Текст книги "Лолиты"
Автор книги: Вадим Черновецкий
Жанр:
Эротика и секс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
Леша, мальчик вообще-то незлой, очень радовался, глядя на них. Это зрелище безумно меня возбудило. Прекрасный и дикий обнаженный зверек, издевающийся над другими зверьками, только поменьше. Да он садо-мазохист! Ему нравится как бы отдаваться мне, принимать от меня некоторую боль, разрешать мне, закрытому, щупать его открытое тело в его самых нежных и милых местах, – но ему нравится и брать: мучить других, пусть вроде бы и в шутку.
В детстве я отличался высокой, возможно, чрезмерной чувствительностью и сострадательностью. Мне бывало больно смотреть, как мальчишки давят и режут гусениц, ночных красавиц, лягушек. Мне казалось, будто убивают меня самого. Конечно, мне бы и сейчас не понравилось, если бы он решил вдруг своих хомяков убить. Но ведь он не собирался этого делать. Он их всего лишь пугал. А потому сострадание мое почти целиком потонуло в мощном сладострастии, в том числе философском. Меня поразило и восхитило осознание того, что он был человеком по отношению к ним и зверьком по отношению ко мне.
– Смотрите, смотрите, как завертелся! – говорил он довольно и хищно.
Заслышав жужжание игрушечного грузовика, вбежала Юля, Лешина сестра.
– Леша, что ты опять с ними делаешь?! – закричала она. Похоже, она была столь же чувствительна, как и я в детстве, но при этом не робка, как я, а смела и активна. В голосе ее дрожали и сострадание, и боль, и возмущение, и гнев.
Леша не обратил на нее внимания.
– Леша, прекрати немедленно! Им же страшно! Они же с ума сойдут! – полуорала, полупричитала она.
Леша лишь добавил им крутых виражей.
Тогда она подпрыгнула к нему сзади и изо всех сил ударила его ребрами ладоней по талии. Он вскрикнул и дернулся. Это было великолепно! Бурная эрекция выросла у меня от восторга. Бледная, пухлая, некрасивая, умная и очкастая Юля так отменно унизила смуглого, почти коричневого, вечного голого по пояс Лешу, – сильного, мускулистого, и глупого, состоящего лишь из своего юного и свежего идеального тела. По телу его прошла легкая судорога. На трусах моих опять появилось пятнышко – пока еще, слава Богу, не на брюках. Пока он корчился и восстанавливал дыхание, Юля, как всегда, успела улепетнуть и закрыться на замок в туалете. Глухая ярость клокотала в его мощной груди, в его нагом оранжевом подростковом животе. Он трясся – но не знал, что с собой делать. Я, совсем забыв о приличиях, с открытым ртом и с учащенным дыханием наблюдал за кипящей в его гладком и стройном теле страстью. У меня даже слюнки потекли – во рту, конечно, а не по подбородку. Хотя… второе тоже было бы интересно…
Я обнял его за голые ребра и чуть погладил.
– А ты сам считаешь, что ты хорошо к хомякам относишься? – спросил я нейтрально.
– Да, – сдавленно ответил он. – Я же просто с ними играю.
– А хотел бы ты сам побыть таким хомяком? – Я даже не улыбнулся.
– Как это? – спросил он немного растерянно, но одновременно и с явным интересом.
– Завтра узнаешь.
Солнце, устало позевывая, медленно скатывалось за дома.
Розовый цвет закатных облаков хорошо сочетался с розоватыми заводскими трубами и сиреневыми домами. У Бога был хороший вкус.
Идя домой, я думал о том, что Юля применяет с Лешей хитрую, с какой-то точки зрения подлую тактику. Он неожиданно наносит ему удар, часто еще и в спину, а затем убегает и запирается в туалете, то есть полностью лишает его возможности ей ответить. Но что-то подобное было и в моей собственной жизни.
