Текст книги "Дорога на простор"
Автор книги: Вадим Сафонов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
Болховской слал и принимал послов; изредка говорил в тяжелом, пышном боярском облачении "государево милостивое жалованное слово", но чаще гремел и стучал палкой о половицу. В хозяйство не очень входил, а больше махал рукой:
– Ты уж порадей…
И усмехался, как бы в оправдание:
– Страна-то мне чужая, голубчик…
Так называл он Ермака – "голубчик" и "Тимофеич".
По-прежнему целыми днями не слезал Ермак с коня, а то и с лыж. Радел, не переча ни в чем.
А Болховской держал вожжи сибирского правления. Он был – князем Сибирским.
Казачьи же дела с его приходом стали не лучше, а хуже.
Он полтора года ехал из Москвы, загостился у Строгановых. И приехал с пустыми руками. Не о кулях же с мукой думать ему, когда по великой царской милости пришлось трястись в эти проклятущие места.
Не ворон жрать зовут казачишки – запаслись, стало быть, всем.
А зима ударила сразу. Она была суровой. Поначалу ходили на охоту. Но пурга замела тропы. Над сугробами торчали деревянные кресты. Кусками льда заткнуты оконца с порванными пузырями. В избах и днем темно.
Теперь стало тесно – по десять и больше человек жило в каждой избе. Спали вповалку. К утру не продохнуть.
Пятьсот лишних ртов быстро управились с казачьими запасами. Съели коней. Доедали мороженую рыбу – юколу. Отдирали и варили лиственничную кору. Обессилевшие люди, шатаясь, брели от избы к избе. Многие больше не вставали. Начался мор. Багровые пятна ползли по телу.И зимой сибирское княжение выпало из рук князя-воеводы Болховского.
У него в горенке горела лампада у божницы. Теперь он утих. Все реже поднимался с вороха шкур. Его тряс озноб. Головы Глухов и Киреев, по чину, являлись к воеводе, он слушал их внимательно и сердито, но слышал не их речь, а какое-то ровное постукивание за дверью. Оно не прекращалось и когда он оставался один. Чтобы заглушить его, он натягивал на лицо лисью шубу. Тогда больше не была видна темная муть за оконцем. Но постукивание продолжалось еще явственнее. Это билась жилка у него на виске.
И он вслушивался в ее биение днем и ночью, постепенно слабея. И беззвучно рассказывал самому себе свою жизнь.
Было в ней много дел, много смелости, много пройденного, проезженного, много бранного шуму, и шуму городов, и надежд, и дум, и мечтаний о великом жребии – не для себя, для отчизны; были непочатые силы, которым не видел конца, – их съела страшная ливонская война. Тогда, не старик, поседел он. И мало было тихости, хоть и хотел ее, – деревенской тиши и покоя в семье, в красном тереме на Москве. Надо ли было, чтобы кончилась она, жизнь, в черной глухомани? На то его воля, великого государя. К морям видел великие дороги – к турецкому полуденному морю и к западному, достославному, – ту пересекла ливонская война. В глушь, на восток – такой дороги не искал, для нее не жил, что ж, может, для нее и не хватило жизни, жизнь одна. Но у него хватило, у великого государя – для третьего царства, Сибирского; он похотел – и тут, в дикой пустоши, близ легкого князя Ермака, прерваться веку князя Болховского, строителя, воеводы, искателя дорог в кипучий мир, любозрителя всякого художества, усердного почитателя блистательной книжной мудрости – свидетельницы о нетщетности дел человеческих на земле.
Он не смеется – не дают вспухшие десны, да и нет сил, а, пожалуй, и охоты; только беззвучно усмехается – в уме, чуть опустив уголок рта.
…Тогда Ермак снова стал казачьим атаманом.
Он принял гостей, открыл для них кладовые, безжалостной, снова укрепившейся, властной рукой, он отделил судьбу казаков от судьбы стрельцов.
И в казачьем войске опять, как некогда, в сылвенскую зимовку, все подчинилось одному: дожить до весны. Десятники отвечали за своих людей, есаулы за десятников, атаман и казачий круг – за всех. Как будто ничто не переменилось с той зимы на Камне и воды совсем не утекло за четыре года. Казацкие партии промышляли в лесах: охотники гибли, но когда возвращались, то уж с добычей.
