Текст книги "Сталинский неонеп"
Автор книги: Вадим Роговин
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 31 страниц)
Одним из таких дел было дело «московской контрреволюционной организации» – группы «рабочая оппозиция». Лидеры этой группировки, распущенной в начале 20-х годов, Шляпников и Медведев в последующие годы неоднократно привлекались к партийной ответственности, а в ходе чистки 1933 года были исключены из партии. В начале 1934 года без предъявления каких-либо конкретных обвинений они были сосланы в отдалённые районы европейского Севера. Вскоре Шляпников, фактически ставший инвалидом, был возвращён из ссылки и принят Ежовым, который обещал положительно решить вопрос о предоставлении ему пенсии. В ожидании этого решения Шляпников вынужден был изыскивать средства на жизнь распродажей своего имущества.
В конце 1934 года Шляпников и его близкие товарищи были арестованы. В ходе следствия от них удалось добиться лишь показаний о том, что они продолжали встречаться между собой и на этих встречах резко критиковали политику сталинского руководства.
Большинство обвинённых по делу группы «рабочая оппозиция» энергично протестовали против учинённого над ними произвола. В письме на имя Ягоды и прокурора СССР Акулова Шляпников писал, что обвинение против него «покоится на предположениях и чудовищно ложных данных агентуры». Другой обвиняемый, Демидов, в письме, направленном в Комиссию партийного контроля, заявил о начале смертельной голодовки, поскольку «лучше самому рассчитаться с жизнью, чем подвергаться медленному, но верному уничтожению, уготованному мне в результате клеветы» [253].
Наиболее мужественно вёл себя в ходе следствия Медведев, сообщивший на допросе, что он расценивает своё исключение из партии как «запоздалый эпизод политической борьбы господствующих политических сил в ВКП(б) со всеми не приемлющими идеологию и интересы этих сил». Медведев заявил, что не собирался просить о своём восстановлении в партии, поскольку это повлекло бы необходимость «подвергнуть себя всему тому гнусному самооплёвыванию, которое совершили над собой все „бывшие“» (лидеры оппозиционных группировок.– В. Р.). Он рассказывал, что «все свои надежды на избавление от положения военнопленного существующего режима я строил на ходе внутренних и внешних событий. В противном случае я знал, что буду обречён, как жертва царящего у нас режима» [254].
Очевидно, мужество лидеров бывшей «рабочей оппозиции», прямо заявивших о своей враждебности сталинскому режиму, послужило причиной того, что они не были выведены ни на один из показательных процессов (хотя их имена назывались на втором процессе Зиновьева – Каменева в ряду имён участников заговорщической деятельности).
В марте – апреле 1935 года Особое совещание приговорило 15 участников этой группы к заключению или ссылке на 5 лет. В 1936—1937 году приговоры большинству из них были пересмотрены и ужесточены, 8 человек были расстреляны по сфабрикованным обвинениям в подготовке террористических актов.
Ещё более мужественным было поведение на следствии участников так называемой «контрреволюционной децистской организации Т. В. Сапронова и В. М. Смирнова». «Децисты» (члены фракции «демократического централизма») до октября 1926 года входили в оппозиционный блок, а затем занимали даже более непримиримую позицию по отношению к сталинскому режиму, чем троцкисты. Лидеры этой группировки Сапронов и Смирнов, ни разу не выступившие с отречением от своих взглядов, были в марте 1935 года арестованы на месте отбывания ссылки и этапированы в Москву. К их делу была приобщена написанная Сапроновым в 1931 году рукописная работа «Агония мелкобуржуазной диктатуры». В ней Сапронов писал, что «на 15-м съезде под прикрытием „левых“ лозунгов был совершён госпереворот против пролетариата»; «подвергались травле целые рабочие коллективы, а их руководители бросались в тюрьмы и ссылку»; «тюрьмы, ссылки и концлагеря переполнены рабочими и крестьянской беднотой».
Резко осуждая сплошную коллективизацию, которая «проводится полицейскими мерами», Сапронов столь же однозначно оценивал положение рабочего класса, который «снова превратился в наёмного раба – в производстве и в политически бесправного – в стране». Характеризуя сложившийся в СССР экономический уклад как «своеобразный уродливый госкапитализм», он подчёркивал, что «называть такое хозяйство социалистическим значит делать преступление перед рабочим классом и дискредитировать идеи коммунизма» [255].
