Текст книги "Дорога на простор"
Автор книги: Вадим Сафонов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
Родион Смыря сказал с сосредоточенной злобой:
– Супротив его стрел не шептать – железные жеребья нарезать заместо пуль. Пусть спробует раны злее наших.
Мелентий Нырков, затягивая пояс, добродушно проговорил:
– И чего это: раньше не сойдется очкур, натачать уж думал. А ноне засупонюсь – как меня и нету. Ангел-то, видать, хранитель полегчил – ходить чтоб способней.
Старик собрался, заковылял, отыскивая топор.
Светлоглазый красавец показал на восток:
– Дождь на низу-то. И вверху, видать, лило – взмутилась Тавда. До вечера-то развиднеется, а, дед Мелентий? Плыть-то нам.
– Вихорь развеет: бела туча.
– Слу-у-шай! – протяжно разнеслось вдоль берега.
Вдруг зашевелились, закопошились. Раненые подбирали с песка разложенные посохнуть лоскуты.
– По стругам!
Мелентий Нырков, держа наперевес топор, перекинул свободной рукой за плечи зипун, вздохнул:
– Владычица!
Все, разбившись на кучки, двинулись – каждая кучка к своему стругу – на Тобол.
Но вот один казак оторвался от кучки, следом за ним еще несколько, потом многие; они торопливо отбегали обратно, шапками зачерпывали тавдинской воды.
– Ушицы похлебать? – сердито окликнул Родион Смыря, оправляя лядунку. Казак к которому он обращался, отпил глоток, но не вылил воды из шапки, и сказал, глядя на нее:
– Вишь: играет. Прах светлый, земляной, легкий! Чисто рыбки…
– А Тобол небесной мутью мутен, так мнишь?
– Черна она тут, земля. Суземь…
Неожиданно лицо Родиона, угрюмое, с багровым шрамом, покривилось.
– Дай-кось напоследях, – тихо, сквозь зубы, попросил он.
Но уж тот, все держа шапку донцем книзу, кинулся бегом за своими.
И вдруг нетвердо, неуверенно еще, будто только просясь и отыскивая себе место, поднялся над говором, над нестройным шумом запев: по горючим пескам, По зеленым лужкам…
Новый голос поправил: да по сладким лужкам…
Быстра речка бежит, – продолжал запевала.
И разом несколько голосов перехватили:
Эх, Дон-речка бежит!
И уже понеслось над всем берегом в звучной торжествующей чистоте:
Как поднялся бы Дон
– Сине небо достал. как расплещет волну
– Не видать бережков: сине море стоит.
Ветер в море кружит, Погоняет волну…
Люди садились в струги; примолкла песня, но не умерла совсем, тихо, с жалобой продолжалась она на другом конце косы – далеком, оттуда, где родилась: а уехал казак…
Заливисто, высоко вступил, запричитал голос Брязги:
Ой, ушел в дальний путь…
Снова охнул берег:
На чужину гулять,
Зипуна добывать…
Тогда, вырвавшись, овладев рекой и берегом, опять взвился голос Брязги:
“Не забудешь меня!
Воротись до меня",
– Дон-река говорит…
Подстерегши, чуть только зазвенев, обессилел он, в тот же миг выступил другой, густой, настойчиво зовущий, в лад глухо ходящих, стукающих в уключинах весел:
“Я тебя напою,
Серебром одарю",
– Дон-река говорит.
И опомнился, окреп, мощно покрыл серебряный водяной простор хор:
Я твое серебро
В домовину возьму.
Ино срок помирать
Нам не выпал…
– Нам не выпал, братцы, еще, – выговаривал голос Брязги.
Гей та бранная снасть,
Та привольная сласть
– То невеста моя!
Из отдаления невнятнее, дробимая эхом, долетела песня, и, когда не видно стало стругов, доносилась она, точно далекий дробный постук копыт конных полков из-под черной крутой, нависшей на востоке тучи.
Хан Кучум понял наконец, что не следовало верить цветистым речам Кутугая. Стрела – знак войны – теперь была вверена ханским гонцам; но им долго пришлось скакать, пробираясь в отдаленные урочища. Согнанный народ спешно рыл глубокие рвы вокруг городков на Иртыше. В лесах валили деревья – засекали дороги.
Махмет-Кул сидел рядом с ханом.
