Текст книги "Неслучайные случайности"
Автор книги: В. Азерников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
И вот именно здесь провела она свои лучшие и счастливейшие годы – так она сама призналась много лет спустя.
Работа продвигалась медленно, очень медленно, значительно медленнее, чем они рассчитывали вначале; следы радия в руде были столь мизерны, что еще через три года работы у них не было получено достаточного его количества. Здесь уж даже Пьер не выдержал – измучившись сам и еще более переживая за жену, истощающую себя непосильным трудом, он предложил сделать хотя бы небольшой перерыв, не бросить совсем исследование, нет, но передохнуть ненадолго от этой изнурительной гонки за призраком радия. Но Мари уговорить было невозможно. Эта хрупкая женщина имела стальную волю. И хотя положение на третий год работы изменилось в лучшую сторону – у них появились помощники, – она никому не хочет доверить самую главную, самую ответственную часть исследования. До этого, раньше, когда она была по очереди чернорабочим, инженером, лаборантом, химиком, снова чернорабочим, ей никто не помогал, кроме Пьера вначале, да и то потом они решили разделиться для быстроты, и он занялся физическими исследованиями. А теперь, когда эксперимент перешел в завершающую фазу, когда требуется особо высокая квалификация, чтобы очистить и закристаллизовать искомое радиоактивное вещество, ей уже никто не нужен – раньше надо было беспокоиться. И хотя ее нервы истощены до предела – борьбой с холодом, борьбой с сыростью, борьбой с тоннами руды, а теперь и борьбой с угольной пылью, которая загрязняет с таким трудом очищенный препарат радия, – Мари еще целый год пропадает в своем сарае, в своем старом, дрянном сарае, в своем самом дорогом и нежно любимом сарае, который она покидает только поздно вечером, только для того, чтобы уложить спать дочку, а пока та засыпает, переделать ей очередное платьице, ибо Мари не признает готовых детских вещей, только ради этого отходит она от своего второго детища – радия.
Его количество медленно, но верно растет; и когда заканчивается сорок восьмой месяц их небывалого по трудности исследования – да нет, даже не исследования, сюда больше подходит слово «труд», – так вот, когда заканчивается сорок восьмой месяц их добровольного каторжного труда, на старом кухонном столе появляется ампула с одним дециграммом чистого радия. Не граммом даже – его десятой частью. Но этого уже достаточно, чтобы определить атомный вес элемента, угаданного ею четыре года назад. И когда она после подсчетов выводит в журнале цифру «225», она понимает, что вот только теперь исследование закончено.
Элемент радий в миллион раз более радиоактивный, чем уран, обретает права химического гражданства.
А Мари и Пьер обретают свободу после четырех лет сладкого рабства.
1902 год, когда Кюри выделили радий, стал знаменательным не только для них, но и для Анри Беккереля. Его открытие странных лучей, испускаемых ураном, из удивительного факта, которым неясно, как воспользоваться, превратилось теперь в открытие принципиально нового свойства материи – радиоактивности. И его работы, казавшиеся ранее никому не нужными, приобрели совсем иную ценность. Они ознаменовали рождение новой эры в физике и химии.
И к Беккерелю приходит слава – не меньшая, чем слава Рентгена.
Он был, конечно, рад ей и рад тому, что вместе с ним слава пришла к Кюри, ибо это вполне справедливо, потому что только их работы обнаружили истинное значение его открытия; супруги Кюри тоже были рады, что их славу делит с ними старый соратник Анри Беккерель, чье открытие послужило им четыре года назад путеводной звездой.
Но еще более обрадуются и растрогаются они все вместе, когда узнают через год, что им троим присуждена Нобелевская премия по физике.
Эта церемония, состоявшаяся, как обычно, в конце года, достойно завершила целую серию наград, которые словно обрушились вдруг на Мари и Пьера Кюри. Сначала 3 июня 1903 года Королевский институт в Лондоне пригласил Пьера сделать доклад о радии. Пьер и Мари отправились через Ла-Манш, навстречу триумфальному приему, который оказала им столица Британии. Лорд Кельвин, встречавший их от имени Королевского института, усаживает Мари на докладе рядом с собой и сообщает ей на ухо, что она первая женщина, присутствующая на заседании Королевского института за всю его историю. Далее, в их честь устраивают серию банкетов – завтраков, обедов, ужинов, на которых присутствует «весь Лондон». Мари, одетая в скромное темное платье, без всяких украшении, даже без обручального кольца на руке, обожженной кислотой, изумлена, увидев такое количество бриллиантов – колец, браслетов, колье, кулонов, диадем, ожерелий. Вечером Пьер признался ей, что во время обеда решил поразвлечь себя и подсчитывал, сколько лабораторий можно выстроить на те драгоценные камни, что украшали руки, шеи, уши, прически самых знатных дам Лондона, – к концу обеда он сбился со счета.