Во время следствия Сапронов, отвергнув обвинение в контрреволюционной деятельности, отказался отвечать на все другие вопросы и больше по делу не допрашивался. Столь же непримиримо вёл себя Смирнов, категорически отказавшийся сообщить следствию о своих политических взглядах.
Постановлением ОСО от 22 мая 1935 года Сапронов был осуждён к лишению свободы сроком на 5 лет, а Смирнов – на 3 года. В 1937 году они были расстреляны по обвинениям, за которые уже подвергались репрессиям в 1927—1935 годы. Как и другие «неразоружившиеся» оппозиционеры, они были реабилитированы в юридическом и партийном отношении только в 1989—1990 годах.
В начале 1935 года были арестованы коммунисты, примыкавшие в прошлом к группе Сырцова – Ломинадзе. Сам Ломинадзе, работавший секретарём Магнитогорского комитета партии, в преддверии неминуемого ареста застрелился. Выстрел оказался неудачным, и Ломинадзе прожил ещё несколько дней. В больнице он передал своему помощнику письмо для Орджоникидзе, в котором объяснял свой поступок тем, что ему «предстоит процедура», которую он не в силах вынести. «Я решил давно уже избрать этот конец на тот случай, если мне не поверят. Видимо, на меня ещё наговорили чего-то мерзавцы типа Сафарова и других. Мне пришлось бы доказывать вздорность и всю несерьёзность этих наговоров, оправдываться и убеждать, и при всём том мне могли бы не поверить. Перенести это всё я не в состоянии» [256].
О том, как самоубийство Ломинадзе было воспринято в партийной среде, выразительно свидетельствуют воспоминания писателя Александра Авдеенко. Он рассказывает, что в кулуарах съезда Советов один магнитогорский делегат завершил свой рассказ о самоубийстве Ломинадзе предостережением: «Не советую афишировать свою дружбу с Бесо Ломинадзе – жизнью можешь поплатиться. Такое время». А секретарь Свердловского обкома партии Кабаков сказал: «Выстрел в Магнитке – это эхо перводекабрьского выстрела в Ленинграде. Первое эхо» [257].
Хотя самоубийство Ломинадзе было расценено как антипартийный поступок, его вдове, очевидно, по предложению Орджоникидзе, близкого друга Ломинадзе, была назначена персональная пенсия за революционные заслуги мужа. После смерти Орджоникидзе она была лишена пенсии, а затем арестована.
Репрессии 1935 года затронули и ряд старых большевиков, никогда не принадлежавших к оппозиционным группировкам. Среди них был директор библиотеки имени Ленина, известный историк партии В. И. Невский. Одну из причин его травли, предшествовавшей аресту, Троцкий видел в том, что в своей «Истории ВКП(б)», изданной в 1924 году, Невский писал: «Книжки, вроде брошюрки… Молотова „К истории партии“, пожалуй, не только ничего не дают, а приносят прямой вред, такая масса ошибок в них: только на 39 страницах этой книжки мы насчитали 19 ошибок!» [258]
Об истоках враждебности Сталина к Невскому сообщается в воспоминаниях ветерана немецкой компартии И. Штейнбергера. В тюрьме Невский рассказал Штейнбергеру, что ещё в 1924 году, когда вышел первый том его капитального труда по истории РКП(б), дальнейшая работа над этим трудом «была строжайше запрещена господствовавшим в то время триумвиратом в партийном руководстве (т. е. Зиновьевым, Каменевым и Сталиным.– В. Р.), поскольку он [Невский] не хотел придерживаться изданных в 1923 г. ЦК директив, предписывавших историкам партии пути и цели их исследований» [259].
От ударов по отдельным лицам Сталин перешёл к ударам по целым организациям. В середине 1935 года были ликвидированы Общество старых большевиков и Общество политкаторжан и ссыльнопоселенцев, состоявшее из бывших членов социалистических партий. В докладной записке, направленной Сталину Петерсом и Поспеловым, говорилось, что в обществе бывших политкаторжан «преобладают бывшие эсеры и меньшевики, тесно спаянные между собой связями. После убийства Кирова было арестовано 40—50 членов общества… В своём журнале „Каторга и ссылка“ (члены общества.– В. Р.) особый упор делают на Бакунина, Лаврова, Ткачёва, Радищева, Огарёва, Лунина и других. Есть статьи о Ницше и Керенском; в журнале сообщалось, как народовольцы готовили свои бомбы… Кое-кто в обществе считает, что они должны защищать своих членов общества, арестуемых соввластью» [260].