Иногда, когда входили и повергались перед ханским седалищем мурзы, беки и вожди племен, молчал старый хан, а громко, смело, повелительно говорил Махмет-Кул.
И хан с любовью обращал к племяннику темное худое свое лицо.
Вечером, когда они остались одни и зажгли в покое светец с бараньим жиром, Махмет-Кул сказал:
– Едигер Казанский и Иван Московит стояли друг против друга. Каждый тянул в свою сторону веревку, что свил Чингиз. Чуть крепче бы мышцы Едигера – и вся она была бы у него. То не был год зайца, но год свиньи. Мурзы, беки – подлая свора – перегрызли силу Едигера. Ты жил уже, когда снова могла бы воссиять слава Бату, а вышло так, что вознесся Московит. Но ты жив еще и в твоей юрте, хвала богу, свора лижет ханскую руку.
Хан безмолвно кивнул. Не к сыновьям от многих жен – к этому юноше прилепилось его сердце, одинокое после гибели Ахмет-Гирея, брата; любовь и благодарность переполняли душу хана, и не было в ней горечи. Но мудрому не нужны слова, и неподвижным оставалось его лицо.
Махмет-Кул встал; на шапке его был знак полумесяца. Во дворе он глотнул напоенный полынью и гарью очагов ночной воздух. Прыгнул на коня, погнал вскачь, закинув голову; Млечный путь – Батыева дорога качалась над ним.
Суда плыли, сгрудившись, тесно держась одно к другому, не решаясь растягиваться по реке.
Ввечеру тревожно заплакал рожок с обережного челна. Татарская конница тучей стояла на берегу. Передний всадник пригнулся к лошадиной гриве. Сзади него не шелохнулись волчьи шапки воинов. Концы коротких копий горели на солнце.
Казалось, одно гигантское тело напряглось и застыло в неподвижности там, на берегу, готовясь к прыжку.
За буграми дымы подымались в небо. Их было много, они располагались широкой дугой. То были костры скрытого войска. Новый отряд на темных конях вылетел на пустынное место, мимо которого уже прошли казачьи струги. Огромная невидимая дуга коснулась там реки другим своим концом и заперла обратный путь казакам.
То было войско Махмет-Кула.
Тогда с громким возгласом атаман Ермак в легкой кольчуге сам первый выскочил на берег. Он не дал времени своим заробевшим поддаться малодушию, а врагов ошеломил дерзостью.
Так началась эта сеча у Бабасанских юрт.
Тьма ночи была спасительной. Она укрыла казаков, уцепившихся за клочок береговой земли.
Они не сомкнули глаз. Татары подползали, как кошки, и тот, кто вторым замечал врага, через мгновенье хрипел с перерезанным горлом.
Утром, припав за телами мертвых, русские били в упор из ружей. Татарские лошади, роняя пену с губ, вставали на дыбы и пятились от вала мертвецов.
Прошел день.
Казаки стреляли, старались обойти врага, резались с хриплыми выкриками грудь о грудь. К вечеру стала мучить жажда, голода не чувствовали. Слышались рядом то русские, то татарские торжествующие крики, гремели выстрелы, то близкие, то удаляющиеся. Внезапно впереди наступила тишина.
Трава была истоптана, следы ног и копыт уходили прочь от берега.
Хмурясь Ермак послал разведать вражеский лагерь. Разведчики поползли болотом; сумерки поглотили их.
Они возвратились перед светом.
Еще далеко до казачьих караулов их окликнули.
– Ты, батька?! – удивленно отозвался один из казаков.
– За лесом пустое место… Там пепелища велики: костры разметанные… В край пустого того места – колки, островки да лог. Сколько ни иди по-над тем логом, – ржут кони, – донесли разведчики.
Ермак выслушал, как всегда, недвижимо, ничем не обличая нетерпеливой тревоги, которая клокотала в нем и погнала его в этот пустынно-молчащий лес, далеко от стана. Только поднялся с мокрого пенька и слушал стоя. Крикнула над головой ночная птица. Ермак молча зашагал к стану. То была вторая бессонная ночь.
На заре показалась толпа пеших воинов.
Внезапно передние присели и за ними открылся ряд гигантских луков, чьи стрелы пробивают еловые доски.
Пищальный гром не испугал лучников. Но яростен был натиск казаков и татары начали отходить медленно, повертываясь лицом к врагу, чтобы пустить стрелы.
