободу.
Феоктиста ясно слышала прерывистое, взволнованное дыхание своего соседа, видела, ощущала, казалось, его горячий румянец. Ей стало так радостно, но вдруг... словно жерновом придавило ее воспоминание о Василии Грязном... Ведь она принадлежит другому! Он может в любую минуту потребовать ее обратно к себе... Он жестокий, мстительный... Недаром в доме челядь звала его «живоглотом». Как же тут радоваться и чему радоваться? Никита найдет себе девушку непорочную, не познавшую греха, свободную от супружеской кабалы. Не по пути ему с ней, Феоктистой, и надо ей быть дальше от него, не кружить ему попусту головы, да и самой не вводить себя в обман... долой грешную радость, долой грешные мысли.
– Господь с вами!.. – перекрестил жену и дочь Истома, облобызал их по очереди и пошел к выходу.
Годунов простился с обеими женщинами, последовал за сотником.
После их ухода стало в доме сразу пусто и скучно. Феоктиста вышла в соседнюю горницу и, уткнувшись в подушку, горько заплакала.
Подобно своему отцу, великому князю Василию Ивановичу, царь Иван Васильевич любил странствовать по богомольям. От отца и дела унаследовал он и любознательность к тому, как живут и как трудятся в мимолежащих селах и деревнях посошные люди. Великие князья попутно выслушивали жалобы крестьян. Во многих селах Иваном Третьим устроены были «государевы дворы».
Выезды великих князей в монастыри приурочивались к престольным, двунадесятым, богородичным праздникам. Великие князья ездили на богомолье в Переяславль, Ростов, Ярославль, в Вологду, в Кириллов на Белоозере монастырь и во многие другие места.
Когда по Москве пошли слухи, что государь со всем своим семейством собирается на богомолье, никто этому не удивился.
Вскоре население Москвы узнало, что сильный отряд стрельцов, предводимый Никитою Годуновым, вышел для охраны царева пути в село Коломенское. Всякий понимал, что и дороги надо было подправить, и от нападения разбойников бережение иметь, а потому ничего в этом нового не было.
Стрелецкий передовой отряд по пути привлекал черные княжьи деревни, подклетные – дворцовые, боярских и монастырских крестьян «для княжьего похода мосты делать и мостить и, где худы, починивать, гати гатить и вехи ставить».
Все это в обычае старины. И нечему было тут удивляться.
С годуновским отрядом ушла погруженная в сани казна, столовая и шатерная. Двинулись в путь: ясельничий, шатерный, постельничий, становщики, обязанные ставить по деревням и селам ставки и готовить всякие обиходы к приезду великого князя.
И это у москвичей не вызывало никаких сомнений.
Но вот когда третьего декабря, в воскресенье, на площадь перед дворцом съехалось невиданное в прежние времена множество саней и сотни рабочих, тревожные слухи поползли по Москве.
Немного прошло времени, как для всех стало ясно, что царь задумал другое... не богомолье. Дюжие парни поволокли на своих спинах из дворца мешки с золотом и серебром, ящики с драгоценною обиходною утварью, тяжелую, окованную серебром и золотом мебель, одежды, сосуды, кресты, иконы и многое другое. Какое же это богомолье?
Кремлевские площади быстро наполнились народом.
Напрасно Григорий Грязной со своими сорвиголовами старался разогнать любопытных. Толпа росла. Глаза Григория налились злобою, но ни окрики, ни плети – ничто не помогало. Ужас напал на людей.
Иван Федоров, Мстиславец, а с ними прочие друкари и Охима также, спешно прибежали в Кремль. Они протискались близко к Красному крыльцу, и именно в то время, когда из дворца медленно, опустив в унынии обнаженные головы, двинулись к церкви Успения все кремлевское духовенство и бояре.
Толпа притихла. Лишь воронье раздирало тишину нудным, зловещим карканьем. Мрачное настроение московских жителей, подавленных всем происходившим, казалось, передавалось и самой природе. День выдался сумрачный, сырой.
Медленно тянулись минуты напряженного ожидания.
Иван Федоров, находившийся в толпе, прошептал на ухо Мстиславцу:
– Недоброе чую!.. Беда настанет.
Мстиславец вздохнул и, оглянувшись из предосторожности по сторонам, шепнул в ответ:
– Кругом беда! Помоги, Господи, Ивану Васильевичу одолеть беду. Со всех сторон она идет. Хушь бы война заглохла!
