Текст книги "Иван Грозный. Исторический роман в трех книгах. Полное издание в одном томе"
Автор книги: Валентин Костылев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 63 (всего у книги 80 страниц)
Шевригин оглядывается слегка прищуренными глазами по сторонам подозрительно, настороженно. Да и как же не быть настороже?! Ведь совсем невдалеке шведское войско. И по лесам немало бродит шаек ландскнехтов короля Иоанна. Хитрое дело – пробраться к морю через леса и поля Лифляндские, едва ли не полностью захваченные шведами и панами. В проводниках – пожилой латыш, лесной житель, охотник, некогда находившийся на службе у московских воевод, воевавших ливонскую землю. Он едет впереди каравана, сутулясь на маленькой косматой лошаденке, едет уверенно, хмурый, сосредоточенный.
Его взял с собой в дорогу сам Шевригин, уже не раз ездивший по Лифляндии.
На спине и на груди в своем кафтане Шевригин зашил под подкладку царские грамоты к императору аламанскому и папе римскому. Никто не должен знать, кроме него да его помощников: Игнатия Хвостова и подьячих, зачем едет он, царский посол, в Рим. На огне будут пытать – никто из них не выдаст государевой тайны. Случится опасность по дороге, на море – лучше он, Шевригин, в воду бросится и утонет в морской пучине, нежели отдастся в руки врагу, а на суше – лучше сожжет свой кафтан и сам сгорит, но опять-таки живой не отдастся в руки врага. В том он принес нерушимую клятву царю. За рубежом болтают, будто московский царь – деспот, тиран и что нет у него добрых слуг, что он насильно держит на Руси своих служилых людей, – не то давно бы все утекли за рубеж.
Если бы ненадежные были русские воеводы и насильно их держал бы при себе царь, стояли бы они тогда так крепко за Русь?! Плохо знают русских людей заморские мудрецы, плохо знают и дела московские. Он, Шевригин, горд тем, что он – посол московского царя. Если бы его спросили: кто мудрее, кто добрее, кто Богу угоднее, кто величественнее в своем сане: царь Иван Васильевич или святейший глава Римской церкви папа Григорий Тринадцатый – он бы тотчас же ответил: «Наш батюшка Иван Васильевич премного выше всех пап и королей на свете!»
Никакой робости от того, что он едет в дальние края и что ему придется встречаться с римским [120]120
Так назывался в те времена германский (аламанский) император.
[Закрыть]императором в Праге и римским папой в Риме, Шевригин не испытывает. Наоборот, ему кажется, что его везде должны встречать с почетом и трепетом, ибо он – посол московского царя. А в Италии ему к тому же бывать уже и не впервые.
Сидевший рядом с ним толмач Вильгельм Поплер, выведенный из терпения молчаливостью Шевригина, спросил его:
– Вам спать захотелось, герр Шевригин?
Только тогда посол вспомнил, что рядом с ним сидит немец-толмач.
– Нет. У нас по-русски говорится: много спать – добра не видать. Вот что, Вильгельм! Я думаю, ты тоже не будешь много спать... Наш государь сам мало спит и слугам своим не позволяет много спать, а ты ныне тоже государев слуга. Я надеюсь, что ты, с Божьей помощью, послужишь нам честно. Не так ли?
Немец не ожидал, что у Шевригина вдруг молчаливость сменится таким наставительным разговором. Он тяжело вздохнул.
– Божья помощь во всяком деле нужна, – уклончиво ответил он.
– И в особенности в добром, успешном выполнении службы русскому государю, которому ты ныне служишь. Ты – немчин. Не наш! Однако поклялся служить нам верою, так и служи. Иначе Бог накажет.
– Старинная немецкая поговорка гласит: «Надо веять, пока ветер дует». Вот и я: понадобился я вашему государю, одарил он меня и еще одарит. Буду услужлив сверх меры, так надо.
– Добро!
Шевригин, лукаво улыбнувшись, с силою похлопал немца по коленке.
