Текст книги "Власть и оппозиции"
Автор книги: Вадим Роговин
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)
Для преодоления бюрократического подхода к хозяйству, вновь подчеркивал Троцкий, необходима коренная реконструкция всей политической системы и прежде всего партийного режима. «Задача задач – возродить партию. Здесь тоже нужна инвентаризация тяжёлого наследства послеленинского периода, отделение здорового от больного, годного от негодного, очистка от мусора и грязи, проветривание и дезинфекция всех помещений бюрократии» [550].
Мысль о необходимости перестроить политическую систему и «беспощадно очистить её от накопившегося мусора» на основе свободной критики снизу доверху содержалась в обращениях Троцкого к партийному и советскому руководству, направленных в начале 1932 года. Открытое обращение было направлено Президиуму ЦИК в связи с его постановлением от 20 февраля 1932 года, которое лишало Троцкого и членов его семьи советского гражданства за «контрреволюционную деятельность» [551]. В этом обращении, суммируя чудовищные ошибки сталинского руководства за последние годы, Троцкий писал: «Сталин завёл вас в тупик. Нельзя выйти на дорогу иначе, как ликвидировав сталинщину… Надо, наконец, выполнить последний настойчивый совет Ленина – убрать Сталина» [552].
Ещё раньше (4 января) Троцкий направил в Политбюро и Президиум ЦКК ВКП(б) секретное письмо, в котором подчеркивал, что процесс подмены руководства партии и даже ЦК всевластием Сталина завершился. Советские газеты говорят исключительно о «руководстве Сталина», «предписаниях Сталина», «генеральной линии Сталина», совершенно игнорируя ЦК. Партия «доведена до такого унижения, когда невежество, органический оппортунизм и нелояльность одного лица налагает печать на великие исторические события» [553].
Откликаясь в этом письме на открытую в конце 1931 года новую идеологическую кампанию против «контрреволюционного троцкизма», Троцкий усматривал её истинную подоплеку в том, что Сталин пришёл к выводу об ошибочности его высылки за границу. Принимая решение о высылке, Сталин «надеялся, как это известно из его тогдашнего запротоколированного заявления в Политбюро, что без „секретариата“, без средств – Троцкий станет только беспомощной жертвой организованной в международном масштабе бюрократической клеветы. Аппаратный человек просчитался. Вопреки его предвидениям оказалось, что идеи имеют собственную силу, без аппарата и без средств» [554].
Троцкий заявлял, что «планы и замыслы Сталина ни в коей мере и ни с какой стороны не могут повлиять на политику левой оппозиции и на мою, в частности. Политическая судьба Сталина, развратителя партии, могильщика китайской революции, разрушителя Коминтерна, кандидата в могильщики немецкой революции, предрешена. Его политическое банкротство будет одним из самых страшных в истории. Вопрос идёт не о Сталине, а о спасении Коминтерна, пролетарской диктатуры, наследия Октябрьской революции, о возрождении партии Ленина» [555].
XXXI
Сталин, партия и оппозиция
На что надеялся Троцкий, обращаясь к партийному и советскому руководству с требованием «убрать Сталина»? Адекватный ответ на этот вопрос мы найдем лишь с учетом того, что к концу первой пятилетки стихийно складывающийся и формирующийся протест против сталинской политики охватил значительные слои партии, до этого не примыкавшие ни к каким оппозициям. Этот протест всё чаще находил отражение в обращениях рядовых коммунистов к руководителям партии. Так, в конце 1932 года Кировым было получено письмо от коммуниста Максимова, выражавшего надежду, что при определении политики партии будут учтены излагаемые им «настроения и взгляды низового актива и рядовых членов партии». Отмечая, что обещания партийного руководства о том, что в ближайшие годы «мы будем иметь на земле рай», обернулись предельным обнищанием трудящихся города и деревни, автор письма видел причины этого «в отступлении от ленинских установок в политике… Если бы партия следовала этим указаниям, а не шла „напролом“ (как этого хочет т. Сталин), если бы в практике видели проверку теории, если бы открыто признавали допущенные ошибки, тогда бы не создалось такого положения, кое мы видим сейчас» [556].
Ещё более резко эти вопросы ставились в письме, направленном в 1933 году Сталину коммунистом Н. Хрулёвым. Ясно отдавая себе отчёт в последствиях, которые может навлечь на него это письмо, представлявшее «результат долгих размышлений, многих бессонных ночей», автор замечал, что отказ от его написания «означал бы для меня потерю коммунистической совести, и я перестал бы себя уважать».