Охима печально вздохнула: Бог весть, что с Андреем сталось! Ни слуху ни духу... Те, кто был в дацкой земле, давно уже вернулись, а он как уплыл в аглицкую страну, так будто его и на свете нет. Было и жаль Андрейку, и досадно на него: променял ее, Охиму, на море! Сам напросился...
Загудели колокола. На Красном крыльце появился царь Иван с царицею и царевичами в сопровождении своих ближних бояр. Опираясь на посох, одетый в шубу, обшитую соболем, шел он, высокий, гордый, медленно, торжественно, к храму Успения.
У Ивана Федорова, стоявшего совсем близко, около дорожки, по которой проходил государь, невольно вырвался вздох: «Как исхудал батюшка Иван Васильевич!» Охима тоже заметила большую перемену в лице царя – оно показалось ей сильно постаревшим. У нее выступили слезы, да и у других посадских людей на лицах написана была скорбь. На посадах привыкли в царе видеть силу, крепость, бодрость – тогда и простой люд чувствовал себя спокойно, уверенно взирая на будущее, не боялся ни смут, ни татар, ни польского короля, а теперь... Страшно, больно видеть царя слабеющим, стареющим... Страшно за собственную судьбу, за Русь!..
Приняв благословение митрополита Афанасия и подведя к благословению царицу и детей, царь приказал служить обедню. Во время службы он усердно молился, обратившись лицом к иконе великого князя Александра Невского. Губы его что-то шептали горячо и страстно: о чем-то просил царь своего святого предка, перед памятью которого преклонялся. Александр! Не он ли положил начало борьбе с немецким нашествием, не он ли отразил нападение ливонских рыцарей на святую Русь? О чем теперь просил царь святого князя? Тайна! Она так же крепка и величественна, как непоколебимые столбы и своды древнего собора Успения.
После обедни Иван Васильевич, царица и царевичи снова подошли под благословение митрополита.
Государь допустил к своей руке бояр, служилых и торговых людей, без которых теперь не проходило ни одного торжества. Недаром же они называли его «торговый царь».
Выйдя из храма, царь обвел озабоченным взглядом несметную толпу москвичей, стоявших с обнаженными головами; почтительно, со смирением, поклонился на все стороны; милостиво распрощался с боярами, быстро подошел к саням, в которых уже дожидались царица и двое сыновей, и, сопровождаемый Алексеем Басмановым, Михаилом Салтыковым, князем Афанасием Вяземским, Иваном Чоботовым и другими своими любимцами, двинулся в путь.
Царский караван окружили целый полк вооруженных копьями всадников и громадное число придворных слуг.
Медленно, в глубокой тишине царев поезд двинулся к заставе.
Царь покинул Москву.
Об этом с унылыми лицами тихо и скорбно перешептывались люди, когда последний возок каравана скрылся из глаз. Все понимали, что творится что-то неладное. Многие в толпах народа плакали, не понимая, в чем дело.
В Москве стало сразу тоскливо, пусто. И хотя многие из московских жителей никогда и не видели царя, но одна мысль, что царь покинул Москву, Кремль, и притом неизвестно ради чего и надолго ли, приводила в ужас посадских людей.
Осиротела Москва! Это сразу почувствовалось во всем: и в растерянных взглядах бояр и воевод, и в унылом блуждании по Кремлю монахов и нищих, отказывавшихся даже от милостыни, и в отсутствии прежней строгости и подтянутости у кремлевской стражи. Даже колокола звучали по-иному, их удары растекались в тишине жалобно, будто плакали они о покойнике... Торговля на площадях сразу упала – куда делась обычная бойкость хожалых и сидячих купцов, даже сбитенщики и блинники притихли. Смеха не услышишь, а если кто и засмеется, на него тотчас же шикают, с кулаками лезут...
Малюта не поехал с царем – такова была воля самого Ивана Васильевича: он разослал во все концы столицы своих соглядатаев, чтобы ловили неосторожные и всякие «супротивные речи» об отъезде царя из Москвы и доносили прямо ему, Малюте.
Соглядатаи перестарались: в первые же сутки пять десятков приволокли на съезжую для допроса.
Одного соглядатая Малюта самолично бичевал за ложное, придуманное им доносительство. «Врагов и без вранья немало. Надо берегчи огонь и плети для явных злодеев. Пожалеть надо и палачей. Того еще не хватало, чтоб мнимых крамольников им отделывать. Будто они сложа руки сидят. Дурень! Не велика корысть государю от безвинно пытанных. Противно и грешно то».