Они отходили на открытое, голое место.
Всадник, нахлестывая камчой коня, нагнал казачье войско, хлынувшее из леса на поле.
– Копай окоп! Копай окоп! – орал он, перекрывая шум битвы.
Лошадь, почуяв степной ветер, потянулась мордой вперед и призывно заржала. Он бешено стегнул ее, она осела на задние ноги, рванулась – и всадник поскакал вдоль войска. Под ним было татарское седло, в котором еще час назад несся на русскую рать воин Махмет-Кула.
Мягкую, жирную землю рыли торопливо. И с поля все тянуло порохом, сухой пылью и сладеньким запахом цветов, пока не были готовы длинный ров и узкие ямы.
Тогда сотня, которая шла за притворно отступавшими татарами, остановилась. Во второй раз настало долгое безмолвие. И первые не вынесли его там, в стане Махмет-Кула.
Словно ропот бегущей воды донесся издали.
Казалось, он не нарастал, только перекатывался неумолчно. И вдруг это стало – будто тысячи горошин катались по железному решету за краем земли. Показалось черное пятнышко. И как бы вихрь клубился в нем. Справа и слева, из полукружия чернолесья, вынеслись другие пятнышки. И росли с каждым мгновением.
Не задерживая, не ломая своего движения, конные отряды пристраивались друг к другу, сливались в одно на стремительном скаку. Широко растянувшись на пустом, чуть покатом поле, летели, неслись в пыли сотни всадников. Топот сотряс землю, как бой сотен барабанов. Заполнив всю ширь, стремилась на черневшую тонкую ленту пеших казаков скрытая доселе сила Махмет-Кула. Уже слышалось, в грохоте и реве, тяжкое дыхание лошадей, виднелся оскал их зубов, волчьи шапки пригнувшихся бритоголовых наездников. Гривы развевались по ветру. Не шелохнувшись, ждали казаки. Когда истаяла, пожираемая вихрем, свободная полоска между черным рядом пеших и конной лавой, – казалось, вот смешаются они, – сверкнула одиноко вздетая сабля. Грянул залп. И казаки исчезли. Вмиг. Лошади с опаленной шерстью смаху перескочили через ров и ямы. Страшный удар пришелся по воздуху.
Но острые лезвия, взмахнувшись снизу, распарывали брюхо лошадям. И новый залп загремел в спину перескочившим.
Тогда впервые в этом долгом бою у Бабасанских юрт замешательство охватило татар. Десятки воинов, сорванных с коней, легли на землю.
И с этого мгновения повел бой не Махмет-Кул, а Ермак.
Двое суток еще, таясь в ложбинах, внезапно налетая, пытаясь прорваться к стругам, жестоко вымещая на захваченных казаках свое бессилие и непонятную гибель лучших воинов, – двое суток оспаривал Махмет-Кул у Ермака Бабасанские юрты.
На пятый день боя он разодрал концом окровавленного меча свою одежду и повернул коня прочь.
Но было измучено, обессилено и казачье войско. Казаки также ушли – в лодки, на воду, в свои текучие рубежи, недосягаемые для врага.
Они отстояли землю на берегу – холмы, лес, болото и равнину – и были вынуждены покинуть их. Они одолели врага в пятидневном бою – и вот два струга полным-полны ранеными, изувеченными, и нечем их накормить, кроме тощей размазни из толокна, и нечем напоить, кроме мутной тобольской воды. Они победили, но нет им сна и отдыху – и нельзя остаться у места победы: кто знает, с какой новой ратью явится завтра сюда Махмет-Кул.
И по властному звуку атаманской трубы взялись за весла истомленные гребцы.
– Татары!..
Берег был высок и тянулся стеной насколько глаз хватал.
Атаманы говорили:
– Не пробиться…
– Одну голову срубишь, другая растет…
– Посуху бы ударить…
– Посуху? Ты после Бабасана отдышаться дай!
– А проскочим – силу-то какую позади себя оставим!
– Долог яр, краю не видать, Ермак…
Он поднял воспаленный, тяжелый взор.
Словно слушал в эти грозные, сумрачные дни и в бессонные ночи не то, что говорили вокруг, а то, что немолчно звучало, говорило внутри него.