Бесчестное упоение властью испытал я однажды… во время шахматной партии. Шахматы не очень-то ассоциируются с эротикой, правда? Но тут всё зависит от того, с кем играешь. А играть в первом или втором туре турнира в Дубне выпало мне с моей любимицей, которую заприметил я в первые же секунды еще в день открытия. Лицо ее было, пожалуй, невыразительно. Но тем больше слепило меня ее стройное, крепкое тело. Она, разумеется, была в коротенькой маечке. И меня до озверения возбуждал этот контраст: интеллектуальная атмосфера шахматного турнира – и летняя, эротично-упоительная талия девушки-подростка, вся в мурашках от смелости и радости своего обнажения. Округлые кончики бедер, мохнатая гордая спинка, гибкий, нервный, эластичный пупочек – звездочка в центре золотистого животика с немножко выделяющимся прессом, который так и хочется властно и твердо схватить правой рукой, решительно сжать свои пальцы в кулак, сминая ее счастливую от подчинения плоть, глядя прямо в ее распахнувшиеся от ужаса и страсти глаза, влажные от такого внезапного исполнения заветной и тайной ночной мечты.
И с этим сладостным телом выпало мне играть! Я играл не с шахматистом, не с шахматисткой, не с девушкой даже. Я играл с юным телом, с горячей, обнаженной талией, со знойной звездчатой впадиной в центре чуть пушистого животика. С крошечными кулачками сосков, сжавшимися в центре ее молоденьких, пугливых и дерзких куполов-грудок, упруго натягивавших коротенький топик, под которым не было, кажется, никакого лифчика.
Вся ее биологическая, животная страсть намекала, казалось бы, на то, что играть она будет плохо, ибо может ли это роскошное тело нести в себе глубокий и острый ум? Да, играла она не особенно сильно, моя позиция была лучше почти всю партию. Но решающего перевеса, необходимого для победы, достичь мне никак не удавалось. Я начал вживаться в грядущее разочарование: пол-очка вместо очка, ничья вместо победы, равенство вместо обладания и власти над этой жаркой и трепещущей обнаженной самкой. И с этим мне предстояло жить целые сутки – огромный в таком возрасте срок! В турнире по швейцарской системе, когда девять дней подряд каждый участник играет по одной партии в день, весь день окрашивается результатом и ходом сыгранной до обеда партии. Длительность одной партии может достигать четырех часов на уровне перворазрядников и кандидатов в мастера спорта. На командных первенствах страны среди юниоров – до шести часов. У гроссмейстеров – до семи.
Партия подходила к концу, я потерял уже всякую надежду на победу, двигал фигуры почти механически, из общего позиционного чутья, не вдаваясь в тактические подробности. И вдруг я заметил, что время на моей половине шахматных часов остановилось, а на ее – пошло вдвое быстрее! Это было очень серьезно, ведь просрочить время почти всегда означает проиграть. Я понял, что часы попросту сломались. Сделав ход, она, как всегда, нажимала на кнопку, но время всё равно продолжало идти у нее!
«Сломалось время», – крутилась у меня в голове фразочка в духе Сальвадора Дали. Сломалось что-то и во мне самом. Обычно в таких случаях я говорил сопернику, что, мол, часы стали жульничать в мою пользу, и звал судью, чтобы тот их заменил. Теперь же язык мой отяжелел, руки и ноги окаменели, а в трусах, конечно, всё горело и разбухало. «Свинья! – кричал я себе. – Это же гадость, мерзость, позор! Скажи ей, позови судью! Что с тобой случилось?! В шахматные негодяи решил податься?» Но в зале пахло клубникой, цветами, летел из окна волшебный прохладный ветерок, разбавлявший это жаркий июль, всё вдруг стало чувствами, я хотел впитывать ощущения, плыть в их потоке, чтобы волны его ласкали меня. Я сам превратился в ощущения, но самым главным из них было то, что внизу. Я чувствовал, как из органа моего вытекает сладкая мутная капля, стекает по его смуглой коже, впитывается в трусы… Власть! Он опять почувствовал власть, он оживился, восстал, озверел, он разбушевался.
Эти ненавистные идеальные тела, они, кроме одного, никогда не дают мне, как бы ни пытался я «очаровать» их, как бы ни заискивал, как бы ни плясал, каких сказок бы ни рассказывал, как ученый кот. Они унижают меня, постоянно унижают, эти сволочи, эти гады, эти подлюки, так вот теперь и я возьму свое! Да, я не решаюсь изнасиловать их физически, но духовно, эмоционально – да хоть сейчас! Какой волшебной, какой прекрасной будет месть этому юному голому телу – одному из множества мучающих меня каждый день!