Люди, закаленные в боях, бились теперь с голодной смертью. Каждую кроху делили по кругу; выпадали дни с одной лиственичной корой – делили кору. В лучшие избы снесли больных цингой; их отпаивали настоем хвои. Атаман Матвей Мещеряк часами просиживал с Ермаком. И то, что насчитывал Мещеряк, делал законом Ермак, неумолимо отворачиваясь от свежих бугров на стрелецком кладбище.
В холодной избе, под давно угасшей лампадой, умер Семен Болховской. Костром из кедровых поленьев оттаяли землю. Ломом и кирками вырубили яму.В мерзлой сибирской земле закопали московского князя.
Голова Иван Киреев пропал. То ли бежал, то ли погиб где-то на Иртыше. Глухов ни во что не вмешивался – был доволен тем, что жив остался. И шагу не решался ступить без воли атамана. Те стрельцы, которые выжили, ходили теперь с казачьими сотнями.
А Ермак помощником себе считал не стрелецкого голову, но Матвея Мещеряка.
Морозы спали, днем налегал густой туман, подъедая снег, просачивалась медленная вода и пахла, как белье у портомоек. К вечеру снег примерзал, покрываясь настом. Начались оленьи и лосиные гоны. Верные казакам жители татарских и даже дальних остяцких и вогульских городов, пригнали в Кашлык, тайком от карачиных соглядатаев, нарты с дичью, рыбой и хлебом.
И во-время: еле стих легкий скрип порожних нарт, как раздался топот копыт, лошадиное ржанье, крики татарских воинов. Двенадцатого марта карача с ордой подступил к городу.
Он думал легко взять его. Но Ермак хорошо укрепил бывшую ханскую столицу. Глубокий ров шел вдоль горы. За ним – валы и стены. Пушки стояли по углам.
В поле перед валом казаки пометали еще чеснок – шестиногие колючки из стрел. Кинутый чеснок тремя ногами впивался в землю, а три ноги торчали. Прикрытый снегом, чеснок калечил вражескую конницу, впивался в ступни воинам-пехотинцам.
Карача не смог взять Сибири. Но он стал станом перед городом и запер русских. Весна свела снег с полей. Берега Иртыша лежали в пуховом облаке распускающихся почек. Временами казаки видели множество повозок. Запряженные конями и быками, они двигались по черным дорогам к стану карачи.
Мурза не торопился. Его орда стерегла все выходы из Сибири. Но сам мурза не хотел скучать под крепостными стенами. Он раскинул свои шатры поодаль, в молодой роще у ханских могил на Саусканских высотах. Сухонький старичок, он любил стихи, краткие мудрые изречения и свежесть природы. Он жил в зеленом Саускане с женами и детьми, дожидаясь дня, когда ворота Кашлыка сами отворятся перед ним и гонцы поскачут по ближним и далеким городкам с вестью, что хан из нового рода сел на древний улус тайбуги. Русских в городе осталось мало. Многие перемерли за зиму. Пали отважные атаманы и бесстрашная волжская вольница, громившая Махмет-Кула. Не было надежды одолеть врага в открытом бою. Пушечная пальба орду уже не пугала. Татары только отводили обозы немного дальше. А смельчаки подбирались к стенам и пускали стрелы. К некоторым были привязаны грамоты. Мурза хвастал. Он грозил посадить на кол атаманов и набить чучела из кожи казаков и стрельцов.
Снова начался голод. И на этот раз гибель казалась неотвратной.
– Повоевали. Вот и повоевали!..
Темно в избе, нечем светить. Он полулежал, опираясь на левый локоть. Ильин слышал, как сипло, несвободно, не по-молодому клокотало у него в груди.
– Царство искали… и сыскали. А был человек – он не верил. То давно, много годов назад. Он сказал: "Настанет пора – сам себе не поверишь, атаман…" Желтый глаз у него, круглолиц и жил крепко, подмяв под себя свою правду – не вытянешь из-под него и с места его не стронешь. И еще сказал: "Не себе сеял, другие пожнут". Дорош звали того человека.
– А уйдем отсюда, – наклонясь к нему, быстро и горячо заговорил Ильин. – Мы не кабальные. Свет-от велик. На белых морях, на островах и на отмелях в лёжку лежит баранта, а руно у ней золотое…
– Алтын-гору вспомнил? Все ищешь?