Хрулёв с возмущением писал о превращении Сталиным своего культа «в непререкаемый догмат нашей партии, в неписанную программу и устав, малейшие сомнения в котором ведут к остракизму… Эта постоянная газетная ложь, неужели от неё Вас не тошнит, или уж Вы так убеждены, что… без Вашего культа мы не сможем просуществовать, строить?»
Обвиняя Сталина в том, что его политика потребовала миллионы жертв, Хрулёв предупреждал, что «история разберется лучше и вынесёт свой приговор: как ни велика Ваша самоуверенность и ни безгранична Ваша реальная власть – не в Ваших силах продиктовать будущему оценку наших дней и Вашей роли!.. Ваша теория, что йота отступления от Вашей линии привела бы к реставрации, будет решительно отброшена… Ссылка на классовую борьбу и кулака не спасет» [557].
Хрулёв жестоко поплатился за это письмо. Он был осуждён на три года лишения свободы, а в 1938 году повторно репрессирован за «контрреволюционную агитацию».
О том, что письма такого рода были далеко не единичными, свидетельствует информационная сводка о политических настроениях в стране, подготовленная осенью 1932 года для узкого круга лиц из партийного руководства. Эта сводка включала 408 писем, поступивших в ЦИК СССР. Типичным в ряду этих писем было письмо, в котором говорилось: «Вы не знаете подлинного настроения масс. Вы взяли курс не на рабочую массу, а на технический персонал и руководящую бюрократическую массу, которая безоговорочно выполнит всё, что предписывалось сверху… Это не случайное явление, а политика вождя Сталина, который выгнал лучшие силы из руководящих аппаратов, твёрдых большевиков-ленинцев, которые могли твёрдо отстаивать свои взгляды и прислушиваться к нуждам рабочего класса» [558].
Поток негодующих писем шёл и в Центральную Контрольную Комиссию, в которой многие коммунисты ещё видели орган, способный оградить партию от сталинского произвола. В письмах, поступивших в ЦКК в конце 1932 года, встречались следующие высказывания: «Необходимо говорить – да здравствует Сталин, хотя миллионы голодают, мрут с голода, голые и босые, 5 лет грабят крестьян, из года в год, из месяца в месяц голоднее» (письмо подписано: «Ленинец. Устинов», с указанием номера партбилета). «Да здравствует ленинская партия, а не сталинская!» «Рабочий класс не простит вам издевательства над вождями рабочего класса» (на этом письме наложена резолюция Ярославского: «Штамп на конверте. Установить автора. Место отправления – г. Белев») [559].
Все эти письма, обращённые к партийно-советской верхушке, выступают ярким свидетельством того, что партия в те годы не была столь «монолитна», как утверждала сталинская и постсталинская советская историография и как утверждают, хотя и с противоположной целью, современные антикоммунисты, возлагающие ответственность за преступления сталинской клики на всю партию. В действительности большевистские идеи продолжали жить в сознании множества коммунистов, видевших в сталинской политике жестокое поругание этих идей.
Выражения социального и политического протеста не исчерпывались индивидуальными попытками воззвать к разуму и совести руководителей. В 1932 году в ряде городов прошли выступления рабочих в связи со снижением норм карточного снабжения и нерегулярной выдачей продуктов по карточкам. Особенно внушительные забастовки и демонстрации развернулись в Ивановской области, куда для «наведения порядка» были направлены секретари ЦК Каганович и Постышев.
В письмах из СССР, публикуемых в «Бюллетене оппозиции», сообщалось об исключении из партии многих сотен рабочих за выступления против политики сталинской клики. Несмотря на это, «оппозиционные шатания» проникали не только в партийные низы, но и в среду аппаратчиков, постоянно ощущавших как давление сверху, в виде бесчисленных директив, требовавших неуклонного и безоговорочного выполнения беспощадных решений и нереальных планов, так и давление снизу, со стороны трудящихся, возмущённых этими планами и решениями.