– А тылом обернемся – гладка дорожка: юрты Бабасанские, Алышаев караул, Акцибар-западня, Тарханов городок, Чимги-Тюмень, Епанчовы гостинцы, Камень студен да ледян, – и к Строгановым – голы, как соколы… Он исчислял все это стремительно, с каким-то страстным напряжением – будто не им говорил, а давал выход тому неумолимому, что захватило, несло его.
Прищурясь, окинул взглядом всех в атаманском челне. И вдруг:
– А ну-ка, песельников!
…На самом переднем стружке в голоса вплелась труба. Гаврила Ильин поднялся во весь рост, лицом к казачьему войску. Все громче, смелей трубил он и, когда завладел песнью, вдруг задорно повернул ее, заиграл другое. Как бы испытывая свою власть над певцами, он нарочно еще пустил лихое коленце и смотрел, как покорно зачастили весла – в лад новой песне. На берег не глядел, не слышал ветра, плеска воды, крика татарских всадников. Ему чудилось, что труба выговаривает человеческим голосом – то был его голос и в то же время не простой голос, а властный, могучий, и, как всегда, когда он раздавался, он заглушал для Ильина все и возносил надо всем, ото всего отделял прозрачной стенкой и делал сильнее всех. И с веселым ознобом между лопатками Гаврила то высоко вскидывал песню, то заставлял звуки заливисто, протяжно стелиться по реке, то рассыпал их мелким бисером. "Эх, трубач, язви тя!…" – восторженно, умоляюще ругнулся певец, у которого пресекся голос. А Ильин трубил атаку и победу при Акцибар-калла, у Бабасанских юрт, выпевал те песни, которые играл тархану – песни о казачьей славе. Ему казалось, что это он ведет все струги и управляет всеми покорными веслами; и до тех пор, пока не иссякнет сила, жившая, по его воле, в медной трубе, – до тех пор не опустятся весла и будет невредимым он сам и все войско.
Истомленный, он оторвал трубу от пересохших губ, бессильно сел. Далеко уже позади в сумерках прятался Долгий яр.
Тут остановились струги. И новых мертвецов принял топкий левый берег. Могилу вырыли общую, над ней воткнули крест из двух березовых жердей. И поспешили опять на струги, чтобы день и ночь, без остановок, сменяясь у весел для короткого сна, – плыть и плыть…[30]30
плаванье мимо выстроенного, как на смотру, татарского войска у Долгого яра было одним из тех дерзновенно смелых решений, которое уже современникам Ермака внушили мысль о его походе, как о чудесном и совершенном с помощью сверхестественных сил
[Закрыть] На правой стороне Тобола в шестнадцати верстах от устья вытянулось узкое озеро. Возле него жил Кучумов карача. Ему полагалось доносить хану «обо всем хорошем и обо всем дурном, обо всяком, кто бы ни пришел и кто бы ни ушел».
Нежданные, нагрянули сюда казаки.
Правда, доходили и раньше вести о них. Но карача, маленький старичок, насмешливо кивал безволосой головой, когда слышал о них. Полтысячи – против всего сибирского ханства! Где-то, во многих днях пути вверх по Тоболу, истекают кровью безумные пришельцы. Не о чем доносить хану. Явление этих неведомых "казаков", неуязвимых, с непостижимой быстротой пронесшихся сквозь все высланные им навстречу тысячи и тьмы и внезапно очутившихся в глубине ханства, ошеломило карачу.
Но он не сдался, а затворился в городке.
А они ворвались в город. Они были голодны, изнурены сверхсильной тяготой этих недель. На теле почти у каждого из них горели раны. В тобольском илу и в черной болотной земле остались десятки их товарищей. На двух тесных, смрадных стругах помирали тяжело изувеченные.
И жестока, страшна была ярость Ермакова войска.
Они не пощадили никого из пораженных ужасом защитников городка и трупы побросали в озеро.
Тут им достался хлеб, мясо в сотах и бочках.
И в этот день они были сыты и пьяны.
Но сам карача успел убежать…
Медленно поднималось – раскачивалось лоскутное царство. Не спеша извергало оно из своих недр войска и посылало их под дряхлеющую руку хана. Люди в берестяных колпаках на голове приехали из тайги. Вокруг поджарых оленей с лысыми по-летнему боками заливались лаем своры длинношерстных собак, которых держали в голоде, чтобы они были злее.