В следующем возке изнывал от тоски по Анне Годуновой красавец Игнатий. Никогда ему в голову не приходило, что можно так страдать из-за девицы. Суровая монастырская быль, окружавшая его в детстве и юных годах, наставления старцев, погруженность в чтение писаний древних летописцев – все это вселило в него робость и недоверие к жизни, происходившей за монастырскими стенами.
Теперь он не узнавал себя.
Когда он покидал гостеприимный дом Годунова Никиты, то сам хозяин дома, оправившийся от болезни, его супруга Феоктиста Ивановна и дочь их Анна провожали его до ворот усадьбы со слезами. Никита и Феоктиста благословили его, как сына, а красавица Анна тайком подарила ему маленький образок Богоматери в серебряной оправе. Теперь этот образок, надетый на цепочке, он крепко прижимал к груди.
Никита Годунов сказал на прощанье:
– Господь с тобой! Не посрами земли Русской!
Облобызались на прощанье.
Навсегда запечатлелось в памяти Игнатия, как во время их прощанья тихо падали с кленов сбиваемые ветром пожелтевшие листья. Медвежонок и тот глядел на Игнатия из своей конуры какими-то печальными глазами. Так казалось теперь Игнатию. Вспомнилось, как он, Игнатий, и Анна кормили его в тихие солнечные утра, в дни отсутствия Никиты Годунова, и как медвежонок довольно облизывался, а маленькие глазки его хитро поблескивали.
С грустью мысленно прощался теперь Игнатий с мелькавшими по сторонам елями, соснами, с пожелтевшими березками, с родной землей.
Сидевший рядом с ним толмач Франческо Паллавичино, худой, с острой бородкой итальянец, все время вздыхал. Уроженец Венеции, он опасался, как бы его не схватили в Риме и не отправили в Венецию.
– Я боюсь своей родины... – покачивая задумчиво головой, говорил он. – Страшно!
– Зачем ее бояться? – спросил Игнатий.
Франческо рассказал: сто лет назад управлявший Венецией Совет Десяти передал управление над страной трем государственным инквизиторам. Им предоставлена безграничная власть над всеми без исключения подданными республики: над дворянами и священниками, над народом и даже над самими членами Совета.
Они могут тайно или явно предать смерти каждого; они схватывают на улицах кого захотят и пытают, мучают в глубоких подвалах темниц. Если кто-нибудь пропадает и можно догадаться, что его схватили инквизиторы, то его родные, боясь страшного судилища, не решаются даже спрашивать, куда девался их близкий.
Игнатий удивился внезапно побледневшему лицу Франческо. Он спросил толмача: что с ним?
– Синьор Луиджи донес на меня... Меня объявили еретиком... бежал я из Венеции... Именем Христа меня повесят, если поймают, или обезглавят...
– Тебе дали государеву охранную грамоту. Ты состоишь в толмачах у государя. Никто тебя не тронет. Ты – при царских послах, – успокоил его Игнатий.
Франческо усмешливо вздернул бровями и недоверчиво покачал головою:
– О, вы не знаете!.. Русский человек не знает, что есть инквизиция... Храни вас Бог от святых отцов инквизиции! Они никого не признают, даже самого Бога. В Риме вы услышите страшные рассказы про инквизиторов. Московскому человеку придется много раз удивляться, какое великое множество насилий, пороков и бесстыдства исходит от святейших пап! И нынешний папа не безгрешен. Он – достойный преемник папы Пия Пятого. Папа Пий писал нашим венецианским инквизиторам: «Поместите над вашим трибуналом в Венеции железные распятия с надписью: „Место сие страшно, это врата ада или неба“. Помните, что наш Божественный учитель сказал: „Любящий отца своего и мать свою, сына своего или дочь свою больше меня не может быть моим учеником. Человек должен сделаться врагом домашних своих, ибо я пришел отделить супруга от супруги, сына от отца, дочь от матери. Не мир я пришел принести в мир, но меч! Сражайтесь же за меня, без страха и устали!“ Так писал папа Пий Пятый!