Малюта много знал, многое угадывал с первого вопля пытаемого, а иногда не надо было и пытки. Подозреваемый в измене под тяжелым, оловянным взглядом Малюты сам, без принуждения, во всем признавался и выдавал всех своих сообщников. Были и такие, что со страха наговаривали сами на себя всякие небылицы. Таких Малюта приказывал окатить холодной водой, отхлестать плетью и выгнать вон из съезжей избы, называя их бездельниками.
В день отъезда царя из Москвы и в последующие дни соглядатаи, по словам Малюты, «в жмурки играли», ловили людей с завязанными глазами, кто попадется. Это значило, что им делать было нечего.
Всюду слышались вздохи и плачи об отъезде государя. Никогда Малюта и не думал, что в народе есть такая крепкая привязанность к царю. Куда ни глянешь, везде скорбь и молитвы о здравии Ивана Васильевича. И чем ниже званием человек, тем более тосковал он.
Выходит – у страха глаза велики. Стало быть, он, Малюта, и сам запугал себя изменою и царя запугал, согрешил перед Богом, царем и людьми?
Несколько ночей подряд раздумывал об этом Малюта. Не спалось. При воспоминании о многих своих доносительствах и опрометчивых поступках ему делалось совестно.
Вот он стоит на кремлевской стене один, в суровой неподвижности. Луна щедрою рукой разбросала свое лучистое сияние в тихой, безветренной и безоблачной московской ночи, посеребрив оснеженные верхушки кремлевских башен, крыши бревенчатых домиков, кривые, узкие улочки, Москву-реку... Малюта ошибся. Он приготовил возы с кандалами, чтобы ковать крамольников, он уже мечтал о том, как он доложит царю об истреблении внезапно обнаруженного сонма преступников, и вдруг...
Изменники не столь многочисленны, как ему думалось. Он готовился во всеоружии встретить восстание в Москве после отъезда царя. Для того и остался здесь. А вышло, что дела не только не прибавилось, но и поубавилось.
«Изменники в „верхах“! Вот когда это стало ясно. И они притихли, боятся слово молвить, боятся толпы, черни больше, чем застенка. Вчера один купец боярскому сыну, приживальщику боярина Фуникова, нос расквасил за то, что тот осмелился осудить царя за его уход из Москвы. Купец дюжий, глазастый, злой... Насилу оторвали его от боярского сына.
Холодно. Пронизывающие ветры мечутся среди деревянных, как-то съежившихся от стужи домиков. Побелели к вечеру московские улочки и переулки. В сумерках уныло перекликались одинокие благовесты, развеваемые шквалами внезапных ветров. В садах гудели столетние сосны. Обезлюдели площади, только сгорбившиеся на низкорослых косматых конях грузные сонные стражники слонялись в мутной сумрачной пустоте, стуча в трещотки.
Феоктиста пошла со своей сенной девушкой Маринкой за водой к речке Синичке. Скучно было целые дни сидеть дома. Ходить боязно даже в храм Божий. Везде мерещился Василий Грязной со своими озорными конниками. Лихие люди кишмя кишели около братьев Грязных. Отец наказывал, когда уезжал, сидеть дома, не подвергать себя опасности.
За водой надо было сойти вниз, к проруби, недалеко от дома. Безлюдье с непогодою охрабрили – Феоктиста чувствовала себя в безопасности, спускаясь к реке.
И вдруг где-то сбоку, в кустарниках, раздался голос – жалобный, молящий. Феоктиста, держась за Маринку, в страхе приблизилась к кустарникам.
– Чернец!
– Замерз я, красавица боярышня, застудился!.. Приюти меня, праведница, помоги старцу бездомному, горлица непорочная... На ногах не стою от немощи...
Феоктиста и Маринка подхватили старца под руки и повели в дом.
Анисья Семеновна, мать Феоктисты, добрая, набожная, похвалила дочь за ее милосердие к нищей, бесприютной братии. Мать и дочь принялись ухаживать за старцем, который на вид был совсем больной. Ему дали чарку вина, уложили его в постель.
Старец назвался Зосимою, иноком-богомольцем, странствующим по селам и деревням «во имя просветления разума человека праведным словом Божиим». Он жаловался на то, что еретики «задушили правду Христову». «Расползлись люди в сторону от Христова учения, как слепые щенята от матери». В подслеповатых, усталых глазах старца при огоньке свечи можно было разглядеть вспышки гнева и упрямой ненависти к еретикам.
А кто эти еретики – ни Феоктиста, ни Анисья Семеновна понять не могли.
