Текст книги "Пат и Пилаган"
Автор книги: Вадим Нечаев
Жанры:
Природа и животные
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Вадим Нечаев
Пат и Пилаган
Глава первая
Эта история произошла с нивхом-охотником Леонидом Вытхуном, его сыном Петей, которого все звали Пат, и пилаган, то есть, в переводе, большой собакой, во время очередного ритуального праздника медведя (чхыф-лехерыд).
Лично для меня история Пата и пилаган привлекательна не столько своими странными и чудными обстоятельствами, сколько своей сутью.
Началась же история просто, да и закончилось просто.
* * *
В тот день, зимний, безветренный и просторный, Пат и Вовка возвращались из школы. Сперва путь их лежал по берегу; здесь было пустынно, чисто, и взгляд свободно проникал через весь залив до самого горизонта. Песчаные дюны стояли в ряд, заградительной цепью, и с боков были оголены от снега. За ними росли лиственницы, сумрачные, с искривленными стволами, обрубленные ненастьем у верхушек, почти двойняшки по родственной судьбе, – они придавали этим местам особый отпечаток уединения, суровости и жестокости. А дальше – уже в глубину острова – расстилалась настоящая тайга.
Когда налетают штормы, лучше не забредать в эти места в одиночку. Темнеет воздух, скрипят и гнутся горемычные лиственницы, припадает к земле стланик, шевелятся и угрюмо шуршат дюны, и, если залив свободен ото льда, высокие волны лезут на берег и заливают все шипящей пеной.
Зато в солнечные и легкие дни голубое марево висит над землей, очертания скал неуловимы и воздушны, и все превращается в мираж; каждый звук отчетлив и ясен, и кажется, можно услышать, как лают собаки в стойбище, как трутся рогами олени о деревья и как спорят женщины, приготавливая лакомое блюдо мось, куда входят и отвар рыбьих кож, и ягоды, и тюлений жир, и мелко накрошенная юкола.
Два мальчика, живущие по соседству (один – в русском доме, другой – в нивхском), торопились по дороге вдоль залива и болтали о том, о сем, в общем, все, что приходило в голову. Пат спросил Вовку:
– Как ты думаешь, земля живая?
– Не знаю, – сказал Вовка, – наверное, мертвая.
– Эх ты, – сказал Пат, – люди дышат, растения дышат, и земля дышит, – значит, она живая.
– Почему же мой дедушка, которому уже под восемьдесят, так не хочет умирать, если земля живая? – возразил Вовка.
– Потому что он сильный и любит работать, а вот когда он ляжет на печку, тогда земля скажет: «Иди ко мне». Понял?
– Понял, – сказал Вовка, хотя обычно он не понимал, что ему говорил Пат. Но у Вовки было доброе сердце, и он умел слушать, не вступая в споры.
Пат и Вовка учились в одном классе и сидели на одной парте; не удивительно, что они были закадычные друзья, и когда ребята начали насмехаться над Патом, говоря, что его голова вся в шишках и именно в них сосредоточен ум, и Федька Платок, здоровый и крепкий, как пень, не раз пытался срезать одну или две шишки, чтобы Пат маленько поглупел, то из беды выручал его всегда Вовка. И ничто не вставало до сих пор преградой в их дружбе.
Вдали показалась окраина села.
– Ты знаешь, в новом году я поеду на чхыф-лехе-рыд, – сказал Пат гордо, – и буду соревноваться в гонке на собаках.
– О, – промолвил Вовка, – как я тебе завидую, Пат! Возьми и меня с собой. Я не буду тебе мешать.
– Нельзя, – сказал Пат, – правила такие. И собакам тяжело двоих везти. Но ты не горюй. Ты хороший друг. И будешь хороший зритель.
– Я буду за тебя болеть. Что есть мочи.
– А когда на чхыф-лехерыд убьют медведя, душа его отправится к своим сородичам в тайгу и расскажет, что наш народ его не обижал и мы их друзья.
– Какая же у медведя душа? – удивился Вовка.