Итак, член мой решил всё за меня. Я буду молчать до победного конца – до победы моего конца над ее коричневым и сильным девичьим телом. Это была настоящая революция. Мой грубый, угнетенный, изогнутый от непосильного труда и ужасных мук член, народ, восстал против этих изящных, изысканных и безжалостных в своем равнодушии и презрении ко мне аристократов – свеженького пупочка, чувственных бедрышек, упругих грудок. Да, они были именно аристократами! Вся немыслимая красота их досталась им даром, от рождения. Но гордились они ею так, будто добились ее сами. О, сколько высокомерия, наглости, снобизма было в их словах, в их поведении! Это была вопиющая сексуальная несправедливость. Долготерпение конца моего подошло к концу, и начался членский бунт, бессмысленный и беспощадный. Орган мой с поистине классовой ненавистью принялся жечь их усадьбы, громить их имения, осуществляя имение их жен, пронзать вилами их холеные тела, пить их кровь…
Мне стало страшно вдруг от своих мыслей. Господи, что я несу, что за кошмарная жуть несется у меня в голове! Я приложил руки ко лбу. Ладони были ледяными и потными, лоб горел огнем – меня поразил этот контраст. Ноги мои неистово мотались под столом из стороны в сторону. При этом лицо мое было каменно спокойно, в зале стояла тишина, в которую вплетался разве что мерный хруст тикающих шахматных часов. Это был тот мир, который я знал, упорядоченный, уравновешенный, по-своему любимый. Только я был совсем другим. Конечно, я давно знал о своих «извращениях» и фантазиях, но мне, повторяю, всегда казалось, что это какая-то другая, странная, темная сторона меня, которая никогда не возьмет надо мною верха в сколько-нибудь значимой общественной ситуации. Ведь я, настоящий я, совсем другой. Я – патентованный отличник, «гуманист, мыслитель, начинающий, но подающий надежды прозаик» (как с дружеской иронией называл меня один приятель), культурный мальчик, возвышенный и тактичный интеллигент и прочая и прочая. Я еще раз остановился, внутренне замер, прислушался к себе… Может быть, это ошибка? Может быть, сейчас я раскрою рот и скажу ей: «Часы сломались. Щас позову судью»? И всё исправится, и всё будет хорошо, как всегда? Но нет. В трусах моих стало уже влажно и липко, член мой дергался и вопил, и требовал ее унижения, ее страдания и упоения властью над голой, трепещущей, юной и упругой коричневой самкой. «Так вот что такое мое я, – медленно проговорил я беззвучным шепотом. – Вот что во мне сильнее…» И я не проронил ни слова. Я двинул ладью на седьмую горизонталь и записал свой ход в бланк. «Лd7». «Ладья дэ семь». Я наступал на нее. Я надвигал свои фигуры, и чувствовал, каждой клеточкой своего члена чувствовал трепетание ее и томление, и отчаяние, и нервозность, и страх, пронзающий это обнаженное красивое тело, подвластное мне теперь.
Она стала моей рабыней. И – да, теперь я мог считать ее глупой, ведь она не заметила того, что заметил я, – поломки часов. Я наслаждался, снова наслаждался унижением красивой и голой коричневой глупой девочки. Она дергалась, трепыхалась и умирала прямо на моих глазах. Видя, что у нее кончается время, она стала делать ходы гораздо быстрее – и испортила свою позицию. Если бы я даже теперь и сказал, что часы сломались, она бы всё равно уже проиграла, так как ходов в любом случае вернуть назад невозможно. Да и переигровки, скорее всего, делать бы никто не позволил, потому что и так партии идут каждый день, просто некогда. Но я промолчал и здесь. Я хотел унизить и растоптать ее до конца. Каждый ее страдающий нерв был отрадой души моей, члена моего, каждое внутреннее содрогание ее наполняло меня триумфом. Я взлетал прямо в небеса, прямо к солнцу. Я был хозяином, господином. Я был богом, лишенным плоти, так как одетым. Она была грешным и подвластным мне человеком, страдающей голой самкой, красивой и бесстыдно обнаженной.