Посещение Лондона имело и более приятное и важное последствие; вскоре Кюри получили письмо из Англии, в котором их уведомляли, что в знак высокого уважения Королевское общество присуждает им одну из высших научных наград – медаль Дэви.
Но это было в ноябре, а по возвращении, в конце июня, их ожидала еще одна официальная церемония – та, ради которой, собственно, начала Мари пять лет назад свое исследование: защита докторской диссертации. Все понимали, что это чисто формальный акт, Мари давно уже доказала, чего она стоит в науке, она явно переросла эту степень, но – порядок есть порядок.
И вот 25 июня в маленькой аудитории Сорбонны на рассмотрение ученых мужей выносится диссертация «Исследование радиоактивных веществ. Мадам Складовская-Кюри». В аудитории тесно, пришли, конечно, не только те, кто обязан по должности, выступление Мари – теперь событие в научном мире Парижа. За длинным дубовым столом восседают три оппонента во фраках; они по очереди задают ей вопросы, хотя прекрасно знают, что она на них ответит, работа уже неоднократно публиковалась, да и они бывали в знаменитом сарае; но – порядок есть порядок.
После положенных ответов председатель профессор Липпман поднимается, чтобы произнести решение университета. Ему хочется обнять Мари, сказать ей слова восхищения, но он вынужден произнести сухую официальную формулу: «Парижский университет дарует вам степень доктора наук с весьма почетным отзывом». И только тогда позволяет себе улыбнуться.
Вечером по случаю знаменательного события ученик Пьера Кюри и друг их семьи физик Поль Ланжевен, впоследствии выдающийся ученый, устроил у себя дома обед. Он прошел очень оживленно. Мари была в прекрасном настроении, но, как и обычно, старалась поменьше говорить о себе и о своем открытии.
Это же ее свойство легко обнаружить и по переписке с друзьями, с сестрой; она пишет о чем угодно – о погоде, о здоровье, о вареньях, об успехах дочки, то есть вроде бы о своей жизни, – только не о том, чем в действительности она живет.
Возможно, эту удивительную черту перенял от нее и Ланжевен, если можно перенимать черты характера; скорее это врожденное качество. Академик Петр Леонидович Капица, друживший с ним и нередко встречавшийся, вспоминает, как не любил Ланжевен не то чтобы похваляться, но вообще говорить о своем вкладе в науку; и вместе с тем мог, не стесняясь, даже с гордостью рассказывать о том, как он открыл новый сорт вина. Ланжевен действительно был большим знатоком вин, и, вероятно, участники обеда, данного им в честь Мари в 1903 году, могли оценить это по достоинству.
Вероятно, совпадение нравственных представлений о поведении ученого в обществе и совпадение личных склонностей и послужило фундаментом прочной дружбы, связывавшей Поля Ланжевена с семьей Кюри – сначала со старшей четой, потом и со вторым поколением, с Ирен Кюри и ее мужем Фредериком Жолио.
Я несколько отвлекся от самого обеда и от того, что на нем происходило в тот вечер. А там произошло знаменательное событие. Я еще вернусь к нему в другом, более подходящем месте, поскольку оно имело значение не столько для хозяина дома и виновницы торжества, сколько для одного из гостей, которому посвящена следующая глава, и вот в ней-то и будет самое подходящее место для этого рассказа.
А сейчас покинем обед у Ланжевена и очутимся в летнем Париже, где все разъезжаются на каникулы.
Из-за них, из-за каникул, поток поздравлений по случаю защиты Мари несколько растянулся – до осени, и не успели они иссякнуть, как стало известно, что вскоре появится повод для новых поздравлений, только значительно большего масштаба. 13 ноября 1903 года они одновременно с Беккерелем получают из Стокгольма телеграмму от непременного секретаря Шведской королевской Академии наук, в которой сказано, что супругам Кюри присуждена половина Нобелевской премии по физике за выдающееся исследование лучей Беккереля; вторая половина присуждена их соотечественнику, чьи лучи они исследовали.
Вручение премии происходит, как обычно, 10 декабря в Стокгольме. Но двое виновников торжества, супруги Кюри, находятся в это время дома: напряженная работа подорвала здоровье Мари, она не смогла отправиться зимой в длительную поездку. Шведский король Оскар вручает диплом Анри Беккерелю, другой диплом – французскому министру, представлявшему своих великих соотечественников.