– Ты совсем неграмотный Вовка, – ответил Пат. – У каждого есть душа. Даже наш остров Сахалин и тот имеет душу. И когда душа теряется, то это самое большое горе, будь то человек, или зверь, или дерево. Мой ытык (отец) говорит, надо очень внимательно следить, чтоб не потерять душу. Потому что таким человеком овладевает тогда ужасная ненависть ко всему на земле. И даже умереть он не может спокойно.
– Ты очень странно говоришь, Пат, – усомнился Вовка. – Разве ты не слыхал учителя: есть предметы одушевленные и неодушевленные; море, камень, дерево, остров – предметы неодушевленные, а человек или волк – одушевленные. А душа – так это предрассудок.
– Я внимательно слушаю нашего учителя, – медленно произнес Пат, – но я понял его иначе, то есть так, что раньше всё объясняли одной душой. А насчет всяких там предметов, то это придумали горожане, которые природу не видят и не понимают…
– Это ты правильно сказал, Пат. Горожане любят придумывать. Без этого они просто не могут… Я слышал, у твоего отца была недавно не слишком удачная охота!
– Это была чудная и удивительная охота. Этот последний медведь чуть не стоил моему отцу жизни.
– Бедный твой отец!
– Медведь прокусил ему руку и ободрал щеку. Но отец все-таки убил его.
– Что же дальше было, Пат?
– Он целый месяц лежал в больнице, и я каждый день ходил к нему, чтобы ему не было скучно.
– У тебя замечательный отец, Пат.
– Да, он хороший охотник.
Между тем мальчики подошли к дряхлому и заброшенному дому, в котором давно-предавно, по словам стариков, жил шаман, и Пат удивленно показал Вовке:
– Гляди-ка.
Под крыльцом дряхлого дома, обросшего мхом, сидела большая и грустная собака с длинной шерстью. Изредка она вздыхала, ее худые бока приподымались – и под кожей выступали крепкие изогнутые ребра.
– Ты откуда, собака? – спросил Пат.
Но та жалобно посмотрела на него и моргнула прослезившимися глазами. Пат почесал ее меж ушей, собака взъерошилась, но у нее, как видно, не хватило сил, чтобы показать клыки. Тело собаки было бедно силой и кровью, а мозг устал думать о пище. И ей приходилось совсем туго. Пат пожалел собаку и сказал:
– Ее бил хозяин, и она пришла издалека, из другой деревни. Отдадим ей, Вова, что осталось у нас от завтрака.
Мальчики положили около собаки хлеб с маслом и юколу и пошли по домам. Открыв дверь, сын каюра громко произнес:
– Ытык, это я – Пат.
Дом осторожно охнул – и снова тихо. Отец еще на озере, догадался Пат и прошел во вторую комнату, где его бабка, окончательно оглохшая коричневая старуха, вырезала на ковше, как ее сын Леонид Вытхун доблестно убил своего последнего медведя. Не посвященный в ее искусство мало что смог бы разобрать по знакам, но Пат отчетливо увидел все в изображении, будто он наблюдал эту картину с высокого дерева.
Заметив медведя в ольховнике, отец зашел с подветренной стороны и спрятался метрах в тридцати за лесиной, между тем медведь добродушно грыз ветки. Пат увидел, как отец прицелился и выстрелил, и медведь перевернулся, вскочил на лапы и побежал, оставляя на траве и мху кровавые меты; отец помчался за ним и быстро догнал его. Медведь спрятался в валежнике и там успокаивался и набирался сил и духу; отец встал поблизости, потому что знал, что медведь больше никуда не мог уйти. Так они стояли какое-то время, выжидая, и у медведя постепенно поднялась шерсть и от боли он рассвирепел. Отец слышал его учащенное дыхание и ждал, подняв ружье на линию глаза. И вдруг выстрелил, и в тот же миг медведь выскочил из своего укрытия и бросился на человека; отец дернул затвор, и тот вылетел.
«Все пропало», – подумал отец, отскочив к дереву и ухватившись руками за ствол.
Медведь прокусил ему левую руку и ободрал щеку, и отец медленно сполз на землю и лег на бок, прикрыв лицо локтем. Медведь рвал на нем толстую куртку из собачьей шерсти.
У Пата снова выступили слезы на глазах, как и тогда осенью, когда отец приплыл в лодочке весь в крови.
