Текст книги "Двойник"
Автор книги: Вадим Живов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
XIII
«Эдуард Маркиш.
Найти…»
Герман познакомился с ним в самом начале своей семейной жизни, когда ему с Катей пришлось срочно искать жилье. У Маркиша была комната в старом доме на Неглинке. Дом поставили на капитальный ремонт, почти всех жильцов уже переселили, в семикомнатной коммунальной квартире остался только Маркиш с маленькой некрасивой женой Рахилью и трехлетней дочерью. Остальные комнаты он сдавал, резонно рассудив, что нечего им пустовать, когда столько людей в Москве мыкаются без жилья. Постояльцами его были студенты, курсанты военных училищ, снабженцы из провинции, мелкие спекулянты из Грузии, сбежавшие от мужей жены, выгнанные женами мужья и вообще все, кому нужно было на время перекантоваться. Плату Маркиш брал вперед, забывал, у кого и когда брал. Этим пользовались и расплачивались по большей частью портвейном «Агдам» и красным болгарским сухим вином «Гымза». В этой квартире и поселилась молодая семья Ермаковых.
Герман прожил на Неглинке три месяца, и все время у него было ощущение, что он на птичьем базаре. Он угорел от мелькания людей, от непрекращающихся телефонных звонков, от бесконечных, на всю ночь, яростных споров о политике, литературе, философии и религии. Тема религии особенно занимала Маркиша. Какое-то время назад он крестился в православной церкви, но был словно не очень уверен в правильности выбора и пристрастно обсуждал преимущества и недостатки иудаизма, католичества и православия, как покупатель, уже оплативший покупку, пытается убедить себя, что сделал все правильно. Молодые поэты, закатывая глаза, заунывными голосами читали стихи. Молодые художники притаскивали картины и злобно доказывали право на свое виденье мира. Молодые барды хрипели под Высоцкого. А в центре всего этого гама возлежал на продавленной тахте в гостиной Эдуард Маркиш в зеленом стеганом халате до пят
– короткий, поперек себя шире, пузатый, кривоногий, с толстым носом, заросший до глаз черной бородищей такой густоты, что перед тем как закурить вонючую «Приму» или опрокинуть стопарь, ему приходилось рукой отыскивать и освобождать рот.
Рано утром, когда Герман с Катей наспех завтракали перед лекциями, он появлялся на кухне, с интересом рассматривал себя в зеркало и произносил:
– От длительного употребления алкоголя в лице появляется нечто лисье.
И тут же набрасывался на жену, если та еще не ушла:
– Ты почему дома? Быстро на работу! Денежку зарабатывай! Уволят – кто меня будет кормить?
И что Германа всегда поражало, так это то, что Рахиль не огрызалась, а напротив – словно бы расцветала, чмокала мужа в торчащий из бороды нос, подхватывала дочь и убегала по бесконечному коридору. Услышав, что хлопнула входная дверь, Эдуард назидательно говорил:
– Вот так! Пойти, что ли, вздремнуть?
Герман ожидал, что Катя потребует немедленно увезти ее из этого бедлама, но ей неожиданно понравилось. Появляясь в гостиной, она сразу оказывалась в центре внимания, поэты посвящали ей стихи, художники рисовали ее портреты, а гости с Кавказа провозглашали в ее честь цветистые тосты. Позже она всегда интересовалась, как дела у Эдика. А когда того все-таки выперли с Неглинки в двухкомнатную квартиру в Гольянове, уговорила Германа поехать к нему на новоселье.
Маркиш был лет на десять старше Германа. Курс или два проучился в Институте культуры, бросил, загремел в армию. Потом завербовался в Воркуту, чтобы заработать на кооператив, несколько лет проработал проходчиком на шахте. Денег не заработал, потому что копить не умел и не любил, но приобрел стойкое отвращение к физическому труду и к работе вообще. Числился методистом в заводском Доме культуры, раз в месяц приезжал расписаться в ведомости. Зарплату тут же отдавал директору, а на жизнь зарабатывал тем, что писал сценарии для команд КВН, которые в советские времена были на каждом уважающем себя предприятии. Если команда выигрывала, ему, кроме гонорара, платили премии из богатых профсоюзных касс. А поскольку сценарии он писал для обеих соревнующихся команд, одна из них непременно выигрывала, так что свою премию он получал всегда. Но денег все равно не хватало, он у всех занимал и никогда вовремя не отдавал. Но долги помнил. И когда вдруг отдавал, это воспринималось как поступок благородного человека, почти как подвиг.