А потом она просрочила время и с восхитительной покорностью остановила часы. Она, побежденная, протянула руку мне, победителю. Я с неописуемым наслаждением крепко сжал ее гладкую ладонь, чуть не бросившись на нее прямо из-за доски и не растерзав ее на месте, раздирая в клочья ее одежду и вгрызаясь зубами в ее крепкие груди, а ногтем большого пальца – в глубокий и длинный смуглый пупок.
Она сдалась, она отдалась. В номере на кровати у меня был настоящий пир плоти, цунами оргазма разнесло меня на части, накрыло с головой, утащило в бескрайний и бездонный океан бушующего садизма и сладострастия.
19
Когда я пришел к нему в следующий раз, он сам встретил меня у входа, а Юля паслась где-то в районе кухни. Ее было слышно, но не видно, хотя закрытых дверей между нами не было. Мы поздоровались, и я лукаво ущипнул его за кончики обнаженных сосков и чуть-чуть покрутил их. Он улыбнулся – смущенно, но как будто довольно. Тогда я поцарапал впадинку на его животе и погладил волоски внизу живота. Он слегка засмеялся – от щекотки, от удовольствия, а может, от всего сразу. Важно было то, что я впервые делал это под носом у Юли. Впрочем, если бы даже она нас и засекла, можно было сделать вид, что это просто безобидная игра. Ведь никто же не позорил и не стыдил ту пожилую и толстую ключницу в доме отдыха, когда она чуть-чуть потискала моего голенького красавца, с которым мы шли на пляж.
– Что вы будете со мной делать? – спросил он, одновременно стеснительно и лукаво.
– Как что? – удивился я притворно. – Учить. Как всегда.
– И всё? – удивился он. – Но вы же собирались еще превратить меня в хомяка.
– Ах, это! – воскликнул я так, как будто это не имело никакого значения и как будто я успел об этом забыть. – Ну что ж, можно и это.
– А как? – спросил он прямо.
Я открыл уже было рот, чтобы ответить, но вовремя сдержался. Все-таки Юля была слишком близко. Хотя у нее, как всегда, гудел телевизор, она вполне могла нас услышать. Что мне было делать? Не отвечать было бы странно, отвечать – опасно. Объяснять, что отвечу позже, так чтобы нас не услышала Юля, тоже было не лучшим вариантом. Ведь это подразумевало уже какую-то незаконность того, что я затевал.
Я сделал вид, что никак не могу найти свои тапки, что мое внимание целиком переключилось на них, а потому я не могу ему внятно ответить. А как только я свои тапки «нашел», я надел их и тут же прошел в ту комнату, где мы обычно занимались. Конечно, он последовал за мной. Проблема Юли была временно решена.
А дальше мне просто повезло. Юля зашебуршала в прихожей, стала искать свою ракетку для большого тенниса, и я понял, что на какое-то время она уйдет на стадион. Мама, по-видимому, была на работе. Всё это было важно, поскольку, если бы я рассказал, что я собираюсь с ним сделать, а потом этого бы не сделал, это, опять же, выглядело бы странно.
Собственно, ничего принципиально нового по сравнению с Максимом я не затевал, всего лишь массаж с электромассажером и с пристрастием, о чем и поспешил ему сообщить.
– Но только в перерыв! – добавил я, пытаясь изобразить сдержанность и строгость. – Если будешь хорошо заниматься!
Занимался он сравнительно хорошо – насколько это тело вообще было способно к усилиям духа.
К тому времени, когда начался перерыв, Юля уже ушла, а мама еще не пришла, на что я и рассчитывал.