«Ытык, сунь ему», – проговорил про себя Пат.
И отец словно услышал его. Он выхватил охотничий нож и всадил зверю в брюхо, и еще раз, и еще раз… После пятого удара медведь отвалился и захрипел. Пошатываясь, отец поднялся и побрел к реке, не забывая делать на деревьях отметки кровью, чтобы другие охотники могли найти дорогу сюда и вывезти тушу. Он отвязал лодочку и лег на дно, и течение понесло их.
«Мой отец – доблестный охотник», – решил Пат и сел готовить уроки. Перед ним лежала «Родная речь», и Пат размышлял: «Я уже столько лет знаю русских, а понять их не могу. Их не тянет тайга, не умеют они и на оленях ездить, не складывают черепа убитых медведей в амбар, не верят в душу. И все же что-то в них такое есть, чего нам, нивхам, не хватает. Вот у них какой большой народ, а нас осталась прямо горстка. И без них совсем бы мы померли от болезней».
Отец Пата пришел очень поздно: он сидел около проруби на льду озера и ловил рыбу на донку. Накануне он вернулся с соболиной охоты и теперь отправился на озеро не ради сытости, а скорее ради забавы. Он с самого детства охотился и рыбачил и каждую тварь понимал лучше, чем она себя. Отец в этот день наловил много рыбы; он прошел десять километров от озера до дому, но дышал так ровно и чисто, словно и не вставал с места.
Ему было приятно идти на широких лыжах и приятно, что дома его ждет сын. День был морозный, сухой, и дышалось ему легко. На поляну выскочил заяц, привстал на задние лапки, повертел по сторонам головой; охотник свистнул, засмеялся над заячьим испугом… Завечерело, и солнце скрылось. И все стало таким плоским, скучным: небо, холмы, деревья; и охотник ускорил шаг.
Пат лежал в постели, когда вернулся отец, и думал о всяких вещах, но больше – о собаке. «Почему она вышла из леса? – думал Пат. – Или она заболела, или повздорила с вожаком стаи. Вот сейчас она лежит у дома шамана и дремлет перед своей смертью. А может, в ней душа нашего дедушки плачет от голода».
– Батя, – сказал Пат, – сегодня я видел собаку, она лежит и не двигается с места, а в животе ее пусто и холодно; дадим ей завтра немного твоей рыбы?
– Хорошо, – сказал отец.
На следующий день Пат с отцом, как всегда, поднялись в шесть часов, когда в тайге стояла еще ночь, ополоснулись ледяной водой, плотно позавтракали и, выйдя из дому, направились к околице села, туда, где под крыльцом одиноко помирала приблудная собака. Она лежала с закрытыми глазами, и нос ее покрылся инеем.
– Неужели умерла? – воскликнул Пат.
– Нет, – сказал отец, – она сны видит.
Пат положил около собаки рыбу и увидел, как ожили глаза ее, пасть и мускулы. С жадностью и урчанием она съела все, вплоть до костей.
Подняв голову, собака слегка повыла в небо и легла у ног мальчика.
– Знаешь что, – сказал отец, – не надо брать эту собаку, по-моему, она не собака. Я вижу, она с Большой земли прибежала по льду.
– Что ты, ытык! Я же хорошо вижу, что это собака, неужели бы я не отличил собаку от несобаки?
Отец усмехнулся:
– Ты хитрый, Пат, и все-таки не надо брать ее домой. Пат заплакал, хотя раньше он почти никогда не плакал.
Пат представил, как собака лежит мертвая на боку и как ее засыпает снегом, и душа дедушки, бездомная, бродит возле и высоким голосом стонет, не зная, куда же ей теперь переселиться.
– Ну ладно, – согласился отец. – Потом ты сам увидишь, собака это или не собака. И воспитывай ее сам.
Так она стала жить в доме Пата. Первые дни ее никто не трогал, и она только и делала, что ела, спала, опять ела, опять спала и незаметно для себя обвыкалась с теперешними нормами жизни. Пат сам кормил собаку, расчесывал ей шерсть и подолгу вел с ней беседы. Она быстро набиралась сил; отец часто смотрел на собаку и не мог понять, отчего она так смирно ведет себя, будто и в самом деле она хорошая, доброкачественная, на все сто процентов, собака.