Итальянец замолчал. От волнения он еле переводил дыхание. Бледное лицо его покрылось красными пятнами. Он про себя шептал молитву.
– Не я еретик, а они!.. Слушайте! Еще Пий писал венецианским инквизиторам: «Пытайте без жалости, терзайте без пощады, убивайте, сжигайте, истребляйте вашего отца, вашу мать, ваших братьев и сестер, если окажется, что они не преданы слепо католической апостольской римской церкви». Я говорил своим друзьям, что великий грех следовать сему указу. С тех пор я должен был скрываться, прятаться от папских сыщиков и от слуг инквизиторов. И вот я убежал в Москву... Там я прожил много лет, стал слугой государя, а на родине меня называют изменником... Но у меня уже нет той юности, той беспечности, которая была в те времена. Я надеюсь – меня никто не узнает. Я свое имя переменил... У меня уже нет в Венеции ни друзей, ни родных... Всех их замучили инквизиторы! У меня нет родины. Я – скиталец, странник, бездомный человек.
Франческо замолчал.
Игнатий спросил:
– А в Москве как ты живешь?
– Москва сердцу моему ныне ближе Рима, Вены, Праги, где я также бывал. Я полюбил русских людей.
Немного помолчав, Франческо сказал:
– Папа Григорий Тринадцатый не лучше Пия... Это известно всему миру... Он натравил католиков на гугенотов в Париже... Он радовался страшным убийствам. Этого не скроешь. Слишком много крови пролито папою.
Игнатию наскучило слушать унылую речь итальянца. Он снова задумался об Анне. Сразу стало на душе светло, прочь отошли мрачные, тяжелые думы, навеянные рассказами Франческо об инквизиторах и римских папах.
Ему казалось, что он слышит нежное дыхание Анны, чувствует, как бьется ее сердечко... Она представляется ему загадочной сокровищницей радостных, неземных услад, о которых думать только – уже счастье. Все человеческое в ней казалось теперь ему сказкой, райским видением, в сладостных лучах которого жизнь сильнее смерти...
Подьячие Васильев и Голубев втихомолку опустошали баклажку с хмельным, поэтому были серьезны, сосредоточенны.
– Вот уж истинно: грехи сладки, а люди падки, – обняв за шею Голубева, по секрету произнес подьячий Васильев.
– А отчего?! – лениво отозвался Голубев, вполоборота оглянувшись на него. – Скажи: отчего? Ну!
– Не знаю... – растрепав губы, небрежно ответил тот.
– А вот отчего: грех, батенька, дает много утех! – Голубев сочно захихикал, содрогаясь от смеха всем своим жирным туловищем.
– Запрещены нам утехи-то, Сережа, запрещены! – сокрушенно покачал головою Васильев.
– Верно сказал дьяк Писемский однажды Борису Годунову: «Строгий закон виноватых творит». Правильно. Грех вокруг нас так и ходит. Хвостом виляет.
– Молчи, Митрич, не пугай!.. Боязлив я... с тобой будем мы ровно ягнята... Добрые, послушные, приветливые... Люблю я таких! Под таких сам дьявол не подкопается. Попробуй-ка какой-нибудь король либо папа римский меня рассердить. Ни за што!
– Меня тоже. У нас с тобой сердце на привязи, не даем мы ему воли... А коли неудача, то наше дело: что же делать! А ваше: как же быть! Три месяца просидели мы у дацкого короля, так и не удалось ему нас осилить. Видим – делу конец, король упирается, а сам жалеет, что не сговорились. Мы ему: «Что же делать!», а он: «Как же быть!»
Оба подьячих громко расхохотались.
– У государя батюшки терпенью научишься!.. – сказал Васильев.
– Во всех царствах не найдешь посольских людей терпеливее наших. А почему?! Сережа, молви слово: почему?! Не знаешь?! А оттого, что у нас мысль: «Не поймал карася, поймаешь щуку». Много раз бывало так-то у наших послов. Што нам иноземные мудрецы... Пускай мудрят, а мы знаем – и за морем горох не под печью сеют! Антоша, друг, дай обниму тебя, не задумывайся!