Ликвидации общества бывших каторжан сопутствовал запрет на всякое положительное упоминание о народовольцах и иных террористах эпохи самодержавия.
В начале 1935 года из библиотек были изъяты все изданные в СССР работы Троцкого, Зиновьева, Каменева и все исторические работы, в которых положительно оценивалась их революционная деятельность. Такие книги, обнаруженные при обысках, приобщались в качестве вещественных доказательств к делам о «контрреволюционной деятельности» (оформлялось это как «хранение нелегальной литературы»). В воспоминаниях Л. Копелева рассказывается, как его брат был исключён из комсомола и университета только за то, что на него пришёл донос о «распространении троцкистско-зиновьевской литературы». Этой «литературой» была изданная в 1924 году книга «За ленинизм. Против троцкизма». «Криминалом» оказалось то, что в числе её авторов были Зиновьев и Каменев – в то время главные «борцы с троцкизмом» [261].
XIX
«Кремлёвское дело»
В 1934—1935 годах политическое воображение Сталина не простиралось дальше обвинений оппозиционеров в терроре. В целях нагнетания зловещей атмосферы в стране он требовал от Ягоды всё новых и новых дел о «террористических заговорах». В соответствии с этими требованиями местные органы НКВД в начале 1935 года сфабриковали ряд дел о террористических группах, готовивших покушения на секретаря ЦК компартии Украины Постышева, секретаря Северного крайкома ВКП(б) Иванова и других партийных руководителей. Сообщения о судах над участниками этих групп, неизменно завершавшихся расстрелом, направлялись Вышинским и Ульрихом непосредственно Сталину. С помощью подобных сообщений Сталин создавал у лиц, представленных объектами «террористических намерений» (большинство из них будет уничтожено в ходе последующих чисток), впечатление, что им грозит опасность со стороны «террористов», и тем самым стимулировал их активность в поиске новых «врагов».
В начале 1935 года в Москве начались аресты лиц, вскоре сведённых в новую амальгаму, получившую название «Кремлёвского дела». Из 110 человек, арестованных по этому делу, 30 были выведены на заседание Военной коллегии Верховного Суда, остальные заочно осуждены Особым совещанием. Состав осуждённых по «Кремлёвскому делу» был крайне разношерстным. В их числе были сотрудники управления коменданта Кремля, правительственной библиотеки, секретариата Президиума ЦИК, уборщицы и другие мелкие служащие правительственных зданий, домохозяйки (жёны обвиняемых) и т. д.
«Кремлёвское дело» представляло первую попытку «выявления» подпольных групп, замышлявших террористические акты против «кремлёвских вождей», прежде всего самого Сталина. В решении Военной коллегии по этому делу говорилось о существовании связанных между собой четырёх террористических групп, в том числе троцкистской группы, вступившей в связь с зарубежной троцкистской организацией.
Троцкий не откликнулся сразу на этот новый подлог – видимо, только потому, что сообщения о нём не появились в печати и вовремя не дошли до него.
В качестве главной фигуры «Кремлёвского дела» был избран Каменев. Привезённый в Москву из политизолятора Зиновьев, допрашивавшийся теперь уже в качестве свидетеля против него, добавил к своим прежним показаниям лишь одну «крылатую формулировку», принадлежавшую Каменеву: «Марксизм есть теперь то, что угодно Сталину». В ответ на требование сообщить о террористических намерениях Каменева, Зиновьев заявил: «Заявлений от Каменева о необходимости применения теракта как средства борьбы с руководством ВКП(б) я не слышал. Не исключаю, что допускавшиеся им… злобные высказывания и проявления ненависти по адресу Сталина могли быть использованы в прямых контрреволюционных целях» [262].
В «Кремлёвское дело» были включены пять родственников Каменева, в том числе Сергей Седов – племянник его жены.
На закрытом заседании Военной коллегии, состоявшемся 27 июня, 14 подсудимых не признали себя ни в чём виновными, 10 признались лишь в том, что слышали от других лиц «антисоветские» или «клеветнические» высказывания. Лишь 6 человек, включая брата Каменева, признали себя виновными в «террористических намерениях». В итоге двое подсудимых были приговорены к расстрелу, все остальные – к разным годам заключения и ссылки.