– Ты поучал: отдыху не знай, дыханья не переводи, ногам не давай отяжелеть в покое.
– Ищи. Это хорошо. Ты легкий и легко тебе. Где прибьет других долу, тебя сорвет, вскинет, и цел выйдешь. – Тихо усмехнулся: – А до бабы слаб. Богатырем не станешь, на волос не вытянешь…
Заговорил медленно, как бы самому себе, не Ильину:
– Мне же иное. Один я. Всю жизнь прожил – и вот один остался. Кто есть Матвейка Мещеряк? И смел и зол – да на бесптичье атаман. Тебя люблю. А сердцем не атамануют. И тебе никогда не атамановать. За то, может, и люблю. Вижу в тебе, чему воли в себе не давал я: люди на мне, их вел, за них ответ держу.
Смолк. Ильин спросил:
– Годов сколько тебе, атаман?
– Седина на темени? А был черен! "Дети и дети детей увидят седую голову". – Опять чуть слышно усмехнулся. – То шайтанщик на Чандырском городке. "До Пелыма, – сказал, – дойдешь, назад поворотишь". Брюхо вспорол…
– Как могло то быть?
– Было. Руду хотеньем унял – только пригоршню наточил.
– Хотеньем? Ужли ж ты…
– Я? Слушай же! В земляной яме сгноили батяню. Двадцать годов гнил. Человечий язык забыл, стал псу подобен. Как пес и подох в яме… И мамка не пестовала меня. Мальчонкой уж кормился у артельного тагана. Соль подземная поела тело. И плоты гонял для Аники… для Строганова. Кнутобойцы строгали мясо с хребта долой… у мальчонки. Муку мирскую не слыхом слыхал – на себе поднял. Браток, старшой, искал доли, не сысканной отцом. Что вышагали сам-друг с ним! Светлую воду тоже нашел – из нее указали ему соль варить… из светлой воды. Да у печи запороли. Другой брат землю пахал. Зернышко свое, девять строгановских. Повидать его хотел, как на Каме стояли, – нет и его, в колодках сгнил, батьке вослед… Дыхание его пересеклось.
– Никому про то не говорил я.
Через малое время он возвысил голос:
– Не съела меня муха мирская. Думал, есть оно во мне – это хотенье.
Негромкий возглас Гаврилы – он не слышал.
– Кто считал лета мои?.. Как на Дон прибег – сколько годков тому… Волей донской от всех бед спасаются. А тесно мне было во пустой степи. Не спасенья себе отыскивал… Еще по всей Руси путь лежал мне. Ратную жизнь испытывал. Под Могилевом-городом. На ливонской волне под Руговидом. Прервал Ильин:
– Болховского-князя казнил за что?
Скрипнула лавка. Ильин был терпелив и дождался.
– Сам призвал его. Смирен был пред ним во всем. Казнил?
– Зимой, – подсказал Ильин.
С угрозой проговорил атаман:
– Мало тебе того, что слышал?
Ничем, ни звуком не помог ему Ильин. И еще уступил Ермак:
– Понял, стало? Понял?.. – он не подметил – почуял быстрый кивок Гаврилы, яростно вскинулся: – Молчи!
Теперь впотьмах раздался прерывистый его шепот:
– А всего не понять тебе. Иной еще был счет с Семеном-князем. На Дону зачался, на казачьем кругу, голодный круг собрал Коза. А под кручей – будары, хлебом полны. Оттоль взошел он на майдан с гордыней, мальчишка, князь, каты на веки вечные не положили отметок на его хребте. Я оборонил его, распалился народ, по клокам его б разорвали… Тебе не упомнить, несмышленыш в те поры ты…
– Я не забыл.
– Не забыл?! Вишь, не забыл. Вот они, "веки вечные", – с тобой мы, Гавря… – Его голос потеплел от ласки. – Летучий ты пух, да носило тебя моим ветром!
Рука атамана легла казаку на плечо.
– Малых-то, ребятишек – много ль у тебя?
– Не ведаю, батька, как знать мне?
– Эх, Гавря, пушинкой и пролетишь, следа не врежешь.
Это была укоризна. Но долго ничего больше не прибавлял атаман. А Гаврила подумал о жизни о своей, о людях, носимых по ветру, как перекати-поле, и ему стало горько. Услышал неожиданно:
– А у меня жена была и сынишка рос. Один сынишка.