– О государе я. Ладно ли, што мы к папе тому едем? Не зазорно ли нашему батюшке государю первому к нему послов посылать?! – Васильев ударил кулаком себя в грудь. – Люблю свою землю! Обидно, коли тот папа сочтет нас ниже себя! Плюну ему в харю тогда!
– Уймись! Мужичок неказист, да в плечах харчист! Што папа?! Все на Божьем свете просто. Наш Истома-Шевригин слово знает. Увидишь! Чванства много в Риме; насмотрелся я, а ведь чванство не ум, а недоумье. Берегись и ты, Антон! Негоже тебе заноситься. Учись у Писемского. Приходилось мне видеть, как беседует он с королями. Со стороны взглянешь – подумаешь: два короля сошлись, а между прочим, и король не в обиде, и государева честь соблюдена.
– То-то! Дай Бог! – перекрестился Васильев...
Вот и кончилась лесная чаща. Перед глазами открылся необозримый простор. Повозки, выйдя из леса, спустились по дороге вниз на равнину.
– Ну, вот и свет Божий увидели! – обрадованно сказал Шевригин, стараясь не выдавать своего волнения. Ему было хорошо известно, что путь по этой равнине предстоит небезопасный. И чтобы занять своего соседа-немца разговором, внушающим особое уважение к Российской державе, он начал рассказывать о том, как великий князь Василий, отец Ивана Васильевича, недружелюбно относился к римскому двору. Однако папе в конце концов удалось все-таки уговорить великого князя отправить в Рим послов; поехали Герасимов и Трусов.
– Но ваш великий князь Василий, я слыхал от австрийского дворянина Штейнберга, хотел принять унию. И будто бы те послы им были посланы затем, чтобы объединить вашу церковь с католической? – сонно проговорил, покачиваясь в повозке, Поплер.
Шевригин рассмеялся:
– Сила наших государей еще и в том, – сказал он, – что их считают простачками зарубежные умники. Великий князь Василий не умел кривить душой, это верно. Когда его послы говорили о торговых делах и присылке итальянских мастеров, чужеземцам мерещилась уния... Государи наши не обманывают никого и себя не позволяют обмануть никому. Живем домовито, по-христиански, кланяться никому не будем. И Бог не забывает нас! Наша вера – наша родина. Измена вере – измена родине.
Шевригин широко перекрестился, подумав: «А ну, если немчин выдаст нас! Убью тогда его. Непременно убью!»
Продолжая креститься, он сказал:
– Господь многомилостив!.. Он поможет нам благополучно прибыть в тот город Рим. Да и толмачей Господь послал нам добрых, совестливых.
Поплер молча пожал руку Шевригина, приветливо ему улыбаясь.
Всадники, окружавшие посольский караван, зорко оглядывались по сторонам, держа наготове обнаженные сабли.
Но кругом не было ни души. Прежние бои напугали жителей деревень – дома стояли обгорелые, пустые. Все население их ушло в леса, в глухие места, проклиная войну, проклиная немецких рыцарей.
– Вот гляди... – указывая рукой на опустевшие жилища, говорил Шевригин, – хотел ли этого наш государь?! Наш государь ищет мира с соседями, он печется о благе своего народа, и не гневен он на мирных людей, да еще в чужой земле. Не мы жгли деревни, а сами немцы да шведские разбойники. Боимся Бога мы, любим правду, и не нашим бы глазам видеть сие разорение... О том бы и хотелось нам поговорить, о мире, – с королями да князьями зарубежными.
Поплер молча, лениво слушал слова Шевригина. Ему давно надоели европейские неурядицы. Он искал теперь тихой выгоды, поэтому свою саблю ландскнехта он и променял на должность толмача. Плохо, невыгодно становится быть ландскнехтом, особенно в войне с московскими людьми, того и гляди с жизнью расстанешься, а тут кое-что перепадет и от московского царя, и от его гостей иностранцев. Жить можно!