«Опасная затея, – думал отец, – опасная, и зачем Пату понадобилось приручать волка, разве мало собак в упряжке, а сколько их вообще в поселке! Пусть дикость живет в дикости».
Однажды Пат решил взять с собой пилаган в школу. Не успели они выйти на главную улицу, как их окружила огромная свора собак со всего поселка. Они злобно лаяли, ворчали, скулили и медленно подбирались к пришельцу из другого мира. Сильнее других ярился их вожак, большой пес, отмеченный, как наградами, множеством шрамов на груди и плечах. Пилаган отбежал к дереву и уперся об него спиной, и когда пес кинулся, он щелкнул зубами, и пес отлетел с разодранным горлом.
– Ытык! – закричал изо всех сил Пат.
Отец выбежал из дома с кнутом. «Олля, олля!» – грозил он собакам на бегу, но без успеха: те разъярились, и запах крови родил в них месть и мужество для мести. Чужаку пришлось бы туго, если бы вовремя не подоспел Вытхун, который начал хлестать свору направо и налево.
Через некоторое время отец захотел запрячь пилаган в ременную упряжку. Собака отбежала на почтительное расстояние, и как отец ее ни уговаривал, не подпускала к себе.
– Сплошная морока с ней, – сказал отец другим собакам. – Пойду позову Пата, пусть сам справляется.
Пришел Пат и позвал собаку: «Атак, Атак!» Недавно он дал ей новое имя: Атак, и по этому поводу отец очень смеялся, потому что «атак» на нивхском языке означает «дед».
Атак подбежал к мальчику, и тот поставил собаку в упряжку. Отец взмахнул кнутом, крикнул: «Гой, гой!» – и упряжка рванулась с места, и Атак, чтобы не дать себя сбить с ног, волей-неволей тоже побежал, но на повороте, когда остальные собаки замедлили бег, пес не успел сообразить, натянул сильно постромки, нарты чуть не перевернулись, и передовик, обернувшись, злобно схватил Атака за плечо, а тот, конечно, обиды не стерпел, все смешалось в кучу, и каюр Вытхун, ругаясь на чем свет стоит, стал разнимать кнутом дерущихся. Атаку, конечно, попало больше всех, и тогда он понял, что нужно уметь подчиняться.
Около месяца отец и сын поочередно учили Атака ходить в упряжке, ночевать под снегом и правилам общежития с другими собаками. Атак был понятлив и сообразителен, и прежняя ожесточенность, остервенелость, накопленные за многие годы в лесу, мало-помалу уступали в нем место миролюбию и терпимости. Внове для него были и ласки мальчика. Атак терялся, конфузился и не знал, как отвечать на них, потому что любовь к Пату не согласовывалась ни с его прежним опытом, ни с опытом предков.
«И все-таки, – думал Пат, – пес когда-то знал человека: уж слишком быстро, прямо на лету, привыкает он к новым законам; но это было давно, и какая-то неизвестная сила, наверно, выкинула его из стойбища в дикую тайгу. Может быть, то был голод, может быть, лесной пожар, и все бежали от него по реке на лодках. А пилаган пришлось стать волком».
«Конечно, – размышлял в другой раз Пат, – собаке гораздо легче превратиться в волка, чем волку стать собакой. Вот поэтому-то его так не любит и боится упряжка. Да и масть у него иная, не похожая на здешних. И крупнее он всех собак раза в полтора».
Вскоре в поселке все узнали Атака, и, несмотря на то, что женщины пытались поласкать его и бросали ему рыбу, а дети преследовали его своим назойливым вниманием, Атак оставался отщепенцем, близко к себе не подпускал и не признавал ничьей власти, кроме каюра Вытхуна и его сына Пата.
Правда, он полюбил греться у костров и мог целыми часами лежать возле и смотреть в огонь, особенно если рядом был Пат; мальчик спокойным и мягким голосом разговаривал с ним и гладил возле ушей, а он хмурился и слегка поводил хвостом. И выражение глаз у него было таким, будто он мечтал о чем-то.