Воины остяцких князьков вступили в Кашлык под звуки трещотки. На их щитах скалили зубы намалеванные страшные хари, а стрелы были вымазаны ядовитым соком лютика.
Степные кочевники пустили вскачь своих косматых лошадей на крутом въезде в ханскую столицу. Облако пыли осело у жилища Кучума. Безбровые лица всадников казались покрытыми мукой.
Тогда хан медленно двинулся верхом через свою столицу. И люди, мимо которых он проезжал, поднимались с места и следовали за ним. Так он повлек за хвостом своего коня пестрые лоскутья сибирского войска.
Было его несколько тысяч.
Но грозна была слава казаков и Кучум не решился напасть на них. Он только отошел недалеко от Кашлыка и велел устроить засеку на высоком берегу Иртыша возле мыса Чуваша или Чувашия, в двух верстах выше впадения Тобола.
Сам же укрепился на верху горы.
Вперед выслал большой отряд, чтобы запереть выход из Тобола в Иртыш. Так стоял Кучум на полдороге между своей столицей и казаками. И те знали, что теперь предстоит встреча с главными силами Кучумова царства.
Уж год как вела по неведомой стране водяная ниточка, чуть прерванная только у каменного темени Урала, – там, где прорастали древесные побеги сквозь днища брошенных строгановских судов. Но страна, мнимо преодоленная, снова смыкалась, пропустив струги. И как бы ничего не было: ни побед, ни отчаянной смелости, ни чудесной мудрости, ни богатырских, будто былинных подвигов.
Все еще только предстояло.
Ермак оглядел свое поредевшее войско, кусок русской земли, далеко залетевший…
Кто ставил городки на Кокуе, на Тагиле? Разве не сама русская земля городками этими перешагнула через Камень и, ширясь, стала в незнаемых местах? Кто и чьим именем брал "поминки" у покоренных тюменских стариков, думая не только про то, как бы "пошарпать" кровавой саблей добытые богатства, кто шел неотступно вперед, хотя и не было богатств, а была вместо них смертная бранная тягота? Кто складывал ханскую дань с земель, где он прошел, и низвергал хищную власть мурз, кто в долгие бессонные ночи думал, как привлечь к себе эти земли, оставить крепкими за собой, по-своему, по-хозяйски, устроить их? Вольница, не знающая удержу, не воевала так во время удалых аламанов на Волге, в ногайских степях… И монголо-тюркские покровители – джехангиры не так проносились над миром: развалины на века отмечали их путь.
Нет! То шли люди Русской земли – русское войско шло на простор.
Донскому закону подчинялись казаки. Но хоругви были не донскими, а русскими ратными знаменами.
Казак-кашевар, справно знавший церковный круг, дед Мелентий, когдатошний смерд, а потом бродяжка по русской земле, – бормотал перед знаменами обрывки ектеньи вперемешку с непонятными словами, похожими на заклинанья. Набрав в горшок тобольской воды, он шептал над ней и брызгал потом на вылинявших от солнца и непогоды угодников, на землю-мать и на казацкие сабли. И молился Владычице и Николе.
Тут во время долгого сиденья в городке Карачине, когда надо было принять последнее нелегкое решение, Ермак больше не говорил о казачьем царстве.
– Поститесь! – приказал он войску.
Из сорока четырех дней, проведенных ими в Карачине, они постились сорок, хотя успенскому посту положено быть только две недели.
В глубине татарской страны далеко закинутое крошечное казачье войско сурово укреплялось обычаями русской службы, чтобы не колебался его дух.
"К смерти бесстрашные, в нуждах непокоримые"…
Кровавое крещенье окрестило их, нужды закалили.
Но перед последним неслыханным подвигом атаман еще испытывал их нуждой.
"Что мимоходом урвали, то и добыча наша". Здесь, в пошарпанном Карачине-городке, тоже и это переламывал атаман. Не на нее одну, не на вострую удалую саблю будет оперто его дело, когда свершится тот подвиг. …Впрочем, Мещеряк, не мигая водянистыми кроличьими глазами с красноватыми веками, по косточкам расчел, что припасу мало, на чужой холодный берег стучится осень, неведомо, что ждет впереди.
И рачительный хозяин, отдавая приказ поститься, усмехнулся в бороду: – Будем беречь припас.