2 января на их имя поступает чек на 70 тысяч франков – их половина Нобелевской премии; пять лет мучившиеся из-за каждого франка, ученые рады неожиданной материальной поддержке, хотя она и несколько запоздала – иметь бы их раньше, может быть, и радий появился бы года на два пораньше. Но и сейчас эти деньги очень кстати: Пьер может нанять наконец за свой счет препаратора к себе в лабораторию – пока еще дождешься обещанного университетом сотрудника.
70 тысяч франков, которые принесла им Нобелевская премия, – сумма, конечно, немалая, но она мизерна по сравнению с тем, что они могли бы иметь, если бы захотели, если бы поступились своими строгими принципами и взяли патент на свое открытие. Но они отказались от каких бы то ни было авторских прав на производство радия, как недавно поступил и Рентген со своими X-лучами, как поступали и будут поступать большинство ученых, не делающих из науки средство обогащения, не желающих препятствовать развитию новой области промышленности и техники патентными ограничениями. Радий принадлежит всем. Любая страна может производить его в любом количестве. Всю необходимую технологию они готовы предоставить заинтересованным организациям совершенно безвозмездно. И это в то время, когда один грамм радия стоит на мировом рынке 750 тысяч франков – в десять раз больше их Нобелевской премии. Всего один грамм. Не тот, первый, который они хранят у себя в лаборатории и который не имеет цены, хотя многие страны уплатили бы за него миллионы, и который потом Мари завещает своей лаборатории, а каждый другой, полученный из восьми тонн урановой руды – такова была пропорция, которую испытали на себе Кюри.
Дороговизна нового элемента объясняется тем, что он, как оказалось, обладает физиологическим действием. Это случайно почувствовал на себе еще Беккерель. Вернее, о физиологическом действии радиации первыми сообщили немецкие ученые Вальхоф и Гизель в 1900 году, но это не насторожило ученых, работавших с радием. Через год, когда супруги Кюри по крохам собрали свой первый дециграмм радия, Беккерель должен был выступать на конференции с сообщением о свойствах радиоактивных веществ. Ему пришла в голову мысль, что неплохо было бы продемонстрировать интенсивность излучения радия с помощью свечения фосфоресцирующего экрана. Он попросил у Кюри несколько дециграммов хлористого бария, в котором содержалась примесь радия. Следовательно, самого радия там было вообще мизерное количество. Утром он получил обещанную посылку – маленькую стеклянную трубочку с несколькими кристалликами; трубочка была герметически закрыта и завернута в черную бумагу. Обрадованный Беккерель положил ее в правый карман жилета и проходил так до вечера, до открытия конференции. Он продемонстрировал вечером свой эффектный опыт: экран светился, даже когда Беккерель поворачивался к нему спиной, то есть лучи радия проходили сквозь его тело.
Но вскоре выяснилось, что и радий продемонстрировал кое-что новое из своих свойств. Через десять дней на коже, на том месте, где расположен жилетный карман, Беккерель обнаружил красное пятно, превратившееся вскоре в язву. Анри примчался к Кюри пожаловаться: «Я очень люблю радий, но я на него в обиде».
Оказалось, что Пьер также уже имел возможность убедиться в коварстве выделенного ими элемента. Он умышленно решил испытать его на себе; он прикладывал ампулу с радием к руке и вскоре констатировал, что кожа покраснела, что это похоже на ожог, но болит не очень сильно; а потом ожог превратился в рану, которую врачи принялись лечить, как и рану Беккереля, перевязками; а через сорок дней рана стала затягиваться; а еще через десять осталось небольшое пятно, имеющее сероватый цвет, что указывает на глубокое омертвение тканей. Эти наблюдения над собой Пьер Кюри преспокойно описал в статье, которую отправил в «Доклады Академии наук» одновременно с аналогичным сообщением Беккереля.
3 июня 1901 года ученые узнали об отважных, теперь можно даже сказать – безрассудных опытах на себе открывателей радиоактивности.
Затем появляется сообщение ассистента Беккереля Луи Мату о том, что радиоактивные излучения ускоряют прорастание семян.
А вскоре ученые обнаруживают целительные свойства излучения: радий помогает при раке, волчанке, некоторых других болезнях кожи. Так закладываются основы нового метода лечения, именуемого теперь лучевой терапией, а тогда названного кюри-терапией.
Вот эти сообщения и вызвали сенсационный интерес к производству радия. Его-то и могли бы использовать супруги Кюри для поправки своего шаткого материального положения, но они не сделали этого совершенно умышленно, отвечая каждый раз на настойчивые и заманчивые предложения монополизировать производство радия: «Это противно духу науки».