Когда же наступала ночь, Атак зарывался в снег и засыпал, но во сне он вдруг начинал рычать, и от его рычания просыпались другие собаки в поселке, и вскоре тишина взрывалась суматошным воем и лаем; от ночных кошмаров Атак порой наутро выглядел усталым и мрачным.
Все же обучение его продолжалось успешно, и не прошло двух месяцев, как он усвоил не хуже других тонкости упряжного ремесла, и с каждым днем привязывался все больше к своим хозяевам.
К собственному удивлению, Атак даже пристрастился к гонкам. Гордость и честолюбие не позволяли ему трудиться шаляй-валяй. Как только он слышал свист бича и резкий окрик каюра «гой-гой!», он со всех ног бросался вперед и несся по накатанной дороге мимо застывших озер, сопок, поросших густым и дремучим лесом, не сбавляя скорости, и уже ничто для него не существовало, кроме радости бега, Напряжения мышц, и воли, и редких выкриков его хозяина. И порой казалось, что не каюр, а он, Атак, верховодит гонкой…
Вскоре Вытхуну и его сыну Пату стало ясно, что Атак самая выносливая, стойкая и умная собака во всей упряжке, и единственно, что их смущало, почему он совершенно не претендует на роль вожака. Никогда он не задевал Желтого Пятна, не строил ему козней, не подзуживал втихомолку против него стаю. Можно было подумать, что пес вполне и окончательно доволен своей независимостью и хочет только одного – чтобы его оставили в покое. Он, мол, никого не трогает, и пусть его никто не трогает. «Но так не бывает, – понимал каюр, – не бывает так на свете, чтобы ты жил со всеми вместе и в то же время один. Ни к чему хорошему это привести не может».
Пат теперь почти не расставался со своей собакой. Атак провожал его в школу и встречал после уроков. По воскресеньям они вместе отправлялись на охоту, и давно миновало время, когда Пата обижали его сверстники. Собаку и мальчика соединяла уже не просто привязанность, рождающаяся от привычки видеться ежедневно, а нечто более глубокое и могущественное, то, что мы называем любовью.
И эта любовь не была похожа на ту любовь, которую питает вечно занятый горожанин к своей обленившейся собаке, питает от скудости и неполноты жизни, от обиженности на соседей или угрюмости характера, от одиночества или уязвленного самолюбия. В свою очередь, для собаки человек – и хозяин ее, и покровитель, и кормилец, потому что город настолько извратил ее природу, что из всех собачьих способностей уцелели только две: сторожить квартиру и чинно гулять в наморднике по асфальтированным улицам.
От привольного житья за несколько месяцев пилаган полностью окреп, и когда Пат смотрел на своего огромного пса с его лоснящейся шкурой и коричневыми пятнами различной расцветки, с играющей мускулатурой, чуткими и осмысленными глазами, походкой – бесшумной и полной достоинства – он как бы размягчался и в то же время чувствовал не то чтобы страх, а какой-то боязливый озноб: а вдруг когда-нибудь темная сила или несчастная нелепица разлучит его с Атаком.
Пат был из тех людей, которые приходят в мир не со скукой или враждой, а то и с тем и другим одновременно, – а с радостным удивлением, безотчетно доверяя всему, что окружало его; и когда умерла его мать, заболевшая туберкулезом, то Пата потрясло скорее не горе, а то, что она исчезла насовсем, и только впоследствии, когда старики сказали, что душа его матери переселилась в «млыво», мальчик немного утих и примирился с утратой. Но с тех пор ощущение непостоянства – хотя он и не думал в таких словах, потому что это было знанием внутренним-непостоянства того, что кажется нам абсолютно прочным и вневременным, не покидало Пата.
И в этом, наверно, был источник еще более горячей доброты Пата ко всем окружающим, и, конечно же, ее нужно поставить гораздо выше, если сравнить с так называемой добротой от природы, которая распыляется в пространство бесцельно и непроизвольно от простого удовольствия, что ты существуешь.