Очевидно, первую информацию о «Кремлёвском деле» передал Троцкому югославский коммунист Цилига, сумевший вырваться из СССР после пяти лет пребывания в ссылках и тюрьмах. В его статье «Сталинские репрессии в СССР» сообщалось, что Каменев на процессе категорически отрицал все предъявленные ему обвинения и заявил, что основную часть своих сопроцессников впервые увидел в зале суда. Суд увеличил Каменеву срок заключения до 10 лет. По возвращении в тюрьму его поместили в общую камеру, где содержалось ещё 12 заключённых [263].
«Кремлёвское дело» послужило прелюдией к «делу» А. Енукидзе, единственного члена ЦК, исключённого из его состава и из партии в 1935 году. Енукидзе, никогда не принадлежавший к оппозициям, был давним другом Сталина. Расправе над ним предшествовало освобождение его с поста секретаря ЦИК, который он занимал с 1918 года. Официальная мотивировка этого решения гласила, что оно принято по просьбе руководства Закавказской Федерации переместить Енукидзе на пост председателя ЦИК ЗСФСР. Однако, когда Енукидзе прибыл в Тбилиси, Сталин приказал Берии предложить ему пост директора одного из грузинских санаториев. Отказавшись от этого назначения, Енукидзе возвратился в Москву.
На июньском пленуме ЦК 1935 года Ежов доложил о «деле» Енукидзе, который обвинялся в засорении аппарата ЦИК СССР враждебными элементами и в «попустительстве» созданию на территории Кремля сети террористических групп. Ему вменялось в вину также моральное разложение, растраты и т. п.
Одна из причин расправы с Енукидзе состояла в том, что в своих воспоминаниях о деятельности закавказских большевиков в годы царизма он не уделил достаточного места «руководящей» роли Сталина. Другой причиной было его благожелательное отношение к репрессированным оппозиционерам и материальная помощь, которую он оказывал их семьям. По словам А. Орлова, «ЦИК удовлетворял почти каждую просьбу о смягчении наказания, если только она попадала в руки Енукидзе. Жёны арестованных знали, что Енукидзе – единственный, к кому они могут обратиться за помощью» [264].
Вместе с тем Енукидзе, как отмечал Орлов, «утратил те черты революционера, которые его отличали раньше, и оказался одним из тех деятелей, которые выродились в типичных сановников, с упоением наслаждавшихся окружающей роскошью и своей огромной властью». В подтверждение этого Орлов ссылался на свои наблюдения за поведением Енукидзе в Австрии, куда тот прибыл в 1933 году на отдых в сопровождении свиты личных врачей и секретарей. Когда Енукидзе увидел на ярмарке группу плясавших эмигрантов – терских казаков в национальной одежде, он раздал им валютой в течение одной минуты деньги, которые семье советского колхозника пришлось бы зарабатывать целый год [265].
Хорошо знавший о подобных фактах, характеризовавших не одного Енукидзе, Сталин давно уже готовился использовать их для дискредитации политически не угодных ему лиц. Ещё на XVII съезде он требовал «без колебаний снимать с руководящих постов, не взирая на их заслуги в прошлом», «зазнавшихся вельмож-бюрократов» [266]. Обвинения в «вельможности» Енукидзе были, по-видимому, столь убедительны, что, вернувшись с пленума ЦК, Бухарин сказал жене: «Разлагается бюрократия».
После исключения из партии Енукидзе оставался на свободе вплоть до 1937 года, когда был арестован и расстрелян.
XX
Цели сталинских амальгам
Анализируя в 1936 году итоги «послекировских» процессов, Троцкий писал: «Техника Сталина и Ягоды обогатилась опытом нескольких неудач. Не будем себе поэтому делать никаких иллюзий: самые острые блюда ещё впереди!» [267]
Троцкий напоминал, что ещё в 1929 году он предупреждал: Сталин неминуемо перейдет к обвинениям оппозиционеров в кровавых преступлениях. «Голое провозглашение оппозиции „контрреволюционной партией“ недостаточно: никто не берёт этого всерьёз… Ему (Сталину.– В. Р.) остаётся одно: попытаться провести между официальной партией и оппозицией кровавую черту. Ему необходимо до зарезу связать оппозицию с покушениями, подготовкой вооружённого восстания и пр. …Надо с уверенностью ждать попыток сталинской клики так или иначе втянуть ту или другую якобы оппозиционную группу в авантюру, а в случае неудачи – сфабриковать и подкинуть оппозиции „покушение“ или „военный заговор“» [268].