Изумленный, переспросил Гаврила:
– У тебя?
– Давно… сколько уж тому. А закрою глаза – и слышу журавль скрипит. Кры-кры, кры-кры. Колодезь там – подле самой избы. А за бугорком речка, песочек белый. Все кораблики пускал мальчонка – из осинки выдолбит, палочку приладит и пустит. Беленький рос, не в меня, знать, в мать.
– Кто ж была она?
– Аленкой звали…
– Померла?
– Нет, сам ушел. Той речкой и уплыл. Плакала, билась. Попрекала: иную избу, с иной хозяйкой искать иду. Слабое бабье сердце…
– Ты не жалей, – сказал Гаврила.
– Жалеть… Что она – жалость? А вижу, как вчера было: стоит – и уж ни слезинки, глаза сухи, ровно каменная. Ожесточилась сердцем… Мысок набежал, скрыл, одно слышно – журавль скрипит: кры-кры.
Он все возвращался к своему давнему.
– Жизни краю нет, пока дышит человек, – так думал я тогда. Ищи свое! Иди, Ермак. Ночью лежишь тихо, на небо смотришь: сколько звезд – и все будто одинокие, а приглянешься – разные. Прозваньям-то их прохожие, проезжие люди выучили, да мало тех прозваний: все под ноги глядит себе человек. Где я ни бывал, а, ясная ночка, подыму глаза – узнаю звезды. Одни они, значит, – только чуть повыше аль чуть пониже на небе.
Он замолчал, не перебивал, не мешал ему Гаврила.
– И решил я тогда: везде путь человеку. Надо будет – далече пойду, где русская душа не бывала – и туда дойду. Дойду и сыщу, чего искал. И отмщение найду за все – и за слабые те бабьи слезы, и за глаза сухие Аленкины…
– Знаю, за тобой шел, ты вел. Чтоб на просторе жить, на воле – вольницей.
– Эх, – как бы с досадой отмахнулся Ермак. Долго молчал и, должно быть, хмурился. Вдруг сказал: – Города бы мне городить, Гавря!
Ильин тихо:
– Ты царство ставить хотел.
– Царство? – повторил Ермак. – Казачье мы вершили дело, а обернулось оно… Русь вот, за ним. Сама пришла и стала – накрепко. Не та она, что при отцах. Москва – не та. Вот и свершили иное, чем замахнулись. Да только иным, не мне его видеть. – Он вобрал воздуху в грудь, и голос его окреп. – А пусть и по-боку нас, пусть же – князи-бояре… На час они, как Болховской-князь; пришел – и уж зеленую мураву телом своим кормит. Как глазом моргнуть – вот что они. И над тем, что свершили мы, они не властны. И над реками не властны, над землей, над простором лесным и над народом – ему же нет смерти. Великую тропу открыли мы, первые проторили. А он, народ, пойдет за нами. Дальше нас пойдет. Тыщи несчетные двинутся, землю пробудят, украсят. Помянут нас, Гавря, и в ту пору скажут, что не пропала пропадом наша кровь…
Он говорил быстро, точно торопился все высказать до того как загорится утро и откроет его лицо.
В последний раз воспрянула сила Ермака. То, на что он решился, было еще дерзновеннее, чем все прежнее.
Он выслал с Мещеряком почти все войско. Сам остался с горстью людей в городе, теперь беззащитном.
Выбрал для этого темную ночь (то было спустя три месяца после начала осады).
Поодиночке переползали казаки через валы и стены. Мещеряк выпрямился. Тускло догорали татарские костры. Торчали вокруг них поднятые оглобли телег. Потянув носом воздух, Мещеряк приказал:
– Пошли.
Беззвучно миновали стан под Кашлыком. Черная тьма поглотила обложенный ордой карачи город Сибирь.
Мещеряк вел людей прочь от него, в Саускан.
Охрану у карачиных шатров перебили прежде, чем она успела схватиться за оружие. Казаки ворвались в шатры. Убили двух сыновей мурзы. Сам мурза едва ускользнул.