Я предложил ему лечь на пол и стал делать с ним то же, что в свое время и с Максимом, только реагировал он совсем по-другому. Если Макс издавал стоны сопротивления, то Леша – отдавания и покорности. Он лежал передо мной открытый, распластанный, задыхающийся, горячий, прекрасный и обнаженный. Я гладил, стучал, давил, тискал его живот, и спину, и грудь. Казалось, мы оба вошли в какой-то транс… Но вот он заговорил. Я никак не ожидал услышать того, что он мне сказал, но как раз это лучше всего объясняло его поведение со мной. Голос его прозвучал неожиданно и непривычно серьезно, глухо и глубоко.
– Давно… не помню, сколько лет назад… когда бабушка с дедушкой были живы… когда мы жили еще в Актюбинске… по утрам… да и вечером иногда… когда я лежал в постели… они… такие старые, сморщенные… часто трогали меня… гладили меня своими пальцами…
– Почерневшими, жесткими, ссохшимися?! – воскликнул я пораженно и взбудораженно.
– Да, да, вы правильно говорите! – согласился он. Я изумился горячности его тона. Обычно он был такой спокойный, чуть ли не равнодушный. Разве что эпизод с хомяками по-настоящему оживил его. Неужели только… это, только мучительство и, наоборот, обнаженное отдавание способны были всколыхнуть его чувства? Неужели только это в жизни его интересовало?
– Я хочу рассказать, – продолжил он. – Надо рассказать… Только слов не хватает…
– Продолжай, глупенький, – ответил я, ласково поглаживая его пушистый пупок. – Я помогу тебе со словами. У меня их много. У меня есть то, чего не хватает тебе, а у тебя – то, чего не хватает мне. Поэтому мы здесь… рядом.
– Бабушка и дедушка… они и сами такие были… Такие…
– Старые, сморщенные… уродливые? – вопросительно подсказал я, удивляясь перевернутому сходству наших ощущений.
– Да, да! – подхватил он почти что с радостью. Ведь я понял то, что он не делил еще никогда и ни с кем. – Я боялся сказать прямо так… А вы взяли вот и сказали… Утром и вечером они часто гладили меня своими старческими пальцами – спину, живот, грудь… и здесь… – Он погладил себя по бокам.
– Ребра? – спросил я.
– Да…
– И кожа у тебя была такая гладкая, атласная, свежая, юная, шелковистая… Ты весь такой молодой, сильный, загорелый, красивый и голый… А они такие одетые в кучу разных одежек, даже в самую дикую жару, такие старые, такие уродливые… И гладят, гладят, щупают тебя своими пальцами, а ты только вздрагиваешь и покрываешься мурашками…
– Да, да! – чуть не закричал он. – Вначале мне было так странно, как бы стыдно даже… А потом… потом мне начало это нравиться… Мне бывало грустно, мне чего-то не хватало, когда кто-то из них забывал это сделать.
– Как прустовскому Марселю, когда мама забывала поцеловать его на ночь, – произнес я иронично и вкрадчиво.
– Чего? – не понял он.
– Продолжай, глупыш, – сказал я с ласковой снисходительностью, царапая ногтями его соски.
– Ну а когда они все-таки делали это, я… я…
– Ты дрожал весь от наслаждения, – подсказал я.
– Да, – ответил он тихо, очень тихо. – Да, – прошептал он.
20
А потом вернулась с тенниса Юля, и мы с Лешей стремительно пересели за стол и взялись за учебник немецкого под названием Brucken («Мосты»). Мы навели мосты между собой, а потому могли теперь делать вид, что наводим их между Лешенькой и немецким, хоть это и было куда труднее.
– Руки в «Брюкен» и вперед! – незамысловато сострил я… и насладился зрелищем того, как он переходит из одного режима в другой, от обнаженного отдавания с небывалыми откровениями к готовности хихикать над простенькими шутками, содрогаясь своим обворожительным, еще почти детским, но уже сильным телом.
А на обратном пути я внезапно вспомнил, как в Германии, когда я гостил у своих родственников, дядя дал мне местную немецкую газетенку и сказал:
– Вот, прочти, здесь о жизни эмигрантской общины.