Позже, в постсоветские времена, когда интерес к КВН угас, а профсоюзные кассы исчезли вместе с профсоюзами, зарабатывал на выборах в одномандатных округах. При этом по старой привычке консультировал предвыборные штабы двух кандидатов, имевших наибольшие шансы. Один из них всегда побеждал, что создало Маркишу репутацию умелого и удачливого политтехнолога и позволяло запрашивать высокие гонорары. Герман очень скептически относился к его способностям, но однажды убедился, что был не вполне прав. Эдуард заехал к нему одолжить немного денежек в самый разгар дефолта, когда все склады «Терр» были забиты импортной обувью. Рубль обесценивался на глазах, продавщицы не успевали менять ценники. Маркиш предложил повесить в витринах магазинов плакаты: «Завтра будет дороже!» Торговля заметно оживилась.
Герман давно уже никому не пытался давать советов, зная, что они бесполезны и никаких добрых чувств у собеседника не вызывают. Но Эдуарду однажды сказал:
– Слушай, ты какой-то неправильный еврей. Оглянись: все что-то делают, приватизируют, а ты лежишь на диване, бока пролеживаешь. Это скорее по-русски, чем по-еврейски.
– Наоборот, я самый правильный еврей, – возразил Маркиш. – Мы две тысячи лет крутимся. И что? Стали мы счастливее? Стали нас больше любить? В конце концов должен же найтись еврей, который скажет: а таки зачем нам все эти хлопоты? Вот я и есть тот еврей.
– Если бы все были такие, как ты, жизнь превратилась бы в болото, – заметил Герман, сдерживая раздражение, какое всегда испытывал при виде российского разгильдяйства в любых его проявлениях.
– А если бы все были такие, как ты? – добродушно парировал Маркиш. – Во что бы она превратилась? В Куликовскую битву. Мы с тобой в некотором роде двойники. Я твое зеркальное отражение, только с другим знаком. В жизни все уравновешено, на каждый плюс есть свой минус. В этом и заключается высшая мудрость божья.
За двадцать лет, минувших со времен Неглинки, Маркиш сменил нескольких жен. Все они были намного моложе его, все как одна некрасивые, с нескладными судьбами, зажатые и словно бы испуганные и жизнью вообще, и появлением в их жизни этого коротенького пузатого бородача, величественного, как турецкий султан. Насчет женщин у него была своя теория.
– Некрасивых женщин нет вообще, – втолковывал он своим молодым слушателям. – А для поэта тем более. Женщины – это цветы жизни. А если кто считает, что роза красивее незабудки, то он просто мудак, слепец и богохульник. И не поэт, а говно. Ибо слепец тот, кто не видит красоту божьего мира, мудак тот, кто ее не ценит, и богохульствует тот, кто не умеет ей радоваться.
Промаявшись с Эдуардом года по три-четыре, жены от него уходили, но это были уже другие женщины – самостоятельные, уверенные в себе. Они даже становились красивыми, как незабудки, осознавшие свою неповторимость, удачно выходили замуж, делали карьеры. Первая его жена, Рахиль, защитила докторскую диссертацию и заведовала кафедрой славистики в Иерусалимском университете, другая стала модным дизайнером, еще одна занялась коммерцией и владела несколькими дорогими табачными магазинами.
Последняя жена Маркиша, четвертая или пятая, миловидная татарочка Дания, окончила вечернее отделение экономического факультета Тимирязевской академии, работала в московском представительстве «Терр». Герман взял ее по просьбе Эдуарда, ни на что особенно не рассчитывая, но она быстро вошла в курс всех дел и через некоторое время стала старшим специалистом в контрольном управлении. Она первой обратила внимание на появление в торговле неучтенной партии фирменной обуви «Терры», подняла документы и выяснила, что это та самая обувь, которую закупил у китайского поставщика Германа Иван Кузнецов.
Со всеми бывшими женами, их мужьями и детьми, своими и не своими, Маркиш сохранял прекрасные отношения, ему всегда были рады, потому что он вносил в их жизнь оптимизм жизнелюбивого фавна. Этой краски, жеребячьего оптимизма, и не хватало сейчас Герману с его непонятно почему сумрачным восприятием мира.