Не удивительно, что, когда каюр Урзюк попросил Пата одолжить пилаган для его упряжки, чтобы свезти больного председателя сельсовета в поликлинику за сто пятьдесят километров, потому что иного способа переправки не представлялось по случаю метели, и ясно, что никакой, даже самый лихой вертолет не рискнет полететь, Пат почти не колебался, хотя дорога предстояла опасная и изнурительная (по тайге, мимо сопок, через два водораздела).
– Какой же может быть разговор, – сказал Пат, однако подумал про себя: «Вот там-то и случится…»
Вскоре каюр Урзюк радировал, что довез он больного благополучно и теперь отправляется в обратный путь, но минула неделя, вторая, а он пока не появлялся. И все же ничем не выдал сын охотника Вытхуна своего беспокойства в течение этих долгих дней, и когда его одноклассники спрашивали: «Не вернулся еще твой Атак?» – Пат невозмутимо отвечал: «Такой пес не пропадет, будьте уверены». Его отец имел не слепые глаза и отлично знал, как сильно ждет Пат, как долго он не может заснуть; встает по ночам и пьет воду или же выходит на улицу и стоит там, маленький, хрупкий и несокрушимый, и упорно смотрит на дорогу и ждет, не раздастся ли скрип полозьев в ночи.
Но глубока тишина вокруг, не скрипнет ветка, не гаркнет ворона спросонья, не свалится белка от внезапного испуга, и даже снег не сыплется на землю. Спят праведниками волки, медведь в берлоге не заворочается, муравьи спят под снегом, лесные мыши, кроты, и дятел не стучит, и даже спит сова-полуночница.
Где-то вдали собака залаяла, Пат встрепенулся, напрягся, согнав с себя сонное оцепенение, и снова тихо. Мальчик в колебании: домой идти или здесь стоять и ждать. И он поворачивается, идет, берется за ручку двери, думает и возвращается обратно.
Ночь не страшит его. Все спит: живое и мертвое, деревья, и пни, и гнилушки. Пат опускает голову и дремлет, опершись спиной о ель. Только охотник Вытхун не спит от беспокойства; отдернув занавеску, он смотрит в окно и видит Пата и думает: «Слишком рано умерла его мать, потому он такой и растет. И о чем он все думает? Не было у нас в роду таких задумчивых людей, да и зачем охотнику и каюру голову ломать, знай свое дело и не мешкай, когда нужно стрелять или перескакивать полынью, для того ты и рожден. Но ничего, дай бог, подрастет – и тогда все образуется».
Опять вдали какой-то шорох, и слышится Пату: «гой-гой», «чии-чии», летит упряжка по сонному миру, среди спящей тайги; «гой-гой», «чии-чии», летит к человеческому жилью, уюту и долгожданному отдыху, под морозным небом и крупными звездами летит во весь опор, и никто не ждет ее, кроме Пата; и действительно, все громче звук полозьев, нет, это не сон и не видение: на повороте появилась крошечная упряжка, за ней человек на лыжах, она растет на глазах, словно бы не бежит сюда, а просто яснеет воздух, ночь расступается, залегая по бокам дороги, расстояние тает, и прямо на Пата выносится во главе упряжки Атак, и за ней каюр Урзюк.
Стоп; мальчик протирает глаза: да, все верно, он не ошибся, в упряжке вместо девяти собак только три, где же остальные? Но Пат не досаждает Урзюку вопросами; тот занят делом, хоть чуть не валится с ног от усталости; надо распрячь собак, а черед рассказу наступит завтра.
Атак наконец освобожден от ремней, он бросается к Пату и, наверное, впервые в жизни, что ли, «лает», потому что это лишь отдаленно напоминает собачий лай; он кладет лапы на грудь мальчика и лижет горячим языком его щеку. Пат бормочет что-то грубовато-ласковое, тормошит пса, трет его уши: «Отощал, отощал, Атак».
Он приводит собаку в дом, проходит через комнату отца, который прикидывается спящим, кладет Атака рядом со своей постелью и засыпает тотчас. Под утро его охватывает страх: Пату снится ель, пустая лунная дорога, по ней несется крошечная упряжка, ближе, ближе, и вовсе это не упряжка, а тень от облака. Он поворачивает к дому, глядь, и дома нет. Только ветер – у-у! – скачет по верхушкам деревьев. И снова мчится упряжка, ближе, ближе, а после сворачивает в лес. Пат вскакивает и видит лежащего рядом пса.