Четырнадцатого сентября казаки снялись и поплыли дальше. Они с боем дошли до устья Тобола. Светлое, белесое под пасмурным небом пространство раскрылось перед ними. То был Иртыш.
Широкая волна, как на море, ходила на нем, завивала гребни.
Ночная тьма окутала все. И во тьме казаки увидели огни.
Не приставали к берегу. Ермак улегся на пахнущих смолой и сыростью досках струга. Но не спал. То лежал тихо, чтобы не побудить спящих – им надо было сберечь силы, то неслышно вставал и, без шапки, подолгу смотрел на далекие огни.
Они подымались дорожками ввысь, к звездам, тянулись длинной цепочкой, повиснув высоко, смешиваясь со звездами, и можно было понять, как высок там берег.
О чем думал тот человек, фрязин, генуэзец, про которого рассказывал Никита Строганов, – о чем думал, смотря ночью с корабля на огни в океане, огни своего Нового Света?
Сквозь шорохи и плеск воды слышался слабый, всюду разлитой как бы тонкий гул, звук ночи.
К утру засвежело. Ветер стал перебирать волосы казака. И он стоял и смотрел, широкоплечий, с посеревшим лицом, пока чуть видная розоватость не примешалась к тусклой белизне гребней.
Казаки проснулись. Натянули паруса. И с первым лучом поплыли против иртышской волны.
Высадились в городке мурзы Аттика.
Теперь они находились в самом сердце татарского стана. Темным горбом подымался навстречу Чувашев мыс.
Там виднелись татарские всадники и люди, рывшие землю.
Когда затихал ветер, доносился скрип телег. Обозы шли нескончаемо по невидимым дорогам.
Река отделяла казаков от Кучума.
Миновал день, за ним другой.
В городке было тесно. Спали на голой земле. Холодная роса покрывала по утрам блеклые травы. Голые ветви в лесу за низким валом чернели сквозь облетавшую листву и качались со свистом. В дождь черная жижа заливала земляной городок.
Струги колыхались у берега, сталкиваясь друг с другом. Их вытащили из воды, чтобы не сорвало с чалок и не унесло.
Ермак ждал.
Он рассчитывал, как тогда, у Бабасанских юрт, что враг не выдержит испытания терпением, что хан сам прыгнет, чтобы вырвать занозу из сердца своего ханства, – и последний бой будет тут, у городка Аттика, выбранного Ермаком.
Ханская конница впрямь закружила близ городка. Ястребиные глаза кочевников издалека различали, что делается у казаков.
Но хан не давал знака к нападению. Только татарские стрелы подстерегали неосторожных, тех, кто показывался из-за насыпи. И все теснее сжимали свои круги подвижные татарские отряды.
Стало голодно. А татары открыто зажигали свои костры близко от городского вала и в городок тянуло жирным запахом жареного мяса.
Обросшие, оборванные казаки подымались тогда, как косматые звери, из накопанных берлог-землянок…
И уже роптали.
…Темной ночью сесть на струги и бежать на Русь. Вот она – стылая осень, а за ней зима. Ни один казак не доживет до зеленой травы…
– Волков накормим своим мясом.
Ермак слышал это.
На все доставало силы до сих пор, неужели не станет ее на последнее? Но разве он не знал, что на той дыбе, на которую поднял он войско, еще раз заколеблется сила самых испытанных?
Теперь ни дня не ожидал он, пока глухой ропот станет открытым или заглохнет сам собой.
Он сам вышел навстречу ропщущим и поклонился, как в кругу на Дону или на Волге.
Он сказал:
– Думайте, браты-товарищи, отойти нам от места сего или стоять единодушно?
И в ответ понеслось, что слышал до того: кинуть все, бежать на Русь. Он подождал. Потом сказал с сердцем:
– Псы скулят, а не люди. Как шли вперед, вороги бежали. Сами побежите – перебьют поодиночке. Не множество побеждает, а разум и отвага.
Показал через реку, к востоку.
– Вон он, Сибирь-город. Полдня осталось. Там честь и слава.
Заревели:
– На гибель завел! Смертную тоску сердце чует! Назад веди! Не поведешь – сами уйдем, другого поставим над собой!
Озираясь, Ермак крикнул:
– Вы так мыслите? Все так присягу помните?
Толпа колыхнулась. Сзади раздалось:
– Вины нам высчитывать. Это что ж… Ханские саадаки сочти!