Подспудное брожение аппарата усиливалось и в результате того, что Сталин периодически приносил в жертву всеобщему недовольству своей политикой значительную часть партийных функционеров, представляя их в глазах населения виновниками в «неправильном» исполнении «правильных» директив. Эти репрессии служили средством запугивания лояльных аппаратчиков, обеспечения их безоговорочного послушания и одновременно – средством «задабривания» народа, создания впечатления, что «центр» неуклонно наказывает «зло» на местах. Все карательные экспедиции в городе и деревне сопровождались расправой над представителями низового и даже среднего звеньев партийного и советского аппарата. Тем не менее низовой аппарат всё чаще уходил из повиновения аппаратной верхушке и переходил в фактическую оппозицию к ней.
Противоречия между верхними и низшими слоями аппарата вызывались и тем, что низовые партийные, советские и хозяйственные работники, находившиеся ближе к массам и сохранявшие с ними связь, в определённой мере отражали настроения рядовых тружеников. Как отмечалось в рукописном органе заключённых Верхнеуральского политизолятора «Воинствующий большевик», пассивное сопротивление сталинской политике выразилось в том, что низовой аппарат в промышленности «в условиях современного террора осмелился заговорить о „возмутительном отношении к бытовым нуждам рабочих“, осмелился усомниться в сталинской методологии исчисления реального уровня зарплаты, осмелился заявить о том, что ощущение основных слоёв рабочего класса в этом вопросе гораздо безошибочнее многих индексов» [560].
Если в 20-е годы, в обстановке относительного благополучия в стране, большинство коммунистов голосовало за «линию ЦК», слабо разбираясь в существе внутрипартийных разногласий, то в начале 30-х годов, несмотря на отсутствие легального оппозиционного движения, антисталинские настроения захватывали даже значительную часть бюрократии, считавшую Сталина виновником нараставших ошибок и преступлений. Сообщая о том, что «общее недовольство перекинулось и на аппарат», корреспондент «Бюллетеня» писал: «От иллюзий, связанных с личностью генсека и его политикой, кажется, не остается и следа. Безответственность узкой верхушки, её террор над партийным и советским аппаратом, дерганья и окрики, что „исполнители никуда не годятся“, только укрепляют недовольство самого аппарата. Своей спиной он расплачивается за вчерашние директивы Центра» [561]. «Бюрократия чувствует,– говорилось в другом письме,– что ею внизу очень недовольны, и переносит свою возрастающую тревогу на Сталина… „Гениальности“ Сталина никто не верит» [562].
Несмотря на нескончаемый поток славословий, публиковавшихся в печати, положение Сталина к концу первой пятилетки было, как никогда, непрочным. Сталинская клика всё более отчуждалась не только от партийной массы, но и от рядовых аппаратчиков. В письмах из СССР сообщалось, что «в партии отсутствует какая бы то ни было информация о том, что думает ЦК, как он оценивает положение» [563], что «замкнутость партийной верхушки сейчас так велика, что сведения о её внутренней жизни почти не проникают вниз. К тому же внутренние бои разыгрываются не в официальных учреждениях, как Политбюро, ЦК и пр., а в четырёх стенах генерального секретариата, в тесном и теснейшем кругу» [564].
Только в недавнее время были опубликованы некоторые документы, дающие известное представление о характере и остроте этих «внутренних боёв». Из писем 1930—33 годов Сталина к Молотову, остававшемуся в то время, по-видимому, его единственным последовательным соратником, явствует, что Сталин не находил по многим вопросам поддержки даже среди самых влиятельных членов Политбюро. Сталин предостерегал, что «нельзя надолго оставлять ПБ и СНК на Куйбышева (он может запить) и Кагановича». Особое озлобление Сталина вызвало выступление Орджоникидзе против Вышинского, требовавшего жесточайших наказаний за выпуск некомплектной продукции. Сталин назвал эту «выходку Серго насчёт Вышинского» хулиганством, антипартийным поведением, направленным на то, чтобы «опорочить практическую линию ЦК», и «имеющим своей объективной целью защиту реакционных элементов партии, против ЦК ВКП(б)». Поскольку позиция Орджоникидзе нашла поддержку у Кагановича, Сталин обвинил последнего в том, что он «против моего ожидания оказался в лагере реакционных элементов партии» [565].