– Ныне беса от священнослужителя не отличишь... Все в рясу облачились... Иной человек ныне по две обедни слушает да по две души кушает. Властию прельщаются. И у самого митрополита Афоньки борода апостольская, а усок дьявольский...
Говоря это, Зосима через силу поднялся с ложа, потряс в воздухе костлявыми кулаками:
– Горе супостатам, проклятым еретикам! Призываю кару Господню на их окаянные головы. Грозы и сжигающие молнии на гнездо диавольское! Проклятие!..
Обессилев от возбуждения и через силу произнесенных проклятий, старец упал навзничь, тяжело вздохнул и притих.
Женщины испугались, думая, что он умер, но, прислушавшись, поняли, что старец просто утомился и засыпает.
Анисья Семеновна и Феоктиста помолились и вышли в соседнюю горницу, довольные тем, что по-христиански приютили несчастного путника, облегчили ему горькие страдания.
III
Сон не сон, а что-то неладное. Чудеса какие-то. Так чувствовал себя Андрей, попав наконец после долгих странствований по морям в Лондон. Побывал он и в «Дацкой» земле и в «Голанской», видел и «Отланское море» [104]104
Атлантический океан.
[Закрыть]. Вместе с купцами московскими во время плавания диву давался на «погоды великие», пережил и морские «волнения безмерные». Корабли Керстена Роде отчаянно боролись с ними. Товары купецкие, запасы всякие и рухлядь торговая – все это нередко подмачивалось водою. Не миновала московских путешественников и морская болезнь. Пришлось видеть и то, как валы пробивали у иных чужеземных кораблей «скулу» и корабли те на дно уходили, «как деревья парусные» [105]105
Мачты.
[Закрыть]от бурь ломало и к воде склоняло». Плачи и вопли утопающих пришлось слышать в пути. Все было. Всего насмотрелись. Всего наслушались. Всего натерпелись. Случалась скудость в пресной воде. Ставили ведра под дождь и спасались.
Купец Тимофеев ворчал:
– Каково с нами было, того и рассказать дома не сумею. Чтоб тебя боле и не видать, Отланское злющее море!
– Полно, дядя, не зарекайся! Барыш будет, так и бури не испугаешься... Знаем мы тебя... Так говоришь. Ради красного словца.
Тимофеев продолжал ворчать:
– Да еще к тому же турские каперы вздумали помогать литовским, ерманским и свейским пиратам. И они приплыли. На Отланском море гуляют, как у себя дома. Их только, азиятов, не хватало.
– Эх, Господи! – вздыхал Поспелов. – Какая уж тут торговля. Прямо хушь ложись и умирай!.. Глаза не глядели бы на чужие земли. Спасибо нашим верховодам – морским атаманам. Спасли жизнь московским купцам.
– А наши-то как ловки! Ерофейка Окунь даже мачты все сберег, никакой порухи у него на корабле... У немчина посбивало, а у него нет.
– Не! Чернец Беспрозванный способнее... Далеко Окуню до Кирилки Беспрозванного. На Студеном море его больше почитают, нежели Окуня... – с видом знатока сказал Погорелов. – Много у нас в ледовых водах мореходов, а такого нет... и у нас.
За пределами отечества язычок у некоторых развязался. Стали втихомолку ворчать на царя. Забьются в отведенную им комнату в каменном двухъярусном темно-бурого цвета доме, близ Темзы, и начинают. И ничего-то путного из тех царевых выдумок не выйдет, и народ-то аглицкий не может стать дружественным Москве, и бабы-то аглицкие носят какие-то щиты из полотна на шее «округ рыла», и бесстыдницы-то они – все в свою безбожную королеву, – и едят-то аглицкие люди поганую пищу, и даже черепах, – девки и бабы их «мел жрут, золу и сало», чтобы бледными быть, без кровинки в лице, подобно своей королеве... Гордыня непомерная здесь, а гордиться-то и нечем. А туман?
Серым покрывалом протянулся он над рекой Темзой, клубами ползет между стенами и кровлями домов, обвивается вокруг каменных башен... Мутная, густая туча тумана упорно мешает пробиваться солнечным лучам.
И оттого Лондон показался купцам и иным людям, прибывшим из Москвы, мрачным, неприветливым.
И дома-то выглядели на первый взгляд какими-то грязновато-темными, зеленоватыми, покрытыми черною копотью снизу.
Единственно, что порадовало москвичей, это лондонские сады и парки, убранные цветниками, заросшие широкими, развесистыми деревьями.