На следующий день разговорам не было конца, и все они велись вокруг каюра Урзюка и пса Атака. Каюр сидел посреди охотников, причем почетное место возле него заняли старики, и неторопливо повествовал, как он вез больного председателя сельсовета в поликлинику, очень боялся, как бы на спуске того не сбросило наземь, но все обернулось удачно, однако на обратном пути их и поджидали все беды.
Тут все замерли, а каюр закурил свой чубук и добавил: да, он и не чаял вернуться целехоньким домой, но лучше по порядку.
Метель, как назло, не утихала, когда они поехали обратно. Нарты уже были пустыми, и никакого груза, кроме юколы и консервов, у них с собой не было. Три дня они ехали не очень быстро и не очень медленно, но метель по-прежнему мела, и ветер как будто еще поднаддал. Затем они стали подниматься на первый водораздел, и тут их несколько раз опрокидывало, и стал он замечать, что собаки маленечко слабеют. От каменистой и скользкой дороги у нескольких пострадали лапы. На седьмые сутки они сбились с пути и долго плутали в тайге, и все время где-то поблизости слышался им какой-то слабый вой: то ли ветер, то ли волки, и плачет кто-то. (В этом месте рассказа старики многозначительно покачали головами: «Пал-ызь, больше некому», – то есть рассердился хозяин гор.)
Да, сказал каюр, кто-то плачет, но сперва он не придал этому значения, хотя, конечно же, призадуматься стоило, потому что наверняка этим плачем кто-то их предостерегал. Словом, на десятые сутки они напали на дорогу и помчались дальше. Первый водораздел был преодолен, можно сказать, без происшествий, за исключением того, что Урзюк заметил, будто вожак Пушистый Хвост как бы сбивается с дороги, и тогда он понял, что его передовик постарел. Из-за этого и другие собаки сбивались, и несколько раз между ними завязывалась драка.
На двенадцатый день каюр услышал вой уже ближе и подумал, что не иначе как за ним идет волчья стая, и не иначе как она отощала и ожесточилась от голода, это и привело ее с материка.
К этому времени они перевалили и второй водораздел и были от села, можно сказать, рукой подать: в хорошую погоду – день езды. Как выразился каюр, за один сон бы домчались.
Тут бы и глупый человек догадался сразу, что делать: без сомнения, надо ноги уносить, и чем скорее, тем лучше, так и решил каюр, и ехали они до полной ночи без остановок. На всякий случай каюр не забывал оглянуться, и утверждать точно нельзя, но казалось ему, будто на дороге то одна серая фигура мелькнет, то две. И хоть расстояние почтительное, но глаз у каюра острый, и зря басни сочинять он не станет. И что гораздо важнее, и он и собаки слышали уже явственный вой не только позади себя, а также и впереди. Похоже, волки их запугивали. Тогда каюр понял, что он будет не просто глупый человек, а дважды глупый, если рискнет в кромешную ночь и безалаберную метель по-прежнему убегать от стаи, тем более что упряжка его окончательно выдохлась, а Пушистый Хвост еле ноги волочит, и лишь Атак – один из всех – сохранил свою бодрость.
А когда вой чересчур усиливался, все собаки настораживались и рычали, и только Атак, что удивило каюра, ничуть не волновался, точно ему все равно, волки то воют или ветер свистит. Правда, каюр не придал вначале этому большого значения, в горячке не тем он был занят, но впоследствии он решил, что хладнокровен Атак был неспроста. Да, неспроста он был такой спокойный, такой отрешенный. И собачья суетня даже раздражала его, и он морщился от запаха собачьего испуга.
На исходе дня остановились на ночевку; собак каюр освободил от ремней, дал им юколы. Из ветвей ели соорудил нечто вроде насеста и забросил туда все пропитание. Натаскал сухостоя, веток, нарубил маленечко дров и разжег костер. Зарядил ружье и поставил на предохранитель. К этому моменту стая и догнала. Но близко подходить опасалась: огонь их отпугивал.