О том, что Сталин ощущал шаткость своего положения и избегал открытых выступлений, способных ещё больше подорвать его авторитет в партии, свидетельствует его молчание на протяжении 1932 года. За этот год он не выступил ни с одной публичной речью, опубликовал лишь две короткие статьи, два письма и несколько приветствий. Как сообщал корреспондент «Бюллетеня», «на XVII конференции Сталин не произнёс ни слова. Его молчание произвело огромное впечатление и притом убийственное… Под конец конференции сами делегаты заволновались и стали почтительно требовать, чтобы „вождь“ высказался. Но Сталин отказался наотрез. Это многих прямо-таки потрясло. Некоторые стали говорить вслух, конечно, в своем кругу: „Почему не высказывается? Потому что ему нечего сказать“» [566]. Помимо конференции, в 1932 году состоялись два пленума ЦК, на которых Сталин также «не выступал, хотя и присутствовал; он ограничился выкриками с места» [567]. «Молчание Сталина и его затворничество приобретают всё более и более демонстративный характер» [568],– замечал ещё один автор «Бюллетеня».
Несмотря на кажущийся триумф Сталина, его сила ещё не была столь безграничной, чтобы оборвать все связи Троцкого с его единомышленниками в СССР и уничтожить подпольную жизнь левой оппозиции. «Несмотря на непрерывные организационные разгромы, левая оппозиция живёт»,– писал один из авторов «Бюллетеня». Хотя «вряд ли где-нибудь и когда-нибудь в мире подлинно марксистскому течению было так трудно в техническом смысле вести работу, как нам теперь в Советском Союзе», тем не менее «авторитет тех оппозиционеров, которые не склонились и не сломились, страшно высок у партийной массы, в том числе и у аппаратчиков. „Вот это люди!“ – говорят даже противники. Иные выражаются ещё точнее: „Настоящие большевики!“» [569]
В начале 30-х годов, по данным «Бюллетеня», в тюрьмах, ссылках, под надзором находилось свыше 7 тысяч приверженцев левой оппозиции. Значительная их часть содержалась в т. н. политизоляторах, вместе с членами бывших социалистических партий: эсерами, меньшевиками, анархистами и т. д. В то время режим в политизоляторах был ещё относительно мягким. Там, как рассказывает старая большевичка 3. Н. Немцова, были «удобные камеры. В них люди могли работать. Или не работать, по выбору. И географически политизоляторы находились в хороших местах. Можно было гулять. Но люди считались арестованными, то есть заключёнными. Хотя и пользовались библиотекой. Им предлагалось: изучайте. Проверьте свои знания. На подлинниках. Вернитесь к Марксу, к Ленину. Поработайте над собой. И окончательно решайте вопрос о своих убеждениях» [570].
Тщательно дозируя свой план истребления левой оппозиции, Сталин в начале 30-х годов видел свою задачу в том, чтобы принудить к «добровольной» капитуляции последних оппозиционных лидеров, сохранявших верность своим убеждениям.
В этих целях репрессированным оппозиционерам, отказывавшимся подать заявления о капитуляции, прибавлялись сроки заключения или ссылки, их направляли в ещё более гиблые районы. Наряду с этим некоторым из них давались определённые послабления, например, разрешалось появляться в Москве. «Недавно в Москву приезжал, по семейным делам, с особого разрешения властей, Н. И. Муралов,– сообщал корреспондент «Бюллетеня».– Возможно, что самый приезд был разрешён ему с тем, чтоб испытать его крепость. На Николая Ивановича были напущены кое-кто из более приличных капитулянтов. Те запросили у него свидания. Он ответил: „Если собираетесь уговаривать, то встречаться не к чему“. Эта фраза немедленно же обошла всю Москву и ничего, кроме одобрения, не вызвала: „Молодец, Муралыч!“» [571]
Стойкость не сдавшихся оппозиционеров и влияние левой оппозиции в широких партийных кругах поддерживались распространением в Советском Союзе «Бюллетеня оппозиции», который издавался до марта 1931 года в Париже, а затем вплоть до прихода Гитлера к власти – в Берлине. Многие члены партии, в том числе работники посольств, возвращаясь из заграничных командировок, нелегально привозили номера «Бюллетеня» на родину и знакомили с ними своих друзей. Многие оппозиционеры, как находившиеся на свободе, так и содержавшиеся в ссылках и тюрьмах, поддерживали регулярный контакт с Троцким, пересылали ему письма и даже рукописные газеты, издававшиеся в некоторых политизоляторах. С годами обнаружение при обыске «Бюллетеня» стало грозить всё более суровыми репрессиями, в результате чего сфера его распространения сузилась. Тем не менее многие коммунисты продолжали жадно ловить вести из «Бюллетеня». «Те, кто не решаются привезти свежий экземпляр Бюллетеня в кармане,– писал в 1932 году анонимный корреспондент,– читают его от доски до доски за границей, и ничто, конечно, не может помешать им привозить Бюллетень в головах. От них идеи Бюллетеня расходятся более широкими кругами. Кроме того, официальная печать по всем большим вопросам считает нужным дать лозунг против „контрреволюционного троцкизма“… [в ней] можно всегда натолкнуться на цитату из Бюллетеня или на пересказ той или другой статьи. Оппозиционеры под этим углом зрения раскрывают свежий номер газеты или разрезывают свежую книжку журнала: нет ли там чего про нас? Цитаты, правда, почти всегда искажены, мысли перевраны, но за эти годы мы многому научились, в том числе и чтению между строк. В 9 случаях из 10-ти мы безошибочно догадываемся о том, как вы в действительности ставите вопрос в Бюллетене» [572].