И ткнул пальцем в какую-то нудную и скучную статью, из коей я осилил три строчки. Делая вид, что с увлечением читаю ее (мне не хотелось его обижать), я стал обшаривать глазами страницу… и наткнулся на сообщение, взятое словно бы из раздела «Срочно в номер!» «Московского комсомольца». Речь шла о бабушке, совратившей своих внуков…
Меня словно громом поразило. Мне казалось, будто тысячи молний вонзились в мое сердце, в мой мозг, в мои половые органы… во всё мое онемевшее от неожиданности тело. Вот течет эта рутинная жизнь, хлюпает эта обыденность с ее дядями, эмигрантскими общинами, с вязкими статьями о них, с пивом, закуской, готовкой, с мыслями о том, что замутил я тут вроде бы с неплохой девушкой, но переспим мы уже с ней наконец или нет, что сестренка-то ее покрасивше будет, на Монику Белуччи, чай, похожа, просто ее комплиментами еще не успели перекормить, поскольку ей только 16, но не факт, что удастся ее соблазнить, а ежели за ней приударить, то рискую остаться без обеих, то есть без никого, так как всё будет у всех на виду; эта пошловатая рутина со спорами о том, кто именно потерял проездной и во сколько евро обойдется новый, со статьями в провинциальных немецких газетенках, которые публиковал время от времени мой славный дядек, давая им исключительно яркие и оригинальные названия вроде Das kulturelle Leben bluht, то есть «Культурная жизнь процветает»… и вот, посреди всего этого, сообщение о том, как мощное и древнее влечение, первобытная, дикая жажда Красоты, обнаженной свежей плоти проломила, сокрушила чуть менее древний, но тоже старый-престарый запрет и какой жуткий – и отвратительный, в глазах всех их, тех, у кого процветает культурная жизнь, – вышел скандал!
Я не мог оторваться от статьи, я жрал ее с тем сладострастием, с каким та бабулька-Божий одуванчик «жрала», должно быть, своих аппетитных внучков.
– Ну что, прочел? – спросил дядя минут через 10.
– Да… – пробормотал я странно и глухо.
– Ну и как? – спросил дотошный дядя.
– Сильно! – выдохнул я. – Потрясающе!
Он улыбнулся было, но потом задумался и посмотрел на меня с явным недоумением. Я тряхнул головой, прошел в свою комнату и лег на кровать.
Мы идем по улице с моим другом Вадимом. Мимо нас проезжают на роликах две девушки. На них только купальники-бикини. Они едут так прямо по городу, ослепляя прохожих своей солнечной кожей.
– Девочки обнажаются всё больше, – говорю я, задумчиво отхлебывая сок из бутылки. – Нравы становятся проще, свободнее. Я, знаешь ли, мечтаю о том, дне, когда люди – большинство людей, особенно девушек, перестанут считать близость с незнакомым или малознакомым человеком чем-то диким, неприемлемым, аморальным. Когда спросить кого-нибудь: «Не хочешь ли заняться со мной любовью?» – станет так же легко, как предложить человеку мороженое или мандарин. Чтобы смотрели на это так же просто и спокойно. Ведь что, в сущности, предлагается? Взаимное удовольствие. То есть, по сути, добро. Почему же предложение добра должно считаться чем-то ужасным, вульгарным, грубым?
– Понимаешь ли, Денис, – отвечает Вадим, допивая пиво, – мужское и женское удовольствие по-разному устроено. Мужчине достаточно хотеть тело девушки. То есть просто смотреть на него. Девушке же нужно знать и любить мужчину как человека, чтобы хотеть его. В этом вся проблема. В этом, если угодно, вся трагедия.
– Но почему же в Швеции, например, женщины так легко и естественно относятся к близости? Они что, какие-то особенные? Другой биологический вид? Может, все-таки дело в какой-то психологической установке, а не в биологической данности? Ведь общество всеми силами чуть ли не с рождения вдалбливает человеку, а особенно девочке, что «верность» – это хорошо, а «измена» – плохо, что «легкое поведение» – это ужасно, мерзко, развратно, пошло, грубо и т. д. и т. п. и др., а вот «тяжелое поведение» (то есть никому или почти никому не давать, а если и давать, то только после долгого, долгого общения) – просто замечательно и лучше некуда. А когда тебе с детства что-то так мощно вдалбливают, то тебе начинает казаться, что это твое собственное глубокое, искреннее убеждение. А разве можно от него отступиться?