Х
Холодно. Ветер воет в трубе. За окном рев деревьев в саду.
В своем ковельском замке задумчиво сидит князь Андрей Михайлович Курбский, греясь у камина.
Отсвет огня падает на мрачные, под низкими каменными сводами стены, убранные разным оружием.
Здесь индо-арабские мечи в серебряной оправе с широкими кожаными поясами, вышитыми серебром и шелками; алебарды, сабли индо-персидские, сталь которых излучает в полутьме синий блеск; шестоперы, на рукоятье и перьях украшения набивного золота. Этими алебардами, саблями и шестоперами он, князь, и его приближенные били под Великими Луками московских воинов. Этому оружию особый почет – вот отчего оно и развешано на коврах.
В другом месте – сабли, копья и прочее оружие, развешанное просто на каменной стене в большом беспорядке. В углах также сложено много оружия. Все это – трофеи, собранные с мертвых воинов-москвитян. Это оружие брали с собою люди князя Курбского, когда он водил их на татьбу.
Да, у него, у князя Курбского, много накопилось на совести прегрешений.
Вот и теперь. На полу около него лежат разные доспехи и шлем закрытый с низким гребнем и крутым профилем забрала. Эти доспехи и шлем захвачены князем при нападении его на имение князя Чарторыйского, а принадлежали они когда-то одному из рыцарей войска графа Валленштейна.
Получилось и в этот день так, что только князь Андрей собрался тайно напасть на имение пана Красинского, который славился своим богатством, как в замок примчался королевский урядник и привез указ короля выступить в поход ко Пскову.
Сердито сплюнул Курбский, взглянув в угол на рундук, где лежала брошенная им королевская грамота.
Еще раз, на закате лет, ему, Курбскому, предстоит обнажить меч против своего отечества.
Мысли тяжелые, печальные тянутся в голове.
Неладно сложилась его жизнь на чужбине.
Во всем обманулся он.
Когда он вздумал самовластно распоряжаться в подаренных ему королем Сигизмундом владениях, – против него восстала шляхта. На Люблинском сейме она жаловалась на него королю и требовала у Сигизмунда-Августа, чтобы имения, пожалованные Курбскому вопреки литовским законам, были отобраны у него.
Много крови себе испортил он, князь, униженно отстаивая свои имения.
Король не уважил просьбы шляхты, но и не успокоил Курбского. Шляхта еще больше озлобилась на «московского Иуду», как некоторые в гневе его обзывали даже в глаза.
Чтобы забыться, отойти в сторону от борьбы со шляхтой, вступил он в брак с княгинею Марьей Юрьевной Голшанской. Она была владетельницей обширных и богатых поместий. Вступая в этот брак, он, Курбский, думал осчастливить себя богатством жены и родством ее с важнейшими литовскими фамилиями, но и тут все сложилось иначе, чем думалось.
Жизнь семейная не удалась. Вечные ссоры из-за денег, из-за родственников. Жена озлобилась на Курбского, сделала однажды попытку отравить его.
Дело кончилось разводом, для чего потребовалось вмешательство самого короля.
В это же время пришло известие о гибели брошенных им в России жены, сына и матери. Они умерли в темнице. Царь Иван истребил даже всех единоколенных ему, Курбскому, княжат ярославских, отнял его имения и роздал их своим новым людям.
Теперь он опять женат и новою женою своею, княгиней Александрой Петровной, доволен; уже она родила ему дочь, княжну Марину. Небогата княгиня и знатностью рода не блещет, но нрава добродетельного и предана мужу, семье до самозабвенья.
Полночь.
Тихо в замке. Слышна только возня крыс в подполье.
Жена и ребенок спят. Они не знают, какая гроза нависла над ним, князем Курбским, ленным данником сурового и непреклонного короля Стефана Батория.