Домашний телефон Маркиша не отвечал. Номер был старый, Эдуарда Герман не видел года два, тот вполне мог переехать. Герман позвонил в контрольное управление и попросил Данию зайти. Через минуту она вошла в кабинет – в элегантном светлом костюмчике, тоненькая, с мальчишеской стрижкой, с чуть раскосыми карими глазами на смуглом юном лице. Остановилась у порога, прижимая к груди папку с бумагами:
– Вы не сказали, по какому вопросу…
– Ни по какому. Чего ты испугалась?
– Все испугались. Объявляется шеф. Лик его ужасен. Он весь, как божия гроза. Почему вы смеетесь?
– Проходи, садись, – гостеприимно предложил Герман. – Я не смеюсь. Я улыбаюсь. Все пытаюсь понять, как это Эдуард сумел увидеть такую красавицу в чумичке, какой ты была еще три года назад.
– Четыре, – поправила Дания.
– Значит, четыре.
– Это мне говорите вы? Герман Ильич, побойтесь бога. Рядом с
Екатериной Евгеньевной я и есть чумичка.
– Нет, Дания. Ты прелестна. И если бы не Эдик, вряд ли бы такой стала. Какой же секрет он знает?
– Да какой там секрет! – с досадой отмахнулась Дания. – Его знают все птицеводы. Это я вам говорю как выпускница «тимирязевки». Если старую курицу не кормить три недели, она начинает нестись, как бешеная. И молодые перья из нее лезут. Вот и весь секрет!
– Вы поссорились?
– Нет, я от него ушла. Развожусь. Только не спрашивайте почему!
Если человек год – год! – не может прибить крючок, о чем я его каждый день прошу, – это муж? Если он елку выносит к первому мая, да и то со скандалом, это муж? Если он умеет только болтать, болтать и болтать? Я устала, Герман Ильич. Можете меня осуждать, но я больше не могу!
– Кто я такой, чтобы тебя осуждать? Не можешь – значит, не можешь. Плакать-то зачем?
– Извините. Жалко его, старого дурака.
– Где он сейчас живет?
– В Ключах. Это деревня возле Калязина. У него там развалюха – дача родительская.
– Что он там делает?
– Да что он может делать? Лежит и чешет пузо.
– А на что живет?
– Церковь сторожит по ночам. Представляете, какой из него сторож? Я вам скажу, почему эту церковь до сих пор не обокрали. Потому что в ней нечего красть!
– Адрес знаешь?
– Вы хотите к нему поехать? Зачем?! – изумилась Дания.
– Не знаю. Так, поболтать. Ни о чем.
– В точку, Герман Ильич. Если вам хочется поболтать ни о чем, никого лучше вы не найдете! – Она написала адрес и нарисовала схему, как проехать в деревню. Не очень уверенно проговорила: – Передайте ему…
– Что тебе его жалко?
– Нет! Что он козел!
Пока «мерседес» летел по Ярославскому шоссе, Герман хмурился, злился на себя за нелепую затею тащиться за полтораста километров непонятно зачем. Потом проплыли на холмах слева золотые купола лавры Сергиева Посада, дорога стала у же, извилистее. Она то ныряла в темные сосновые боры и березовые перелески, как бы сообщившие свой свет куполам лавры, то вырывалась в бескрайние поля с желтым жнивьем. По высокому пустому небу бродили тучи, полосами проходили дожди. Мелькали деревни, несуетные стада в лугах, речушка с названием, от которого пахнуло чем-то старинным, покойным – Нерль. Герман ощутил, как отпускает его нервное напряжение, в котором он находился в этот приезд в Москву.
За железнодорожным переездом с возвышающимися за ним грязными башнями элеватора и заводскими пригородами Калязина Николай Иванович свернул направо, сверяясь со схемой, нарисованной Данией. Блеснула полоска воды, скрытая железными гаражами и промбазами, дорога пошла вверх, к мосту, воды становилось все больше, и вот уже осталась только вода, от леса до леса, неохватный простор Рыбинского водохранилища. Белый теплоход огибал широким кругом высокую, одиноко торчавшую из хмурой воды, белую каменную колокольню.
– Остановите, – попросил Герман, вышел из машины и долго стоял на мосту, глядя на колокольню – единственное, что осталось на поверхности после того, как в сороковых годах были построены плотины Рыбинского гидроузла и под воду ушла вся земля в междуречье Волги и Шексны. Снимки Калязинской колокольни иногда печатали в журналах, в сознании Германа она существовала как некий символ серединной России, сирой русской земли. И теперь, неожиданно увидев ее, он испытал волнение и тихую радость узнавания того, что всегда знал, но увидел только сейчас: эти далекие леса, эти хмурые воды и эта одинокая белая колокольня.