Характеризуя пестрый спектр политических настроений в партии, можно выделить несколько типов отношения к Троцкому и «троцкистам». Враждебность к ним вызывалась, во-первых, неприятием их критики всевластия бюрократии; во-вторых, принципиальным несогласием с их идейными установками (ориентация на мировую революцию, защита социального равенства, признание допустимости фракций и оппозиций в партии); в-третьих, «возмущением» по поводу открытой, «на весь мир» критики Троцким и другими авторами «Бюллетеня оппозиции» «внутренних дел» в партии и стране, даже если многое в этой критике признавалось справедливым.
Наряду с этим среди неорганизованной и нерасчленённой массы оппозиционно настроенных коммунистов симпатии к Троцкому и его сподвижникам вызывались также различными причинами: одни сознательно признавали правоту идейной и политической программы левой оппозиции; другие, не разбиравшиеся глубоко в теоретических спорах, принимали Троцкого не идейно, а политически, поскольку он оставался единственным несломленным, «работающим» вождем оппозиции; третьим импонировала его критика Сталина и сталинизма, осуществлявшаяся с последовательно большевистских позиций.
Всё большее число коммунистов, критически настроенных по отношению к господствующему режиму, понимало, что, сопротивление последнему может найти оформленный и организованный выход лишь путём установления контактов с «троцкистами», сохранявшими свою нелегальную фракцию. Поэтому ГПУ направляло всё большие усилия на вылавливание остававшихся на воле оппозиционеров. Это достигалось как путём внедрения в оппозиционное подполье прямых провокаторов, так и путём демагогического давления на членов партии, что-либо знавших о деятельности этого подполья. Приемы, с помощью которых вымогались сведения о прошлой или настоящей деятельности «троцкистов», выразительно описаны в романе Солженицына «В круге первом». Здесь рассказывается, как Лев Рубин, работавший редактором газеты Харьковского тракторного завода, был в 1931 году неожиданно вызван к секретарю заводского парткома, типичной сталинистке тех лет.
«…В кабинете был третий человек, нерабочий тип, в галстуке, костюме, желтых полуботинках. Он сидел в стороне, просматривая бумаги и не обращая внимания на вошедшего…
Женщина стеснённо, как-то потухло, поговорила с Лёвой о заводских делах, всегда ревностно обсуждавшихся ими. И вдруг, откинувшись, сказала твёрдо:
– Товарищ Рубин! Ты должен разоружиться перед партией!..
Теперь вежливо вмешался тот тип… он сказал, что надо честно и до конца рассказать всё, что известно Рубину об его женатом двоюродном брате: правда ли, что тот состоял прежде активным членом подпольной троцкистской организации, а теперь скрывает это от партии?..
– Я не знаю. Никогда он троцкистом не был,– отвечал язык Лёвки, но рассудок его воспринимал, что, говоря по взрослому, без чердачной мальчишеской романтики,– запирательство было уже ненужным.
Короткие энергичные жесты секретаря парткома. Партия! Не есть ли это высшее, что мы имеем? Как можно запираться… перед Партией?! Как можно не открыться… Партии?! Партия не карает, она – наша совесть. Вспомни, что говорил Ленин…
Десять пистолетных дул, уставленных в его лицо, не запугали бы Лёвку Рубина. Ни холодным карцером, ни ссылкою на Соловки из него не вырвали бы истины. Но перед партией?! – он не мог утаиться и солгать в этой черно-красной исповедальне.
Рубин открыл – когда, где состоял брат, что делал.
И смолкла женщина-проповедник.
А вежливый гость в желтых полуботинках сказал:
– Значит, если я правильно вас понял…– и прочел с листа записанное.