Всем известно, что король Стефан далек от покровительства Курбскому. Однажды, на приеме у короля, Андрей Михайлович сам уловил явно недружелюбный взгляд Стефана Батория, брошенный в его сторону. Притом же ему хорошо известно, что король ради угождения средней и мелкой шляхте никого не пожалеет, а эта шляхта далеко не на стороне московских князей, бежавших в Польшу.
Что делать?!
Курбский вышел в соседнюю комнату, где спал приехавший к нему королевский посланник, ротмистр Ляшевский. Ротмистру было поручено королем не только известить Курбского о королевском предписании выходить в поход, но и набрать в его владениях гайдуков для войны. Надлежало выбирать самых рослых и крепких людей на королевскую службу.
Постояв несколько минут в раздумье около спящего ротмистра, князь стал его будить.
Ляшевский испуганно вскочил со своего ложа.
– Что случилось?! – спросил он сонно.
– Ничего... – улыбнулся Курбский, похлопав его по плечу.
Ротмистр с улыбкой потянулся.
– Спать хочется... – сказал он, сладко зевнув.
– А мне не спится... Хочу спросить тебя, пан... В каких мерах я у короля?!
Ляшевский удивленно посмотрел на князя.
– Не знаю. Не мое то дело... – холодно ответил он, пожав плечами. – Мое дело гайдуков у тебя набрать. Помоги мне в этом.
– А если я не позволю тебе... Я – хозяин здесь!
– Хозяин всех земель наших – его величество король Стефан. У тебя плохая память, князь. Здесь не Московия, а наше королевство. Мои уши не должны слышать слов высокомерия от простого шляхтича... Война! Помни об этом, князь.
Ротмистр поднялся, совсем оправившись от сонливости. Был он высокого роста, с большими усами и холодным взглядом синих глаз.
Курбский счел себя оскорбленным резкостью слов ротмистра и поэтому покраснел, надулся.
– Сам я пойду на войну, – сказал он, нахмурившись. – А гайдуков не позволю вам набирать у меня.
Насмешливая улыбка скользнула по лицу ротмистра.
– Вам легче идти воевать с Москвою, чем отпустить в войско несколько парней... Мне это непонятно, князь. Я бы на вашем месте поступил иначе.
Он рассмеялся.
Курбский догадался, на что намекает ротмистр. Ему стало больно и стыдно; мелькнуло в голове: «И этот!..»
– Пускай будет так, но я не дам никому хозяйничать в моем именье, – упрямо произнес он.
– Ну что ж! – беззаботно рассмеялся ротмистр. – Завтра я уеду. Доложу королю.
Курбский промолчал.
– Из Праги прибыл гонец... Он уведомил королевскую ставку... В Рим через Прагу едет московское посольство... Император и папа готовят богатую встречу царским послам.
Насторожившись, Курбский побледнел.
– Зачем едет московский посол?
– Ищет союза с императором и папой.
– Против кого?
– Не знаю.
– И еще – царь требует выдачи московских беглецов... Даст большой выкуп за них.
Снова краска залила лицо Курбского.
– Так ли?! – глухо спросил он.
– Говорят, что так... Не знаю.
– Царь Иван давно добивается этого. Видимо, он дорожит теми беглецами. Они ему нужны для войны, – стараясь совладать с собою, наружно спокойно заметил Курбский.
– Не знаю... – с безразличным видом сказал ротмистр. И, став спиной к Курбскому, добавил: – Я думаю, вы мне позволите продолжать мой сон?!
Курбский, ничего не ответив, вернулся в ту комнату, где был раньше. Комната эта была названа им в давние времена «комнатой мести». Здесь он некогда предавался радужным мечтам о походе на Москву, о низложении с трона царя Ивана Васильевича, о возведении на престол князя Старицкого Владимира Андреевича, о возвращении своем в удельное Ярославское княжество и о многом другом.
А теперь смешно об этом думать. Владимир Андреевич давно покоится в земле. Ярославское княжество обращено в область Московии.
Горькая улыбка мелькнула на лице князя.