Перст Божий.
XIV
К деревне Ключи, расположившейся на высоком песчаном берегу, вел разбитый тракторами проселок. Избы были старые, с вросшими в землю срубами. К церквушке, тоже старой, бревенчатой, примыкало кладбище с высокими, однобокими с северной наветренной стороны соснами. Деревня словно вымерла, лишь кое-где на огородах копали картошку. Изба-пятистенка Маркиша ничем не выделялась из таких же изб в порядке, только огород непроходимо зарос матерой, в человеческий рост крапивой. Калитка болталась на одной петле, на двери висел незапертый амбарный замок.
– Вы, небось, к Эдуарду Марковичу? – спросила соседка, высокая костлявая старуха в ватнике, выглянувшая на шум машины. – Дак он там, на бережку, рыбалит. Как сойдете, так от мостков налево. А вы кто будете – поэт?
– Разве я похож на поэта? – удивился Герман.
– Одежей не похожи. И они на машинах не приезжают, все пешим ходом. И с бутылками в сидорах. А потом стучат средь ночи: баба Клава, бутылец, маленько не хватило. Мне разве жалко? Только потом до света ворочаюсь. Вы намекните ему: пусть сразу берет сколь надо.
– Сами и скажите, – посоветовал Герман.
– Не, сама не скажу. Робею.
Захватив из багажника пакет с бутылью виски «Джонни Уокер» и закусью, купленными в «Седьмом континенте», Герман спустился по косогору и еще издали увидел Маркиша, сидевшего на берегу над воткнутыми в песок удочками. Он был в резиновых сапогах, в телогрейке, в натянутой до ушей черной вязаной шапке, которая словно бы перерастала в бороду. Рядом дымил костерчик, над огнем висел закопченный чайник. Поглядывая на поплавки, Маркиш чистил картошку, кромсал ее и бросал в котелок.
– Какие люди! – заорал он, оглянувшись на хруст песка, и тут же прервался: – Секундочку!
Подхватив удилище, ловко подсек, снял с крючка окунька, бросил его в ведро. Потом насадил червяка, старательно поплевал на крючок, забросил удочку и только после этого обнял Германа локтями, чтобы не испачкать его плащ руками в рыбьей чешуе.
– Вот уж кого не ожидал увидеть! Что случилось?
– Почему-то все при виде меня спрашивают, что случилось. Да ничего не случилось, – ответил Герман. – Заехал проведать тебя – чего тут такого? Странно другое. Предвыборная кампания вовсю, политтехнологи бабки гребут лопатой, а ты рыбку ловишь. Помнишь, что сказано в Писании? Время не рыбу, а души человеческие улавливать.
– Да ну их всех в задницу. Видеть не могу эти тухлые рожи…
Секундочку!
Еще один окунек булькнул в ведро.
– Бабки нужны зачем? – продолжал Маркиш. – Чтобы быть свободным. Правильно? А для этого не нужно много бабок. Вот ты – у тебя много бабок. А кто из нас свободней? Больше тебе скажу. Кто из нас богаче? Вот послушай… Слышишь?
Герман прислушался. Сквозь ровный шум сосен и хлюпанье о камни мелких волн откуда-то сверху неслись странные звуки.
– Это гуси начали перелеты, – объяснил Маркиш. – Ты часто слышишь, как гуси кричат на перелетах?
– Никогда не слышал.
– Потому что тебе голову некогда поднять. А я каждый день слышу.
Пока все суетились, дела делали, я приватизировал самое дорогое, это вот – все. Осень, весну, лето… Секунду!.. И этого вот подлещика, – добавил Эдуард, снимая с крючка рыбешку. – И вот представь, что придет время умирать. Что ты вспомнишь? Как делал дела? Нет, Герман. Ты вспомнишь, как сидел на бревнышке на берегу Рыбинского моря и слушал крик перелетных гусей.
Он ловко выпотрошил и почистил улов, загрузил в котелок, туда же ссыпал картошку, бросил три листика лаврушки и пристроил котелок над огнем. С удовлетворением сообщил:
– Будет уха. Ты давно ел уху? Не в ресторане, а такую, с костра?
– Вообще не ел.
– Я одарю тебя своим богатством, – высокопарно пообещал
Маркиш и развел руками, как бы предлагая во владения Герману низкое небо, хмурую воду и далекий лес на горизонте. – Так и быть, пользуйся. У меня его много, на всех хватит. У тебя не хватит, а у меня хватит. Так кто же из нас богаче? Ну вот, теперь можно и покурить.