– Теперь подпишитесь. Вот здесь.
Лёвка отпрянул.
– Кто вы? Вы – не партия!
– Почему не партия? – обиделся гость.– Я тоже член партии. Я – следователь ГПУ» [573].
В начале 30-х годов тысячи таких Рубиных прошли через подобную процедуру, сочетавшую апелляцию к их «партийному чувству» с угрозой неизбежного жестокого наказания за отказ «разоружиться». Полученные с помощью этих методов доносы на «троцкистов» как бы предвосхищали лаву будущих доносов 1937 года.
XXXII
Идеологическое наступление сталинизма
Сталин отлично понимал, какая опасность для его бонапартистского всемогущества заложена в идейной непреклонности Троцкого и его сторонников в Советском Союзе. Поэтому он делал одну за другой попытки перевести противоборство с оппозицией в плоскость обвинения её в контрреволюционной деятельности и тем самым избавиться от необходимости идейно полемизировать с ней. Однако ему приходилось так или иначе отвечать в советской и зарубежной коммунистической печати на выступления Троцкого. Те, кто был официально допущен к работам Троцкого ради того, чтобы давать им «идейный отпор», приводили в своих полемических статьях некоторые выдержки из этих работ. Почти все эти «критики троцкизма» были уничтожены в годы великой чистки. Пережить её и сохранить свое положение на идеологическом Олимпе удалось лишь наиболее беззастенчивым «борцам с троцкизмом», заменявшим разбор аргументов Троцкого бесстыдной и разнузданной бранью. Некоторые из них, например, Ильичёв, Поспелов, Пономарев, Митин, Юдин, Константинов сохранили и даже упрочили свое положение «ведущих теоретиков» и после смерти Сталина, будучи возведёнными в сан академиков и членов ЦК.
Все эти люди выдвинулись в ходе идеологических кампаний, проводимых Сталиным с конца 20-х годов с целью ослабить идейное влияние левой оппозиции и других враждебных ему сил в партии и изгнать с духовной арены всех инакомыслящих.
Предметом особого внимания Сталина была художественная литература. После 1927 года от участия в литературном движении был отстранён активный «троцкист» А. К. Воронский, главный редактор журнала «Красная новь», собравший в нем лучшие литературные силы страны. Вслед за этим Сталин решил сделать своей опорой в проведении литературной политики РАПП (Российскую ассоциацию пролетарских писателей). Об этом свидетельствует написанное им 28 февраля 1929 года «Письмо писателям-коммунистам из РАППа».
В этом письме, широко используя излюбленные им аналогии с военным делом, Сталин журил своих адресатов за то, что «РАПП, видимо, не умеет правильно построить литературный фронт и расположить силы на этом фронте таким образом, чтобы естественно получился выигрыш сражения, а значит и выигрыш войны с „классовым врагом“. Плох тот военачальник, который не умеет найти подобающее место на своем фронте и для ударных и для слабых дивизий, и для кавалерии, и для артиллерии, и для регулярных частей, и для партизанских отрядов. Военачальник, не умеющий учитывать все эти особенности всех этих разнообразных частей и использовать их по-разному в интересах единого и нераздельного фронта,– какой же это, прости господи, военачальник? Боюсь, что РАПП иногда смахивает на такого именно военачальника» [574]. Естественно, что эти слова побудили рапповцев к применению «военизированных» методов на «литературном фронте».
Мягко критикуя руководителей РАПП за отдельные «перегибы», Сталин не оставлял у них сомнений в том, что признает за ними роль «военачальника» в литературе и считает, что «общая линия» у них «в основном правильная». «Руководить сложнейшим фронтом советской художественной литературы,– подчеркивал Сталин,– призваны вы, и только вы… Что касается моих отношений к РАППу, они остались такими же близкими и дружескими, какими были до сего времени. Это не значит, что я отказываюсь критиковать её ошибки, как я их понимаю» [575].
Эти установки Сталина были закреплены в редакционной статье «Правды», где содержался призыв «базируясь на основной пролетарской организации (ВОАПП) [576] и через неё идти вперед к разрешению огромных задач, стоящих перед партией на литературном фронте» [577]. С этого времени круто изменилась роль РАПП. Из организации, хотя и влиятельной, но в общем равноправной с другими литературными группировками, она превратилась в организацию, занявшую монопольное положение в литературном движении.