Загудел медленный, густой, сиповатый голос:
– Фрол Мясоед… Сумарок Сысоев… Филат Сума… Митрий Прокопьев… Пётра Дуван… Васька Одинцов…
Считал пустые места в казачьем войске, выкликал тех, чьи кости тлели в сибирской земле. И слышно было, как после каждого имени с каким-то всхлипывающим шумом человек втягивал воздух.
Над головами толпы Ермак видел высокий берег. Он тянулся с запада на восток. Крутые овраги местами прорезали его. На самых высоких буграх стояли городки. Вот он – тот, что называли татары Алафейской – Коронной горой! Кто укрепится там, будет неуязвим. Но и этот берег придется брать. Это тоже не минуло.
Он жадно смотрел за реку. Перевел суженные, пылающие глаза на толпу. Нет, не все тут мыслили так. Он услышал Брязгу:
– Могильный выкликатель! Камень за пазуху!
Вот казак высокого роста, необычайно толстый, выступил вперед. Он был в бисерном татарском платке, в чувяках на босу ногу. Оправил полы балахона, похожего на монашескую рясу.
– Куда это я побегу, атаман: вона как раздобрел! На Чусовой отощал было вовсе. Пытают, пытают: с чего жиреешь? Ведь только арпа-толкан[31]31
поджаренная ячменная мука
[Закрыть] и ешь! А я говорю: как по весне тагильская вода поднялась, так в меня водянкой и кинулась.
– Бурнашка! – отозвались в кругу, и несколько человек засмеялись.
Кто-то звонко и молодо крикнул:
– Не год – пятнадцать лет шли встречу солнышку: куда ворочаться – к дыбе и колесу? Нагие – шелком прикроемся; кому горько – ханши усластят шербетом. По следу же своему не казаку – зайцу сигать…
Ермак усмехнулся.
– Его поставьте атаманом, – бровью указал на Гаврилу Ильина, легкого человека, – коли я негож!
И опять усмехнулся, сказал – для них, для ропщущих – прежние слова атамана вольницы:
– А ну, кто от дувана Кучумовых животишек бежать захотел?
Тогда вышел Филька Рваная Ноздря, швырнул оземь баранью шапку. Его длинное грузное туловище чуть покачивалось на искалеченных ногах.
Он не крикнул, только спросил, но проревело это над всей толпой, над городскими насыпями, до самых до чадных татарских костров, – так грянула, точно колокольной медью, его огромная грудь:
– Чье вершишь дело? Прямо скажи!
– Казачье дело! – крикнул в ответ Кольцо и схватился за рукоять сабли.
Еще упрямей опустил – все так же в сторону Ермака – мощный низкий лоб Филимон Ноздря, даже не покосившись на Кольца.
– За что велишь головы класть? Не крестьянское твое дело.
– Не крестьянское? – выкрикнул Ермак. – Не крестьянское?! – повторил он и задохнулся. Не русское? А ты – басурманин? Клятва казачья от века нерушима!
Стремительно шагнув, очутился он перед Филимоном, впился в него взором, потемневшим от неистового напряжения.
И вдруг взор его бросил Филимона, будто того больше и не существовало.
– Бежать?! Срам непереносный – бежать от супостата. С тем на Дон вернуться хотите? Малые дети засмеют, старики отворотятся, бабы в глаза наплюют. Чего боитесь? Помереть боитесь? Пыткой и колесом не стану стращать. Свои казаки, как тлю, пришибут беглеца. А сбережете жизнь – не человечью, собачью.
Но Филимон не тронулся с места и, когда на миг смолк атаман, тряхнул головой, будто подавая знак. И за плечами его кто-то громко, шепеляво проговорил:
– Тишь на Дону. Ясменно на небе, кони ржут в базах. Теплынь-туман с Азова…
Все это дал сказать атаман. Кивнул и подхватил:
– Тишь на Дону. Помню про то. И никогда не забуду. Дон – матерь, корень казачий. Проклят, кто над матерью надругается. Для нее трудимся. Над всей Русью, над великой, блеснет слава наша, донских казаков! Повторил, возвысив голос:
– Всех выше на веки веков казачью славу подымем. Люди по всей Руси поклонятся нам. Попы в церквах будут выкликать имена наши. От отцов к детям пойдут они, от дедов к внукам и правнукам. И пусть же не забудут их, пока кровь наша, русская, жива на земле!