– И выпить, – добавил Герман, извлекая из пакета бутылку виски.
– Ух ты, «блек лейбл»! – восхитился Эдуард. – Но, знаешь, нет. Нет, Герман. Этим ты будешь меня поить в Москве. А здесь вискарь неуместен.
– А что уместно?
– Сейчас покажу.
Он скрылся в кустах, через минуту вернулся с бутылкой из-под шампанского. Объяснил, наливая в эмалированные кружки мутноватую жидкость:
– Там у нас родничок. Охлаждает до плюс восемь. Ни больше, ни меньше. Это фирменный самогон бабы Клавы. Чистейший продукт на травках. Да ты не кривись, сначала попробуй! – посоветовал он, разгребая бороду, чтобы освободить для выпивки рот. – Будем здоровчики!
Самогон оказался крепчайшим, с послевкусием смородинного листа.
– Ну как? – ревниво спросил Маркиш.
– Неплохо. Давно не пил с таким удовольствием.
– А почему? Потому что выпивка гармонична с обстановкой. Все должно быть гармонично. В этом и состоит искусство жизни. Послушай, а как ты меня нашел? – полюбопытствовал Эдуард, прикуривая от головешки «Приму».
– Дания подсказала.
– А-а!.. Как она?
– Что ты хочешь спросить?
– Ну, вообще. Замуж не вышла?
– Не удивлюсь, если выйдет. Расстроилась, когда я спросил про тебя.
– Да? Черт. Плохо.
– Но потом просила передать, что ты козел.
– А вот это хорошо! – обрадовался Маркиш.
– Чего же тут хорошего?
– Значит, отсохло. Значит, проживет без меня. А я могу умирать спокойно. Все нормально, Герман. Все так, как и должно быть. Вот послушай, – предложил он и продекламировал заунывным голосом:
Уходит женщина. Ни злоба,
Ни просьбы непонятны ей.
И задержать ее не пробуй,
Остановить ее не смей.
Молить напрасно, звать напрасно,
Бежать за ней напрасный труд.
Уходит, и ее, как праздник,
Уже, наверно, где-то ждут.
Как сказано, а?
– Интересно, – не очень уверенно согласился Герман. – Это твои стихи?
– Мои. Не я их написал, но они мои. Поэзия принадлежит всем. Всем, кто способен ее услышать. Как музыка. Как природа.
– Никогда не понимал стихов, – признался Герман. – Не доходят они до меня.
– Дойдут, – уверенно пообещал Маркиш. – Когда перестанешь понимать, кто ты. Поэзия – единственное зеркало, в котором человек может увидеть себя. А вот еще, – оживленно продолжал он. – В тему:
Когда уходит женщина, скажи:
«Не уходи!» – и задержать попробуй.
На плечи смело руки положи.
Она их сбросит тотчас же со злобой.
Когда уходит женщина: «Молю,
Куда? – скажи. – Куда ты?» Нет ответа.
Посмотрит лишь, сквозь зубы: «Не люблю!» —
Произнесет. Что возразишь на это?
Когда уходит женщина, вперед
Зайди – она и не поднимет взгляда…
Когда ушла, то, свесившись в пролет,
Кричать: «Молю, вернись!» – уже не надо.
Маркиш плеснул в кружки самогонки.
– Давай за Данию. Она хорошая девочка. Пусть ей повезет!
– Что-то я не очень тебя понимаю, – проговорил Герман, с удовольствием выпив и закурив «Мальборо». – Зачем женился, если знал, что разведешься?
– А это не мне было нужно – ей. Чтобы отогреться, поверить в себя. Женщине нужно совсем немного – всего лишь знать, что ее любят. Тогда она расцветает. У меня было много жен. И я всех их любил. Пока им это было нужно. Ну какой из поэта муж? Представь, что Петрарка женился на Лауре. Знали бы мы его сонеты? Или Пигмалион. Ты можешь представить себе Пигмалиона, который женился на Галатее, ходит на службу, мусорное ведро выносит?
– Как-то странно ты понимаешь любовь, – заметил Герман. – Как будто это что-то такое, что можно сдать напрокат.
– А что такое любовь? – вопросил Маркиш. – Ты знаешь?
– Мне кажется, да, – подумав, кивнул Герман. – Я это понял, когда Катя рожала Леньку. Я принимал у нее роды.
– Ты принимал роды? – поразился Маркиш. – Сам? Почему? Не успели довезти до больницы?