В соответствии с общим духом идеологической жизни этого периода рапповская критика настаивала на резком обострении классовой борьбы в литературе, обвиняла В. Иванова, Л. Леонова, И. Сельвинского и других советских писателей в «сдвиге вправо», находила в произведениях А. Платонова, К. Федина, Н. Клюева, С. Клычкова «апологию кулака». «Правые», «буржуазные» тенденции были обнаружены в творчестве М. Булгакова, Б. Пильняка и др. Сущность ошибок целой группы поэтов (Э. Багрицкого, М. Светлова, М. Голодного и др.) усматривалась в том, что они «отдельными своими устремлениями, часто не осознанными, работают на нашего классового врага» [578].
Извращённое понимание классового подхода к художественным явлениям было связано в рапповской критике с отвержением понятия «гуманизм». «Никакая форма гуманизма в периоды обострённых классовых боёв не может и не способна укреплять и сплачивать рабочий класс в его общественной практике» [579],– гласила официальная рапповская установка того времени. Генеральный секретарь РАПП Л. Авербах усматривал основной порок рассказа А. Платонова «Усомнившийся Макар» в «пропаганде гуманизма», в том, что писатель отказывался считать истинно человеческим качеством «классовую ненависть» [580]. Рапповский критик Мазнин писал о мелкобуржуазной сущности творчества Шолохова на том основании, что «сладенькая водица поповски-лицемерного всепрощения, гнуснейшего гуманизма является выражением явного влияния на Шолохова классово-враждебных сил» [581]. Ивана Катаева обвиняли в том, что «пламенная вера в человека, ‹…› любовь к людям стирает у него классовые грани», а «гуманизм в его творчестве… доминирует над классовой пролетарской моралью» [582].
Не ограничиваясь развязыванием и поддержкой погромных кампаний на «литературном фронте», Сталин непосредственно решал судьбу отдельных художественных произведений. Так, в 1931 году на квартире Горького состоялась знаменательная беседа Сталина с Шолоховым о третьей книге «Тихого Дона», в которой описывалось Вешенское казачье восстание против Советской власти. Эту книгу журналы и издательства не решались печатать не только потому, что она противоречила принятой трактовке событий гражданской войны, но и потому, что описание Вешенского восстания могло рождать в сознании читателей ассоциации с прокатывавшимися по стране антиколхозными восстаниями.
Как вспоминал Шолохов, Сталин разговор о книге начал с вопроса о том, откуда писатель взял материалы о перегибах Донбюро ЦК РКП(б) и Реввоенсовета Южного фронта по отношению к казакам. Шолохов понял, что такой поворот разговора был не случайным; ему было известно, что одним из руководителей Донбюро в 1919 году был Сырцов, недавно подвергнутый расправе, а в РВС Южного фронта входили Сокольников и другие большевики, впоследствии ставшие оппозиционерами и уж во всяком случае не входившие в близкое окружение Сталина. Находчивый писатель сразу нашёл ответ, способный удовлетворить вождя. Он сказал, что строил концепцию третьей книги на том, что «троцкисты» «обрушили массовые репрессии против казаков, открывших фронт. Казаки, люди военные, поднялись против вероломства Троцкого, а затем скатились в лагерь контрреволюции… в этом суть трагедии народа». Этого объяснения было достаточно, чтобы Сталин, поначалу высказывавший опасения, что публикация третьего тома «доставит много удовольствия белогвардейцам», круто сменил свою позицию. Он заявил, что «изображение событий в третьей книге „Тихого Дона“ работает на нас, на революцию» и поэтому «третью книгу „Тихого Дона“ печатать будем» [583].
Ещё более любопытна история «редактуры» Сталиным пьесы А. Афиногенова «Ложь», принятой в 1932 году к постановке несколькими московскими театрами, но не утверждённой цензурой. В этой пьесе драматург, видевший свою задачу в разоблачении «замаскированных троцкистов», тем не менее не впадал в карикатуру, а пытался объективно представить позиции противостоящих в пьесе сил и тем самым, говоря языком того времени, «предоставлял трибуну врагу». Пьеса рассказывала о нелегальных собраниях оппозиционеров, на которых обсуждалось положение в стране, раскрывала царившую в советском обществе обстановку страха, подозрительности, слежки, доносов. Один из её главных героев Накатов пытался открыть глаза окружающим на попрание большевистских традиций и находил понимание у главной героини пьесы – молодой работницы Нины.