Когда-то он писал в своей заветной тетради. Вот она перед ним:
«...Чем затруднений больше, чем борьба сильнее, тем возвышеннее доблесть души».
«Борьба с затруднениями – неизбежный удел человека. Печатью терпенья отмечен гений великих людей. В затруднениях они видели не врага, а друга и помощника. Благо человека – в борьбе с препятствиями, стоящими на его пути».
«Страдания – тяжелый заступ, управляемый железной рукой. Он врезается в неподатливую почву, но, разрыхляя ее, дает обильнейшую жатву. Неудачи – столпы успеха».
Тяжело вздыхая, князь поднялся и убрал тетрадь в темном углу, в ящик.
Почти два десятка лет прошло с тех пор, как он бежал из России. Но чего же добился он за столь долгий срок?
Ничего!
Надежда была на короля Сигизмунда-Августа, много обещавшего и ничего не сделавшего. Вельможные паны оказались сильнее его. Страшно!
Другая надежда была на свержение с престола царя Ивана заговорщиками-боярами. Увы! Царь прежде того сам их переловил и казнил.
Третья надежда на то, что изнуренный войною, обнищавший народ поднимет бунт, но русский народ оказался во все время многолетних войн послушным государю.
Терпенье и страдания только состарили его, князя Курбского, сделали его маловерным, слабым, уже неспособным на дальнейшую борьбу... Да и к чему она теперь?! Царь Иван дочиста истребил всех друзей князя Старицкого, уничтожил и самого его, вместе со всей семьей, а Московская держава окрепла, стала грозой для соседей... И жена, и сын, и мать самого его, князя Курбского, погибли! Теперь душа не лежит и возвращаться в Москву хотя бы и победителем. Не лежит душа и воевать с Москвой в рядах Стефанова войска. Новый польский король Стефан Баторий не раз грозил ему, русскому князю, что его будут судить королевским судом за непослушание. Однажды уж было: за сопротивление воле короля и постановлению сейма Курбский подвергся штрафу. А теперь над ним висит угроза короля Стефана лишить его, Курбского, уряда и всего имущества по жалобе князя Чарторыйского, на замок которого было им совершено нападение.
И теперь... чего можно ждать от короля, если ему донесут о новом непослушании князя Курбского?!
Гайдуки!.. Посылая к нему в имение ротмистра для отбора гайдуков, король ясно показывает, что не признает его ни вотчинником, ни даже ленным владельцем ковельского имения, а только своим «державцею» – управляющим.
Холодный пот выступил на лбу князя.
Он поднялся, взял свечу, стал в нерешительности против двери, ведущей в соседнее помещение. Осторожно приоткрыл ее, заглянул.
Ротмистр спал крепким сном, оглашая своим могучим храпом комнату.
Курбский, дрожа всем телом, взволнованный, не помнящий себя от охватившего предчувствия, подошел к ротмистру и с силой стал теребить его:
– Берите! Берите моих гайдуков! Раздевайте меня! Казните! Что хотите – делайте!
Ротмистр испуганно вскочил, схватился за пистоль.
Увидев князя, он изумленно расширил глаза:
– Опять вы?! Что вам надо?! Почему не спите?!
Курбский крикнул что было мочи:
– Берите моих гайдуков. Слышите?! Или я вас убью!
Ротмистр остолбенел. Лицо его перекосилось от негодования, он сжал рукоять пистолета.
– Вы с ума сошли?!
– Да, пан Ляшевский, я – безумец! Мне дальше некуда идти. Я пришел к концу... Я молю Бога о смерти... Я желал смерти царю Ивану, а теперь желаю себе!
– В таком случае война вам кстати, – холодно сказал ротмистр. – Вы мне не даете спать... Мы не любим плаксивых людей. Ваш царь-деспот испортил своих воевод, запугал их. Вы находитесь ныне в Польше, будьте бодры и веселы! Ради короля и Польско-Литовской державы вы обязаны пожертвовать всем... Не попусту вы присягали польской короне. А пятнадцать гайдуков – невелика жертва... Стоит ли из-за этого волноваться?! Спите!