– Нет, в больнице. С врачами и акушеркой. В Канаде так делают. Сначала учат, потом… Конечно, если сам муж хочет.
– Господи Боже! Представляю. Нет, не представляю. Но вроде бы понимаю. Но это еще не все, Герман. Нет, не все. Что такое любовь, по-настоящему понимаешь не тогда, когда принимаешь роды у любимой жены.
– Когда?
– Когда ее хоронишь. И остаешься один.
Он надолго умолк, потом повторил:
– Остаешься один. Ждать своего часа. Когда ваши души соединятся там, в имениях Божьих.
– Но… Разве Рахиль…Ты о ней? – спросил Герман.
– Нет. Рахиль была потом. Первая моя жена была другая. На севере, в Воркуте.
– И она?..
– Да. Она умерла. Ладно, хватит о грустном. Давай похлебаем ушицы, попьем чайку и будем считать, что ты получил от моих щедрот всего по полной программе.
Была удивительно вкусной уха, был удивительно вкусным пахнущий дымком чай. Шумели сосны, плескалась вода, протарахтела моторка, оставляя за собой сизый след.
– Ну так что у тебя за проблемы? – спросил Маркиш. – Плохо дома?
– С чего ты взял? – удивился Герман.
– Когда ко мне приезжают ребята со стихами, я знаю, зачем они приезжают. Чтобы я послушал и сказал: ты гениальный поэт, но стихи говно. Про гениальный поэт они слышат, а про говно нет. Когда приезжает такой человек, как ты… Если не хочешь, не говори.
– Да нечего мне сказать. Все нормально. Но какое-то чувство… Нет, не знаю. Будто что-то не так. Что? Понятия не имею.
– Вы, деловые люди, очень незащищенный народ. Я не про бизнес. Тут у вас броня крепка и танки ваши быстры. Иглы во все стороны, как у ежа. А вот брюшко мягкое. Оттуда вас и достают, изнутри. – Эдуард разлил по кружкам остатки самогонки. – Давай за то, чтобы хорошие предчувствия сбывались всегда, а плохие не всегда.
– Давай.
– Послушай, а как ты будешь здесь жить зимой? – поинтересовался Герман.
– Нужно же колоть дрова, топить печку.
Маркиш пожал плечами, невесело усмехнулся в бороду и произнес так, будто читал стихи:
– Мне – не дожить – до зимы.
– А дальше? – спросил Герман.
– Что?
– Это же стихи?
– Стихи? Может быть. Если сбудется. Стихи – это то, что всегда сбывается. А все остальное – так, словесная шелуха.
– А знаешь, у меня есть для тебя работа, – неожиданно для себя предложил Герман.
– Да ладно тебе! – засмеялся Эдуард. – А то не знаешь, какой из меня работник.
– Ну почему? Здесь ты сторожишь по ночам церковь. Будешь сторожить мою дачу.
– Где?
– В Канаде. Дача на озере. В ста километрах от Торонто. И печку топить не надо.
– Ты это серьезно?
– Вполне.
– Да туда же один билет стоит столько, что я за всю жизнь не заработаю!
– Дело не в деньгах, – возразил Герман. – Ты напишешь там какую-нибудь поэму. И посвятишь мне. Так я войду в историю русской литературы.
– Спасибо на добром слове, но не войдешь. Потому что я не войду. Никакой я, Герман, не поэт. Так, стихоплет. Потому что ничего нового сказать не могу. Все уже сказано, до меня. Вот, сказано: «Осенняя пора, очей очарованье». Что к этому прибавить? Кто сможет, тот поэт. А я не могу.
С косогора спустился водитель Германа, подошел к костру:
– Извините, Герман Ильич. Если вы хотите успеть на свой рейс, пора ехать. Не ближний свет. И на дорогах пробки – вечерний пик.
– Иду.
Герман поднялся.
– Спасибо, Эдик, за щедрость. Хороший был день. Такое чувство, что я в самом деле стал богаче. А мое приглашение остается в силе. Надумаешь – позвони.
Маркиш проводил его до машины. Когда Герман уже открыл дверцу, придержал его за плечо:
– Один свой стих я тебе все-таки прочитаю. Не беспокойся, он короткий.
– Ну прочитай.
Эдуард обеими руками расчистил рот, будто перед тем, как выпить, и с выражением продекламировал:
В окружении волос
Лик … страшней бандита.
Когда же волосы обриты,
То жалко бедную до слез.