Троцкий указывал, что на протяжении последующих лет все усилия ГПУ приписать оппозиционерам террористические намерения не увенчались успехом. «Режим партии и советов тем временем прогрессивно ухудшался. В молодом поколении настроения отчаяния сгустились до взрывов террористического авантюризма» [269].
Здесь мы подходим к одному из самых сложных и острых вопросов истории партии. Вопрос этот заключается в следующем: все ли большевики безропотно наблюдали новые и новые преступления Сталина, ограничиваясь в крайнем случае бессильными ламентациями в личных разговорах, или же некоторые из них хотели приостановить волну сталинских преступлений единственно возможным в то время способом – убийством Сталина, т. е. действительно имели «террористические намерения».
Данных, подтверждающих вторую версию, пока почти не имеется. Единственное известное мне исключение – ссылка Р. Медведева на рукописные воспоминания жены видного деятеля Коминтерна Р. Г. Алихановой, хорошо знавшей Рютина. В этих воспоминаниях рассказывалось, что Рютин не раз говорил своим ближайшим единомышленникам о необходимости убийства Сталина как о единственном способе избавиться от него [270]. Однако никаких сведений о подготовке Рютиным или его товарищами террористического акта против Сталина не существует.
Невозможно также сказать, носит ли чисто гипотетический характер или основано на каких-либо конкретных фактах высказывание Троцкого о том, что «бессмысленные зверства, выросшие из бюрократических методов коллективизации, как и подлые насилия и издевательства над лучшими элементами пролетарского авангарда, вызывают неизбежно ожесточение, ненависть, жажду мести. В этой атмосфере рождаются в среде молодёжи настроения индивидуального террора» [271].
Разумеется, такого рода настроения не могли вылиться в подготовку террористического акта против кого-либо из приспешников Сталина. Любой человек, знакомый с положением в партии и стране, понимал, что все эти люди играли сугубо подсобную роль; устранение любого из них с политической арены ничего не могло изменить в структуре власти, а лишь дало бы Сталину повод для ужесточения репрессий против своих действительных и потенциальных противников.
В то же время было ясно: смерть Сталина могла положить конец государственному террору и привести к существенному изменению гибельной для страны и дела социализма сталинской политики в целом. Так, собственно, и произошло в 1953 году, когда преемники Сталина, запятнанные соучастием в большом терроре 1937—1938 годов, буквально на следующий день после его смерти приостановили новую волну террора и приступили к освобождению и реабилитации ранее осуждённых, равно как и к проведению значительно более мягкой и гибкой, чем при Сталине, внутренней и внешней политики. Ещё более разительные и благотворные перемены могли произойти, если бы смерть Сталина наступила в середине 30-х годов, когда основная часть старой партийной гвардии ещё не была перебита, а ближайшие сталинские соратники ещё не прошли через заключительную стадию своего перерождения.
Но прекращения государственного террора можно было ожидать лишь в том случае, если бы Сталин умер естественной смертью. Если же его смерть явилась бы результатом террористического акта, то в обстановке «антитеррористической» истерии, утвердившейся в стране, репрессивная машина заработала бы с такой же или ещё более страшной силой. На поверхность политической жизни неминуемо всплыли бы наиболее кровожадные сталинисты. В этом и только в этом случае (гибель Сталина от террористического акта) сбылось бы предположение Троцкого о том, что «замена самого Сталина одним из Кагановичей внесла бы почти так же мало нового, как и замена Кирова Ждановым» [272].
Террористический акт против Сталина повлек бы далеко идущие последствия и в более отдалённой исторической перспективе: в его результате Сталин мог бы остаться в памяти современников и потомков в ореоле трагической жертвы злодейского заговора. В этом случае большинство людей в СССР и за рубежом вряд ли усомнились бы в обоснованности предшествующих расправ над «террористами». Более того, и будущие поколения скорее всего поверили бы в истинность обвинений множества оппозиционеров в подготовке террористических актов.
Именно эта трагическая диалектика не могла не довлеть над сознанием даже наиболее мужественных и решительных противников Сталина, способных в ответ на всё новые его преступления переступить через абстрактный принцип отвержения индивидуального террора. Сталин, отчётливо понимавший это, избрал безошибочный метод, страхующий его от террористических актов,– метод государственного террора, обрушившегося на тысячи людей по ложным обвинениям в индивидуальном или групповом терроре.