В какие-то полчаса свет померк и наступила зыбкая таежная ночь, вой уже слышался со всех сторон, упрямый, тоскливый вой, но и он почему-то вскоре затих. Каюр Урзюк успокоился, уморенный длинной дорогой, и подумал: «Авось нелегкая пронесет, авось стая другую добычу учует», – разложил свой спальный мешок, залез в него, а ружье и топорик рядом присоседил и прикорнул.
Собаки не спали; они сбились в кучу и настороженно поглядывали, нюх им подсказывал неясную угрозу, и, подбадривая себя, они негромко тявкали и огрызались; если бы перевести их разговор на слова, то он звучал примерно бы так: «Пусть только сунутся… Мы им зададим жару… Жила слаба… Смелые только в стае… Волк против овец, а против нас и сам овца…» Все ближе к костру сдвигались серые тени, и то один волк выбегал из чащи, то другой и тотчас исчезал. Костер постепенно гас, меркли языки пламени, и кое-где вился лишь горячий и едкий дым.
Дело шло к развязке, и это понимали все, готовясь к отчаянной борьбе не на живот, а на смерть, кроме каюра, который видел свой дом во сне, жену и сынишку, как они сидят за обеденным столом и жена говорит: «Наконец-то ты вернулся, я уж заскучала совсем», – и кроме бывшего волка, который отодвинулся несколько в сторону, занимая самую выгодную позицию между костром и человеком.
Каюр проснулся в своем спальном мешке от ужасного визга, воя и рычания, сообразил, в чем дело, и бросил шипящую головню в самую кучу. Он швырял охваченные огнем ветки одну за другой, но это было так же бесполезно, как водой из ведер заливать пожар в знойный, потрескивающий от сухости день.
На каждую собаку насели три-четыре волка. Снег потемнел от крови. Пушистый Хвост уже не мог двигаться: ему перегрызли задние лапы, тем не менее он с прежней ожесточенностью продолжал обороняться.
Каюр поднес к лицу ружье, и когда в отблесках огня на линии прицела появилась волчья морда, выстрелил. Волк перевернулся и затих. Таким же образом он застрелил еще двух, но как ни странно, это не испугало стаю. По-видимому, схватка достигла того накала, экстаза что ли, когда дерущимися движет одна неутолимая жажда победы. Урзюк увидел, как в клубке тел исчез Пушистый Хвост, и спустя минуту передовик лежал мертвый с красной раной на горле. Собак оставалось все меньше; каюр схватил в одну руку палку, в другую топор и бросился в самую гущу. Волчьи клыки вонзились в его ногу, но он не почувствовал боли, колошматя палкой налево и направо.
Волки, взвизгивая, уклонялись от ударов. Каюр поднял горящее бревно и бросил в них. И вдруг стало тихо, пусто, волки точно растаяли в тайге, а на площадке валялось несколько рыбьих костей, и среди мертвых тел, облизывая раны и поскуливая, топтались всего две собаки из упряжки: Буян и Хмель.
И тут-то каюр заметил Атака, который, оказывается, все время стоял в небольшом отдалении, не вмешиваясь в свалку, и теперь, как ни в чем не бывало, подошел к костру, брезгливо понюхал остатки припасов и хладнокровно посмотрел в глаза человеку.
«Тьфу!» – Каюр сплюнул в сторону от негодования и махнул на пса рукой, потому что он так устал и ослаб, что не в силах был запустить в отщепенца даже палку. Еще раз: «Тьфу!» Атак не двигался и никак не отвечал, продолжая смотреть настойчиво человеку в глаза, без попыток к самооправданию или извинению, словно бы считал себя ни в чем не виноватым.
«Эх, старею, видно, – подумал каюр, – хотя, с другой стороны, беситься вроде уже бесполезно, что было, то было, разберемся мы после». И в этом была доля трезвой истины – все зависит от того, с какой точки зрения взглянуть на дело, недаром добро и зло в разные времена меняются местами – хотя уцелевший, изрядно помятый в бою Хмель придерживался иного мнения, и, когда заметил Атака, здорового и довольного, он осторожно подкрался к нему и что есть силы цапнул его за плечо.