– Может, ты и прав. В отношении некоторых девушек. Но некоторые другие, наверно, и на самом деле не могут и не хотят заниматься с мужчиной любовью, пока он не понравится им как человек. – Вадим покупает нам еще по маленькой бутылке пива. – Но тут вот еще какое соображение есть. Многие женщины считают, что если они дадут слишком скоро, то мужчина не будет их ценить.
– То есть они считают, что ценить их можно только за то, что их долго добивались, то есть за чисто внешний, технический, по сути, момент, а не за то, что с ними хорошо – то есть за них самих? Неужели им не приходит в голову, что если с ними всегда или часто хорошо, то и бросать их не будут? А если их долго добивались, но потом с ними станет вдруг плохо, то их в любом случае бросят, как долго бы их ни добивались?
– Наверно, не приходит, – улыбается Вадим. – Выпьем за умных женщин!
– С удовольствием!
Бутылки наши сдвигаются и глухо звенят.
– Ты сказал об обнажении, – продолжает Вадим. – Но не кажется ли тебе, что любая валюта в случае ее переизбытка девальвируется? Не кажется ли тебе, что если девичье обнажение станет постоянным и всеобщим, то люди просто перестанут его замечать?
– Только не я! – тут же восклицаю я. – Мне довелось побывать на диком пляже в Германии, то ли возле Мюнхена, то ли на его окраине. Люди там одеваются и раздеваются, как хотят. Кто хочет, снимает с себя абсолютно всё – независимо от пола, возраста и степени красоты. И никто не смотрит на него с жутким удивлением или, тем более, осуждением. Никто ему ничего не говорит. Это абсолютно нормально – потому что привычно. Потому что у них так принято. (Что еще раз доказывает относительность «абсолютных» норм морали и этикета). Кто хочет, остается в любом количестве одежды, которое он посчитает нужным. И это не нудистский пляж, а самый обычный и нейтральный.
– Но к чему ты это рассказал? Разве не к тому, что постоянное и всеобщее обнажение перестает возбуждать? Ты ведь сам говоришь, что никто на него и внимания там не обращает.
– Да! Но именно потому, что как раз молоденькие красивые девушки, то есть те, на кого хочется смотреть, там практически всегда остаются в купальниках. Скорее уж у нас, в Москве, они чаще верх на пляже снимают, чем у них. А раздеваются у них больше старые маразматики и люди среднего возраста, причем в основном мужчины. То есть те, у кого ничего интересного, собственно, и нет. Чье обнажение и не ощущается особенно как обнажение. А вот если бы красивые девушки стали там голенькими ходить – о, это был бы номер! Весь пляж дрожал бы от возбуждения. Там бы землетрясение случилось.
– Ты уверен?
– Конечно. Ведь не надоедает же людям секс? Хотя, казалось бы, всё примерно одно и то же, и какой уже раз… Это, понимаешь ли, инстинкт, рефлекс – возбуждаться на красоту. Против него не попрешь. Девичье обнажение не охладит нас, а скорее истомит. Наполнит давящей, разъедающей красотой. Осчастливит и убьет. Как я хочу, чтоб они не раздевались! Как я хочу, чтоб они разделись!
И снова был такой день, когда ушла на работу мама, а Юля – на теннис, снова я сделал ему «массаж», но теперь я просто лег на пол с ним рядом и шевелил рукой его солнечную дорожку пушка, спускаясь всё ниже, почти не притворяясь уже, что делаю ему какой-то там массаж.
– Почему ты пошел на карате? – спросил я его.
– Потому что там были зеркала, – ответил он негромко.
«Вот так!» – воскликнул я мысленно.
– Но разве у тебя дома нет зеркал? – удивился я притворно.
– Вы не понимаете, – сказал он. – Там мы все раздеваемся. По пояс. И много-много зеркал. И это нормально. Никто никому ничего не говорит.
– Понимаю, – произнес я медленно.
– Ты раздеваешься там по пояс, и тебя бьют, – добавил он. – И ты тоже можешь бить голых.
– Ты хоть когда-нибудь кому-нибудь об этом рассказывал? – спросил я.