Самая успешная из сталинских провокаций состояла в том, что он перекрывал дорогу террористическим актам нагромождением всё новых и новых дел о несуществующих «террористических намерениях». Путём чудовищной амальгамы он уже на процессах 1934—1935 годов представил такие намерения неизбежным следствием любых попыток политической борьбы с ним. При этом Сталина не смущало то обстоятельство, что официальные сообщения о раскрытии всё новых террористических групп толкают к выводу о существовании в стране множества людей, которые столь сильно ненавидят его режим, что готовы прибегнуть к самым крайним средствам борьбы, рискуя собственной жизнью. «Правящая бюрократическая группа,– писал по этому поводу Троцкий,– …не останавливается перед построением компрометирующих её самое амальгам, только бы поставить все виды оппозиции, недовольства, критики в один ряд с террористическими актами. Цель операции совершенно очевидна: окончательно запугать критиков и оппозиционеров – на этот раз уже не исключениями из партии или лишением заработка, даже не заключением в тюрьму или ссылкой, а расстрелом» [273].
XXI
Ломка судеб и душ
До сих пор мы говорили в основном о расправах с бывшими лидерами и активными деятелями оппозиций. Однако «послекировские» репрессии захватили и тысячи рядовых коммунистов и комсомольцев, имевших в прошлом хотя бы малейшую причастность к оппозиционной деятельности.
Ежедневно на страницах центральной и местной печати появлялись сообщения о «разоблачении» всё новых «троцкистов», якобы «замаскировавшихся» и перешедших к антисоветской и контрреволюционной деятельности. В сознание советских людей настойчиво внедрялись представления не только о том, что сама по себе принадлежность к «троцкистам» является достаточным основанием для ареста, но и о том, что арест человека служит доказательством того, что он был «троцкистом». О характере этой перевернутой логики можно судить по рассказу Е. Гинзбург об обвинениях, предъявленных ей на партийном собрании. Когда её упрекнули в том, что она не «разоблачила» работавшего в одном учреждении с ней «троцкиста» Эльвова, Гинзбург спросила: «А разве уже доказано, что он троцкист?» Последний наивный вопрос вызвал взрыв священного негодования: «Но ведь он арестован! Неужели вы думаете, что кого-нибудь арестовывают, если нет точных данных?» [274] Насаждение в сознании людей подобной «логики» преследовало цель сформировать такие массовые настроения, при которых понятия «троцкист» или «зиновьевец» воспринимались бы как синонимы слов: «враг», «террорист», «заговорщик» и т. п. В результате этого можно было держать в постоянном страхе за свою судьбу каждого человека, когда-либо примыкавшего к левой оппозиции или осмелившегося выступить в защиту кого-либо из арестованных оппозиционеров.
В этой исступлённой атмосфере ломались не только судьбы, но и души людей, которые в своей совокупности могли бы в противном случае составить действенную преграду наступлению сталинизма. Старые революционеры и безусые комсомольцы, когда-либо имевшие касательство к оппозиционной деятельности, должны были публично клеймить своё прошлое, отрекаться от своих друзей и в бессчётный раз доказывать свою безграничную верность «генеральной линии» и «вождю». На этом пути многие из них выстраивали в своём сознании цепочку «рационализации» (бессознательного оправдания своего шкурнического поведения принципиальными мотивами), пропитывались настроениями ненависти к «троцкизму» и рабской преданности Сталину.
Механизм этого процесса выразительно описан в исповедальной книге Л. Копелева «И сотворил себе кумира». Эти свидетельства тем более интересны, что их автор оказался одним из считанных участников – даже не легальной оппозиции 1923—1927 годов, а «троцкистского подполья» последующих лет, которым удалось выйти невредимыми из всех чисток 30-х годов.
В 1928—1929 годах шестнадцатилетний Копелев под влиянием своего двоюродного брата принимал участие в нелегальной деятельности харьковских оппозиционеров (укрывал шрифт тайной типографии, распространял листовки и т. д.). За это он был посажен – правда, всего на несколько дней – во внутреннюю тюрьму ГПУ. Лишь юный возраст и исчерпывающие признания спасли его от дальнейших репрессий, но шлейф обвинений в этих «преступлениях» тянулся за ним все последующие годы.