– Спите! – тихо повторил каким-то упавшим голосом Курбский и, покачиваясь, разбитой походкой вернулся в соседнюю комнату.
Из нее он вышел в длинный коридор, освещая себе дорогу свечой. В одну из дверей он с силою постучал кулаком. Дверь отворилась, и князь вошел в небольшую, заваленную конскими седлами и сбруей комнату.
Из темноты вылез косматый, неопрятный бородач в наскоро наброшенном на плечи кафтане:
– Чего изволишь, князь?!
– Колымет... Иван... Постой!..
– Что с тобою, Андрей Михайлович?! На тебе лица нет. Аль беда какая стряслась?
– Опять война!.. Опять пойдем на Русь! – простонал Курбский. – Опять... К Пскову пойдем... Снова...
Князь не договорил, в изнеможении прислонился к косяку, схватившись за голову.
– Стар становлюсь... Немощен... Жизнь впустую прожил, ничего не добившись. Что имел – и то потерял... опозорил себя. Гласом вопиющего в пустыне остался. Никто меня не слышит. Но я не изменник! Нет, нет! Я люблю свою родину... Я хотел добра...
– Полно, князь! Нужно ли оправдываться?! Да и перед кем?! И поздно. Мы – верные слуги короля. Мы проливали русскую кровь. Так и надо. Неужели ты сокрушаешься о том?
– Да, проливали! Мы должны были проливать. За нами следят. Нам не верят. Прости, Господи! – Курбский перекрестился.
– Храбростью своею ты заслужил награды и почет... Гордись этим, князь! Чего же ты?!
– Молчи, Колымет! Не напоминай! Сними у меня со стены оружие, отнятое у русских. Не хочу его видеть!
Склонившись к уху Колымета, Курбский прошептал:
– Не хочу я на войну идти... Не могу! Избави Бог! Не в силах. Псков громить?! Нет... нет... Господи!
Колымет крепко сжал руку Курбского и горячо заговорил:
– Не падай духом, князь, спаси Бог! Если ты уронишь себя в глазах короля, то уж нам-то в те поры что делать. Мы тобою токмо и держимся. Негоже, Андрей Михайлович, губить нас. Подумай о том. Соберу всех наших, оседлаем коней – и айда на войну! Нам нечего терять. Не гневи короля. Он не пощадит никого. Он не похож на прежних польских королей. Воинская честь для него превыше всего. Чуешь, князь, что нас ждет?!
– Чую! – тихо ответил Курбский.
– Так ты хочешь этого?!
Курбский задумался.
– Ради вас себя теснить?! Думать о вас, а не о себе. Этого не хочу.
Колымет зловеще прошептал:
– Поздно, князь. Если мы захотим, ты погибнешь прежде, нежели до тебя доберется король. Знай это. Иди на войну! Слышишь?!
Курбский притих, в изумлении глянул в лицо Колымета.
– Иван, что ты говоришь? Ты угрожаешь?
– Я говорю то, что знаю. За тобой не так следят королевские сыщики, как твои верные слуги – москвитяне. Горе будет тебе, коли ты всех нас поставишь под секиру короля. Говори: идешь?!
Курбский робко произнес:
– Иду.
Курбский совсем ослаб. Дрогнувшим голосом спросил:
– Колымет, вы способны убить меня?!
– Да! – нагло глядя в глаза князю, отчеканил Колымет. – Ты увел нас из России... И теперь помни прежде всего о нас.
Курбский возмущенно воскликнул:
– Я?! Увел вас?! Опомнись, Иван! Ты же сам ушел и других подбивал!
– Не будем спорить, Андрей Михайлович! Я сказал то, что думают все московские беглецы. И прошу тебя – не спесивься перед королем и панами. Они наши хозяева и благодетели.
Курбский, опустив голову, побрел во внутренние покои замка, к себе в опочивальню. По щекам его текли слезы.
– Не узнаю себя... – шептал он.