Шум боя донесся до орды под городом. Кинув стан, татары побежали на выручку к мурзе. Занималось утро. Казаки сдвинули повозки карачина обоза и отстреливались из-за них. Татарские лучники напрасно сыпали стрелами. До полудня татары пытались сбить казаков с холма. Но казаки били в упор, без промаха. Татарские воины падали у могил древнего ханского кладбища.
Тогда, не зная, сколько перед ними врагов, и боясь, что другое русское войско ударит им в тыл, из Кашлыка, татары побежали.
Ермак вышел из города. Со всеми казаками и стрельцами он кинулся преследовать бегущих. Он мстил теперь за Кольцо, Пана и Михайлова, за всех изменнически погубленных карачей.
Мурза Бегиш укрепился на высоком берегу озера, что тянулось вдоль Иртыша выше Вагая. Много карачиных людей пристало к Бегишу. Ермак не стал осаждать город. Казаки взяли его сразу яростным приступом.
– Отдай его мне, – сказал Мещеряк.
Ермак кивнул.
Лишь немногие из запершихся в городе спаслись бегством…
Затем были взяты Шамша и Рянчик. В Салах татары сдались после первых выстрелов. Из Каурдака население скрылось в леса.
Елегай, княживший в Тебенде, вышел к Ермаку с поклонами и подарками. Он вел с собой красавицу дочь, которую сам Кучум сватал за своего сына. Тебендинский князь привел ее, чтобы отдать казацкому атаману вместе с лежалыми рыжими мехами и полосатыми халатами.
Но Ермак отказался от живого дара.
Он сумрачно обернулся и пригрозил своим:
– Смерть тому, кто ее тронет!
Русские ни до чего не коснулись в городе Елегая, старика с лисьей душой, отдававшего на поругание дочь, лишь бы удержать в дряхлых руках княжескую власть.
В местности Шиштамак, недалеко от речки Тары, Ермак остановился. По выжженной степи, покрытой травами, похожими на серый войлок, кочевали туралинцы. Они были нищи и беззащитны. И шайки беглых людей карачи угоняли их скот и жгли их убогие камышовые шалаши.
Туралинцы принесли Ермаку все, чем были богаты: лошадиные кожи, сыр и айран, грубое тряпье, сшитое из красных и бурых лоскутьев, шкурки желтых степных лисиц. Дети таращили черные глаза из повозок, сплетенных из лозняка, полных лохмотьев.
А Ермак не взял ничего у нищих людей и освободил их от ясака, который они раньше платили мурзам и князьям.
Когда русские возвращались из земли туралинцев, татарин, покрытый степной пылью, встретился им.
– Бухарские купцы, – сказал он, – уже на пороге твоей страны! Караван их велик.
И тогда Ермак вернулся в город Сибирь.
Здесь он ждал бухарского каравана.
Но гонец на запыленной лошади подскакал к атаманской избе в Кашлыке и закричал, что Кучум стал у Вагая и загородил дорогу бухарским гостям.
И Ермак с полусотней казаков бросился им на выручку.
Он поднялся по Вагаю более, чем на сто пятьдесят верст. Но не было ни бухарцев, ни вестей от них. Около бугра, называемого Атбаш, что значит лошадиная голова, Ермак повернул обратно. Он понял, что весть ложная.
Хан Кучум издали следил за Ермаком. Когда тот плыл, хан скрытно шел берегом. Ермак делал привал – останавливался и хан.
Возле устья Вагая Иртыш очерчивает дугу. Между краями ее прокопана перекопь. Она сокращает на шесть верст путь плывущим по реке.
Небольшой островок был между рекой и перекопью. Струги Ермака пристали к нему. Лил дождь с грозой и бурей. Пала ночь. Люди не спали трое суток. Они заснули тотчас, очутившись на размытой холодным дождем земле.
– А дозор, атаман? – напомнил Ильин.
– Иртыш ревет. Кому переплыть? Да и до стана близко…
– Ахтуба пуста, а без караула не гуляй.
– Мрут, Гавря, люди не по старости и не по младости живут…
Ильин не понял. "Выставь же дозор", – хотел было повторить он, но усталость смежила ему глаза.
То была ночь с пятого на шестое августа.
Кучум стоял на крутом берегу против островка. Татары знали место, где можно было через реку перебраться на лошадях. Но и теперь, во тьме, хан не решался еще напасть на казаков. Таким страшным было имя Ермака!