– Никогда, – ответил он глухо.
– Почему же ты мне решил рассказать?
– Я не знаю. Потому что вам нравится меня гладить.
– Гладить? – лицемерно изумился я. – Но я только делаю тебе массаж!
Он усмехнулся. Действительно, мои слова противоречили движениям моей руки. Но в этой двойственности была какая-то пряная острота, и я сохранял ее намеренно.
– А почему ты не рассказал об этом бабушке с дедушкой? – спросил я с иронией. – Им ведь тоже нравилось тебя гладить.
– Но они же родственники! – удивился он. – Как им можно рассказывать?!
– Ах вот как! – сказал я, так как не знал, что ответить. – Может быть, они делали с тобой что-нибудь еще до того, как ты решил пойти на карате?
– Они пороли мня, – произнес он тихо.
Ну конечно! Как же я раньше не догадался! Ведь это было так очевидно.
– А что же мама и папа? – спросил я, изобразив на всякий случай праведное возмущение столь бесчеловечным обращением с ребенком.
– Летом они жили не с нами, а в Новосибирске. Работали. Зарабатывали деньги. А потом разошлись. Не до меня им было. Летом со мной были только бабушка и дедушка. Я был их рабом.
Я слегка онемел:
– И каждый год ты боялся наступления лета?
– Да. Вначале. А потом…
– С нетерпением ждал?
– Да, да! – В нем опять проснулась горячность.
– Но почему? – спросил я так, будто никак не мог понять столь «извращенного» хода мыслей.
– Потому что… потому что… – Он закрыл руками лицо.
– Не бойся, – проговорил я тихо и искренне. – Я не осужу тебя, что бы ты ни сказал. Я пойму тебя.
Он посмотрел на меня испытующе.
– Потому что… когда они клали меня на живот и били… я… не помню, сколько мне было лет… в общем, у меня начало зудеть здесь, – он показал на свои половые органы. – И я стал подкладывать под себя свой…
– Я понял, – сказал я быстро. – Продолжай.
– Они били меня…
– Что, вместе?
– Нет, конечно! По отдельности.
– Часто?
– Да не то чтобы… Раз в неделю. А иногда два или три. Если плохо себя вел.
– А ты действительно плохо себя вел, когда они били тебя два-три раза в неделю?
– А вот этого я не помню… не помню… может быть, и нет…
– Так зачем же они тебя тогда били, да еще и чаще?
– Я не знаю, Денис… – Было так странно, что он назвал вдруг меня по имени. – Я не знаю…
– Но почему тебе это стало нравиться?
– Так вот я и говорю… Однажды я начал подкладывать под себя свой… когда они меня били. Я двигал им, ворочал, а делал вид, что просто дрожу от ударов.
– Тебе было хорошо, да, как будто в нем что-то бурлило?
– Хорошо… и плохо.
– Почему плохо?
– Потому что я никогда не мог дойти до конца.
– Ах, тебя как будто дразнили-дразнили, раззадоривали-раззадоривали, а напряжение выпустить так и не давали?
– Да, да! Но потом я понял, что надо не просто тереться, а попадать головкой на узелок трусов…
– Узелок трусов? Может, резинки от трусов?
– Да, да! – Он заговорил вдруг быстрее. – Или резинки от пижамных штанов, или об пуговицу от гуляльных штанов…
– Брюк, ты имеешь в виду? – спросил я нарочито спокойно… леденея внутри от восторга и ужаса нашего странного сходства.
– Ну да, на да! – подхватил он, будто слегка раздражившись на то, что я обращаю внимание на такие мелочи речи, когда он рассказывает о том, о чем никогда еще никому не говорил. – И тогда однажды… всё получилось… и было пятно… и я так боялся встать… ведь тогда б они всё увидели… И я понял, что доходить до конца надо уже потом, когда они уйдут… Чтоб они не видели…
– Ты был как в раю, но очень изумлялся тому, что делаешь, и чувствовал себя виноватым, будто делаешь что-то стыдное и плохое? – спросил я остро… и одновременно понимающе.
– Да, да!.. – воскликнул он снова. – Откуда вы знаете?