В 1930 году Копелев, работавший корреспондентом радиогазеты Харьковского паровозного завода, подал заявление о вступлении в комсомол. Заводской комитет отказал в приёме на том основании, что Копелевым «были допущены грубые политические ошибки, вплоть до участия в троцкистском подполье». Чтобы заслужить прощение, ему было предложено «повариться в рабочем котле». Лишь после года работы у станка он получил право на получение комсомольского билета.
Отдавший себя всецело во власть сталинистской пропаганды, Копелев с доверием отнесся к официальным версиям убийства Кирова. «Сообщение о том, что убийцу Кирова направляли зиновьевцы,– вспоминает он,– поразило и испугало. Но я поверил. Ещё и потому, что помнил одну из листовок оппозиции в феврале 1929 года, перед высылкой Троцкого». В этой листовке оппозиционеры, ожидавшие от правящей фракции самых экстремальных шагов по отношению к Троцкому, предупреждали: «Если товарища Троцкого попытаются убить, за него отомстят… Возлагаем личную ответственность за его безопасность на всех членов Политбюро» [275].
Оглушённый истерическими криками о терроре, Копелев не поставил перед собой вопрос: зачем оппозиционерам понадобилось теперь убивать Кирова? Он не сомневался в справедливости призывов в связи с первым процессом Зиновьева и Каменева и вспомнил, что «лет шесть назад считал себя единомышленником тех, кто уже тогда готовился воевать против партии, против советской власти». Наряду со «стыдом» за эту страницу своей биографии, его разъедал «страх – мучительное сознание, что теперь и на меня могут смотреть с подозрением, с недоверием» [276].
Этот страх рос по мере того, как до Копелева доходили известия об арестах бывших «троцкистов». При каждом таком известии его обжигала мысль: ведь в НКВД находится досье и на него как «бывшего оппозиционера».
Тем временем снаряды ложились всё ближе к Копелеву. Одним из первых был арестован его двоюродный брат, активный участник оппозиции, после возвращения из ссылки продолжавший переписываться со своими старыми товарищами, которые оставались в ссылке и лагерях, посылавший им туда деньги и книги (уже это стало считаться в те годы криминальным деянием). Самого Копелева исключили из комсомола и университета, где он тогда учился. Официальная мотивировка этого решения гласила, что Копелев – неразоружившийся троцкист, поддерживавший подпольные связи со своим двоюродным братом и с троцкистскими группами на паровозном заводе и в университете. Опровергать все эти обвинения было безнадёжным делом. Оставалось только каяться.
Вскоре был арестован старший товарищ Копелева, участник гражданской войны Фрид. В 1928 году Фрида исключили из партии за то, что он на партийном собрании годом ранее голосовал за оппозиционную резолюцию. После этого он уехал в Сибирь, где выполнял задания ГПУ по слежке за ссыльными оппозиционерами. Несмотря на это, многочисленные просьбы Фрида о восстановлении в партии отклонялись: ему ставилось в вину то, что он «недостаточно разоружился», «недостаточно искренен». Наконец, Фрида восстановили, и после возвращения в Харьков разрешили ему работать в заводской многотиражке. Начальник заводского отделения ГПУ поручил ему изучать (вместе с Копелевым) «подрывную деятельность идеологических противников в цехах, нет ли где троцкистской пропаганды» [277].
Разумеется, после убийства Кирова всему этому пришёл конец. Вслед за Фридом были арестованы два его молодых товарища, отказавшиеся на заседании заводского комитета комсомола заклеймить его и упорно твердившие, что знают его как честного коммуниста. Вскоре они были осуждены на несколько лет лагерей.
В этой атмосфере Копелеву удалось получить от парткома паровозного завода характеристику, в которой говорилось, что он «активно боролся на идеологическом фронте, также и с троцкизмом, и с правым уклоном». Исключение из комсомола райком заменил ему выговором «за притупление политической бдительности». Он был восстановлен в университете – с помощью аппаратчика республиканского масштаба, отца его подруги. Согласившись помочь Копелеву, аппаратчик прочел ему следующее наставление: «Для нас оппозиции всегда поганое дело были… Теперь любая оппозиция – уже прямая контрреволюция! Никакой снисходительности быть не может. У Сталина крутой нрав. Но сейчас необходим именно такой вождь» [278].