Но... сырость!
Все мокрое на тебе, словно бы водой облили... Вот бы посадить сюда батюшку царя, пускай бы... А то ишь он, хитрый, там в тепле да в холе на берегу матушки Москвы-реки сидит. Тоже. Себе на уме. А людей загнал невесть куда, невесть зачем, ворчали недовольные.
Глава посольских дьяков Петр Григорьевич Совин, впервые очутившийся в Лондоне, чувствовал себя как дома: ходит нарядный, веселый, все о чем-то с аглицкими чиновниками беседует.
Диву давались на него торговые люди.
Однажды непоседа Юрий Грек, вопреки наказу Совина, тайно отправился погулять на набережную, да зашел там в кабачок, познакомился с какой-то девицей, восторженно обнял ее, да за голову ее рукой ухватил, чтобы поцеловать, и вдруг... страсти Господни! С девичьей головы волосы в его руке так и остались... Парень смутился, обомлел. Ан, у девицы на голове другие волосы: много их, черные, а у него, у Юрия, в руке целая голова волос рыжих, золотистых... В ужасе перекрестился парень– уж не волшебство ли какое, а вокруг народ хохочет, глядя на него, хохочет до слез... Юрий Грек обомлел, дрожит, не знает, что теперь ему с этой головой делать. Прощенья давай просить: «Прости, девка, не чаял я, что у тебя две головы».
Он робко вернул те волосы девушке, и она снова надела их на себя. Лицо ее было обиженное. Грек, низко кланяясь, продолжал просить у нее прощения. Она улыбнулась. Простила.
Когда Юрий Грек вернулся домой и рассказал товарищам об этом случае, Совин объяснил торговым людям, что-де это – парик; женщины в Англии так любят свою королеву, что во всем ей подражают и носят такие же волосы, как у ее величества королевы Елизаветы.
Совин на три дня запретил Юрию Греку выходить из дому. Купцы долго и вразумительно внушали Юрию, что-де не годится себя вести так в чужом государстве. Да и женщины тут не такие, как в новгородской деревне, к ним и не подступишься – юбки на проволоке оттопырились вокруг стана, будто полка какая, хоть чаши либо сосуды на них ставь. Слушавший разговор купцов толмач Алехин сказал им, что эти полки «фижмами» здесь прозываются. Вчера ему один англичанин объяснял.
– Да где же там телеса-то? – задумчиво произнес старик Поспелов. – Целый воз тряпок да кружев, до человека-то и не доберешься! То ли дело сарафаны, что носят наши бабы и девки. И цветисто, и любовно, и Богу угодно... А у этих... ни красы, ни радости!..
Заговорили и об одежде мужчин. Всех приводили в смущение эти короткие штаны, до колен, с раздутыми в пахах буфами, и чулки, плотно обтягивающие икры ног. То ли дело русские сафьяновые сапожки да бархатные шаровары! И удобно, и красиво!
Э-эх-ма! На что ни взглянешь, непременно свое вспомнишь. Свое родное, российское.
А шляпы?
– Будет вам судачить! – замахал руками на своих собратьев-купцов Степан Твердиков. – Нам смешно смотреть на иноземцев, им на нас – такое уж это дело. Господь Бог не одинакими всех сотворил. У каждого народа свой ндрав, свой обычай. Давайте-ка лучше о торге покалякаем, чтоб нам себя не обидеть. Тут, видать, народ тонкий, пальца в рот не клади! Коли приплыли сюда, так уж чтобы не напрасно... Приехал к торгу, Роман, так увози денег карман. Не дадим себя в обиду. Вот што, братцы мои родные, надобно обсудить.
Купцы призадумались. Словно ото сна разбудил их своими словами Твердиков. Вчера только московских торговых людей посетил один из начальных людей лондонской «Московской компании». Купцы приветливо встретили его. Беседа была дружественная. Англичанин сказал, что «Московская компания», несмотря на козни немцев, поляков и иных недругов Москвы, посылает свои корабли в далекую Московию со многими товарами и военными припасами для московского государя и великого князя, посылает и будет посылать, так как московские люди пришлись по сердцу англичанам. Ее величество королева английская покровительствует добрым отношениям между компанией и московским торговым людом. Ее величество королева благосклонно приняла известие о прибытии в Лондон московских купцов, желает им успеха в делах. Сам Господь Бог помогает английским мореплавателям побеждать стихию во имя дружбы Англии с Россией. Но английский народ понес уже тяжелые потери во время плавания по Ледовитому морю.