Хан вызвал татарина, приговоренного к смерти, и велел ему перебраться на остров. Тот вернулся и сказал, что русские спят и охраны нет.
Но хан не поверил ему. Татарин в другой раз кинулся в реку и принес три казачьих пищали и три лядунки.
Тогда все татары перешли реку. Они принялись резать и душить. Рев бури и шум дождя заглушали хрипенье умирающих. Только клыш, входя в тело, будил на короткое мгновение тех, у кого сон не сразу сменялся смертью. Победители отрубили казачьи головы и вздели их на пики.
Но головы атамана не подняла Кучумова пика. Его не зарезали сонным. Вскочив, он прорубил себе дорогу к реке. И уже отбился от наседавших, не чуя ножевых ран, уже добежал до воды, но волна отогнала струги. Ермак прыгнул и оступился. На нем было две кольчуги, подаренных царем. Они тянули книзу. Волна захлестнула его.
Нечеловеческим усилием он вынырнул, глотнул воздух. И тотчас быстрая струя опять смыла его. Тогда, борясь со струей, он увидел на миг, сквозь черную воду, сквозь непроглядную ночь, широкие светлые реки, караваны у стен, опоясавших города, елки на высоком берегу, их вершины – как стрелы. Он все бился с волной, стремясь преодолеть железную тяжесть, и, уже захлебываясь, искал, нашаривал дно…
АЛТЫН-ГОРА
Только один казак спасся во время ночной резни на Вагае. Это был Ильин. Он вскочил с Ермаком; вместе с ним бросился в Иртыш, но попал на татарский брод, невредимо вышел на берег и добрался до города Сибири. Матвей Мещеряк, с головой, втянутой в плечи, взвизгнул резким, высоким голосом, буравя подбежавшего неподвижными красноватыми глазами:
– Змей! Все полегли, сам цел-целехонек!..
И ударил его по лицу.
Но Ильину было все равно; он не стал отвечать Мещеряку и даже не озлобился на него.
Упала могучая рука, всех поддерживавшая, и люди почувствовали себя беззащитными. Человек выходил на улицу и вдруг срывал с себя шапку, одежду, мял и топтал их и с ревом садился, где стоял.
Колыхаясь огромным туловищем, валкой медвежьей походкой проковылял к частоколу на горе Филимон Рваная Ноздря; далеко прогудел его мощный зык:
– Сами по воле своей отсель! Кабалы избыли, хрещеные! Бей стрельцов! Душ пять около него поскидывали шапки. Мещеряк, услышав, вышел, прислонился к забору и только покривил улыбкой извилистые губы.
Но наутро город затих, придавленный унынием.
И всего через десять дней – 15 августа – русские покинули Кашлык, которым владели почти три года. Они не решились возвращаться дорогой, какою пришли, а свернули на север, Иртышом выплыли на Обь, чтобы оттуда посуху перевалить через Югорский Камень.
Казаки двигались своим походным сомкнутым строем, какого не знали в то время и многие регулярные армии. Так прокладывали себе путь среди враждебных племен. Стрельцы шли с казачьими сотнями.
Но два десятка казаков не захотели оставить Сибирь и скрылись в тайгу. И среди них был человек с изуродованным лицом, ковылявший на искалеченных ногах, и высокий сухощавый казак с русой бородкой, в которую вплетались серые нити, – Гаврила Ильин.
А пустой Кашлык занял Али, сын Кучума. Но Кучумово царство, рухнув от удара, нанесенного Ермаком, больше не могло подняться. Сейдяк выгнал Али, убил семь сыновей Кучума и стал княжить в Кашлыке. Тайбугин род в последний раз завладел своим древним улусом и восторжествовал-таки над "шибанским царевичем".
Шаткое ханство Сейдяка скоро рассыпалось под ударами стрельцов, которых, рать за ратью, посылала Москва. Татары оставили Кашлык. Этот город так и стоял с тех пор пустым, медленно превращаясь в развалины, и окрестные жители забыли его название и звали только Искером – старым городищем.
Но был жив еще полуслепой Кучум. В 1590 году он снова вышел из степей на берег Иртыша, убил и ограбил многих татар: он по-прежнему мстил им за то, что они подчинились Ермаку. Через год новому тобольскому воеводе Владимиру Кольцову-Масальскому удалось нагнать воинов Кучума с степях Ишима. В воеводской рати было много сибирских татар: не с ханом, а с русскими связывали свою судьбу иртышские аулы.