Умолк. Слышалось дыхание людей. Хитро прищурился и спросил:
– Своей смерти, что ль, миновать хотите?
Из-за спины Филимона раздалось:
– Да мы с казачьей сакмы не сходили.
То опять сказал голос Селиверста, искателя кладов.
Ермак повернулся к нему:
– Они ж, браты твои, головы сложили – за товариство, за казачество, за Русь. Теперь ли сойдешь?
Взгляд его внезапно нашел Филимона.
– Ступай, – тихо, грозно сказал ему Ермак, – на место ступай!
И неотрывно следил за ним, пока широкая его спина, колыхаясь, не скрылась в толпе.
Тогда он потер одну руку о другую и простым, веселым говорком досказал:
– Кто тут говорит: голову, мол, класть велю? Не велю! Таскать ее, что ль, надоело? Хана сгони и живи: так велю. Сюда привел не на гибель. У Бабасанских юрт было их десять на одного – одолели. Мимо Долгого яра проплыли. К вольной воле веду. Вон она, рукой подать. Из руки своей отдать ее ворогу? Как Мамай бежал, с той поры не боялась ханов Русь!
Всех оглядел вокруг.
– Войско! Слушай! Одна сакма – в Сибирь-город!
И надел шапку. Мужицкий его кафтан продрался на локотках. В походах он не хоронился за спинами. Сам он, батька, тяжелым своим мечом прокладывал дорожку. Было что есть – ел, не было – и квасом из тобольской да иртышской водицы сыт. Он вел путями, где никто не провел бы. И проходили с ним, где не прошел бы никто.
Он снова крикнул, почти взвизгнул:
– Все поляжем! Поляжем, а назад не пойдем!
И тогда в безмолвии раздался тонкий голос Бурнашки:
– И-эх… атаман!..
Двадцать третьего октября казачье войско пересекло Иртыш.
В те времена Иртыш оставлял лишь узенькую ленточку плоского прибрежья под кручами Чувашего мыса.
Эту ленточку татары преградили завалом.
На мысе стояли главные силы Кучума.
Место казалось неприступным.
Здесь в темноте высадились казаки на топкую землю.
До утра, без сна, перетаскивали со стругов пушечные ядра, порох, пищали. Войско поредело, но клочок земли был тесен и мал, сотням негде было развернуться. Дрогли от предрассветного холода. И со всех сторон слышались голоса в огромном татарском лагере.
На заре косо, свистя, полетели стрелы с голой и черной Чувашевой горы, и над ней показался зеленый значок Кучума.
Тогда взвилось знамя над тем местом, где стоял Ермак.
Татары разглядели весь казачий лагерь. Они видели, как он мал, и выкрикивали сверху бранные слова и хохотали, издеваясь. Вот он, страшный враг, безумно загнавший себя в западню, запертый между горой, рекой и неприступно укрепленной кручей! И они привязывали к стрелам дохлых мышей и баранью требуху.
Казаки бросились на завал и отхлынули обратно.
Но трубили трубы у Ермакова места, заглушая крики умиравших, и спокойно развевалось казацкое знамя.
Грянули бронзовые горла пушек.
Пушкарь огромного роста щипцами хватал каленые ядра. Он высился, окруженный дымом и запахом горелого войлока и тряпья, и отпрыгивал, когда отдавала пушка. Полы длинного кафтана затлевали на нем, и он урчал и ворчал и ухал, присев, вслед ядрам.
Но ядра только плюхались в вал, вздымали столбы праха и древесного крошева из засеки, пересыпанной песком.
Когда смолкли пушки, донеслись снова крики и хохот татар.
Уже поднялось солнце, и военачальники их решили, поглумившись вдоволь, что пора кончать дело.
И вот – оправдался расчет Ермака, хитрый и дерзновенный. Татары сами в трех местах проломали засеку и хлынули, согнувшись вперед.
– Алла! Алла!..
Тогда Ермак встал у знамени. Войско увидело вождя. Он стоял, обнажив голову, – открытый под остриженными волосами лоб, все лицо, с темными скулами, с небольшими тяжело запавшими глазами, освещенное солнцем с востока, – казались нерушимо, прекрасно высеченными над железными плечами кольчуги. Клич прокатился по войску.