Хан, разбитый, бежал.
В эти годы были построены города: Пелым, Березов, Сургут и Тара. А в 1595 году у самого Полярного круга, недалеко от впадения Оби в губу Северного моря, русские выстроили Обдорск, который называли также Носовым, как и остяцкий город, стоявший на этом месте до того.
Кучум скитался в дальних степях. Уже во всем прежнем его ханстве не осталось места, где бы он мог спокойно раскинуть свои шатры. Но, ускользнув от воевод, его шайка лихих головорезов налетала на татарские городки и селения, жгла, убивала, грабила, что попадалось, и снова скакала в степи на косматых конях.
В 1595 году Кучум стоял в Черном городке на реке Оми. Голова Борис Доможиров нагнал его. Татары снова были разбиты. Но и на этот раз хан ушел невредимым.
Барабинская степь стала русской. Воеводы слали Кучуму зазывные письма. Но он, бездомный бродяга, по-прежнему называл себя ханом и царем. В 1597 году он писал:
"Бог богат! От вольного человека, от царя, боярам поклон, а слово то: что есте хотели со мной говорить?..”
И в своей грамоте перемешивал угрозы с мольбами.
В 1598 году в Тобольске и Таре спешно вооружили семьсот русских и триста татар и отправили их в поход против неукротимого слепого хана. Больше трех месяцев воевода Воейков искал его. Битва произошла 20 августа на Оби, в двух днях пути от озера Ика. Она длилась с солнечного восхода до полудня. Пали шесть татарских князей, десять мурз, пять аталыков, брат и двое внуков хана. Пять оставшихся в живых царевичей, восемь царевен и восемь цариц, ханских жен, попали в плен.
Но и это еще не был конец. Без семьи, с малой шайкой, Кучум бежал на верхний Иртыш. Там он кочевал около озера Зайсан-Нор, воруя лошадей у калмыков. Они нагнали его у озера Каргальчина. И снова Кучум спасся. Крепкий конь унес его на простор степей.
Он скрылся у ногаев, над которыми властвовал некогда его отец Муртаза. Но даже память о нем была ненавистной на ногайской земле. Ногаи схватили и поработили людей, бывших с Кучумом. И, наконец, в бухарском городке погиб от чьего-то ножа развенчанный сибирский властитель.
Все дальше на восток шли русские по Сибири.
В 1596 году выросли стены Нарыма на Оби.
В 1604 году было указано набрать пятьдесят молодцов добрых, умеющих стрелять. Им дали по четверти муки, по полуосмине круп и толокна да по два рубля с полтиной, они поплыли вверх по Оби, вышли на реку Томь – и построили Томск.
В 1618 русские заложили Кузнецк.
Были живы еще старые казаки, ходившие с Ермаком. Их рассказы казались чудесными служилым людям, заселявшим сибирские города. Однажды – может быть, это случилось еще в конце XVI века – казаки собрались и чинно, по ряду вспомнили старое. И грамотей все записал. Бумага берегла теперь от шаткости людской памяти предание о том, как был "сбит с куреня царь Кучум".
В 1621 году приехал в Тобольск первый сибирский архиепископ – Киприан. Он позвал к себе казаков Ермака. Немногие старики пришли к нему и принесли с тобой написание.
Тогда Киприан внес в поминальный синодик имена атаманов и казаков, погибших в сибирском походе, чтобы петь им в тобольском соборе вечную память; а летописцы по казачьему написанию составили свои истории "покорения Сибири".
На "новых землицах" росли городки. Их ставили воеводы, ставили казаки.
Из городков двигались дальше. Зимой – на лыжах и нартах, а весной – по рекам в кочах, кочетках и дощаниках. Были сколочены они из дерева, без гвоздей. К деревянным якорям подвязывали камни. Канаты резали из оленьей кожи; распяленные живые шкуры заменяли паруса.
Зимовье ставилось около реки, где людей застигали морозы. В курной избе – глиняная печь, куском льда заткнуты оконца. Возле избы – высокий деревянный крест.
Привольная была жизнь на сибирских просторах! Но и не легкая.
Питались, бывало, корой, грызли корни, в лыко одевались.
Голод и цинга косили зимами людей. Воеводы крали казачье хлебное жалованье – и соляное и денежное. "Мы, холопы твои, нужны и бедны", – писали в далекую Москву челобитчики.
Из воеводского города рассыпали казаков в дальние службы. Летом – в отъезжие караулы и проезжие станицы, зимой – по городам для сбора ясака. Ездили по двадцать – тридцать недель. И вся жизнь казака состояла из зимних и летних служб.
Гаврила Ильин послал челобитную царю Михаилу Федоровичу. Он бил челом, чтоб царь не оставил его в нужде, голоде и великих долгах. Но он не молил униженно, а говорил о себе, что двадцать лет полевал с Ермаком до ухода с Волги на Каму.
То была его гордость. Он гулял по Волге всего десять лет, но был там с Ермаком. И он прибавил вдвое себе то, что раньше сочлось бы смертной виной, а теперь стало великой заслугой.
За соболями, за горностаями, за куньим и лисьим мехом шли в Сибирь промышленники. С луками, тенетами, кулемами-западнями уходили с рек в лесные чащи. По пути зарубали деревья и рыли ямы – в мешках закапывали корм.
Охотились по приметам.
В 1609 году русские зазимовали на Енисее. В 1620 году мангазейский промышленник Пенда дошел до Лены.
В 1639 году с вершин станового хребта, где мерзлый ветер крыл инеем черный камень, казак Иван Москвитин увидел леса Приморья. Москвитин плыл из Якутска Леной и Алданом, Майей и Годомой. Перейдя горы, он спустился по реке Улье. Берег был изрезан, белые венцы пены окружали обломки скал. Живая гладь, седая, пустынно-свинцовая, подымалась в тусклом блеске до самого туманного неба.
То было Тунгусское море, позднее названное Охотским.
А в 1648 году казак Семен Дежнев, выплыл из устья Колымы. Был он родом из Великого Устюга, двадцать лет служил в Сибири и в сибирских боях выслужил девять ран.
В море за Колымой буря понесла коч Дежнева. Он увидел неведомые берега. Земля, тянувшаяся бесконечной грядой с запада на восток – от самого берега поморов и еще дальше: от тех западных стран, откуда приезжали к поморам купцы в бархатных камзолах, – внезапно оборвалась. Море повернуло на юг.
Ток воды, словно невидимая река, понес Дежнева по этому открывшемуся морскому пути за солнцем, к югу.
Так, пройдя проливом, долгое время спустя названным (не совсем справедливо) Беринговым, Дежнев сделал великое открытие: доказал, что Азия не сливается с американским материком.
Из шести кочей, отплывших с Колымы, только один коч Дежнева дошел до реки Анадырь. Там Дежнев пробыл несколько лет. Однажды он увидел множество черно-рыжих скользких туш, лежавших на версту по берегу и саженей на сорок в гору. Казаки приняли их за сказочную баранту с золотым руном. То были моржи, и на отмелях-каргах казаки занялись промыслом ценного рыбьего зуба. А в это же время земляк Семена Дежнева, тоже устюжанин, Ярко (Ерофей) Хабаров вел покрученников и смелых охотников на четвертую великую азиатскую реку Амур, в изобильные и украшенные места, о которых уже принесли слух побывавшие там, что те места "подобны райским".
Во многих сибирских деревнях жили одни пашенные мужики, без баб. Они слезно молили прислать им баб, чтобы было на ком жениться, потому что без бабы в хозяйстве никак нельзя.
Томский казак Василий Ананьин поехал к монгольскому Алтыну-царю – золотому царю – и проведал "про Китайское и про Катанское государство, и про Желтова, и про Одрия, и про Змея-царя".
Но Ананьина "на дороге черных калмыков Кучегунского тайши карагулины люди (караульные люди) ограбили, а живота взяли санапал с лядунками и зельем, да зипун лазоревой настрафильной новой, да рубаху полотняную, да однорядку лазоревую настрафильную".
В конце долгого царствования Алексея Михайловича, когда уже отгремело восстание Разина, – в тот год, когда трезвонили московские колокола о рождении у молодой царицы Натальи Кирилловны мальчика Петра, – в Успенский монастырь на Иртыше пришел постригаться сухощавый старик. Был он вовсе сед, с редкой бородкой и торчащими ключицами, очень древний, но держался прямо и ходил бодро, легко.