Промышленность радиоактивных веществ, не сдерживаемая патентными ограничениями, стала быстро развиваться, и если радиоактивные вещества давно уже применяются во многих отраслях науки и техники, в этом известная заслуга супругов Кюри, сделавших все от них зависящее, чтобы их детище как можно скорее встало на ноги.
Вот, собственно, и пришла пора расстаться с учеными, открывшими науке радиоактивность и первые радиоактивные элементы. Мне бы хотелось сделать это сейчас, пока еще мы находимся в 1904 году, пока еще не наступил 1906 год, когда под колесами конного экипажа, рассеянно переходя улицу, трагически погиб Пьер Кюри; до того, как наступил 1908 год, когда, находясь на отдыхе, скоропостижно скончался Анри Беккерель; пусть лучше расставание с этими великими учеными, положившими начало новому атомному веку, не будет грустным. Попрощаемся с ними 12 мая 1904 года после лекции Беккереля, где он подвел итоги исследований в области радиоактивности.
На лекции, собравшей две тысячи человек – явление невиданное для научного сообщения, – присутствовал президент Франции, ученые, журналисты. На этой лекции, надолго запомнившейся парижанам, Беккерель рассказал об основных этапах развития науки о радиоактивности – начиная с его собственных открытий и кончая самыми последними работами в данной увлекательной области. Сам он весьма сухо оценил собственный вклад, отчасти из скромности, отчасти потому, что еще не были до конца ясны последствия его великого открытия, которое позже Альберт Эйнштейн по справедливости сравнил с открытием огня, ибо считал, что и огонь и радиоактивность – одинаково крупные вехи в истории цивилизации.
После лекции Беккерель вместе с президентом, окруженный коллегами, фоторепортерами, отправился в свою маленькую лабораторию при музее, в фамильную лабораторию Беккерелей, где восемь лет назад солнечным мартовским днем была открыта радиоактивность. Беккерель показал присутствующим окно, на котором лежали фотопластинки; ящик стола, куда он их убрал, когда зашло солнце; темную комнату, где при свете красного фонаря впервые увидел на пластинке силуэт уранового образца. А потом они спустились вниз, вышли на улицу и обошли дом, на фасаде которого уже была выбита надпись: «В лаборатории прикладной физики Анри Беккерель открыл радиоактивность 1 марта 1896 года».
Но история радиоактивности не остановилась на этом: почти одновременно с тем, как гравер выбивал буквы на стене дома Беккерелей, на другом конце света писалась ее новая глава.
Глава седьмая
Действие в этой главе будет происходить в основном в Англии и Канаде, однако начать ее нам придется все же во Франции, для чего нам следует вернуться на обед, данный вечером 25 июня 1903 года Полем Ланжевеном в честь Мари Кюри, защитившей днем докторскую диссертацию. Там мы сможем познакомиться с одним из гостей, попавшим на этот вечер, что называется, прямо с корабля на бал. Он действительно только что приплыл из Канады во Францию. Хотя его присутствие здесь не только не случайно, но и глубоко символично, поскольку он один из тех ученых, которые после выдающихся открытий французских физиков сам встал под знамена радиоактивности и призвал под них новых сподвижников.
Гость Ланжевена и вместе с тем гость супругов Кюри – ибо для знакомства с ними он прибыл во Францию – Эрнест Резерфорд, глава физиков, работавших тогда в университете Мак-Гилла в Монреале, потом глава физиков, работавших в Манчестерском университете, а потом глава физиков, работавших в Кавендишской лаборатории в Кембридже, а потом глава физиков всего мира, работающих над проблемами атомного ядра.
Но в тот вечер 1903 года он еще не был столь знаменит, хотя его работы в области радиоактивности, проводившиеся параллельно с супругами Кюри, вызвали большой интерес у ученых и журналистов, и последние даже осаждали его лабораторию, «помещая в прессе фантастические отчеты и сочиняя басни, пока им не запретили доступ в священную обитель», – это слова одного из близких друзей Резерфорда.
Но прежде чем рассказать, чем же вызвал молодой физик такой интерес журналистов, падких в основном на сенсации, и глубокое уважение ученых, ненавидящих сенсации, стоит выяснить сначала, как шотландец, родившийся в Новой Зеландии и начавший работать в Англии, оказался в Канаде.
Произошло это следующим образом.
В 1842 году колесных дел мастер Джордж Резерфорд, дед Эрнеста, решил покинуть Шотландию. Несмотря на то что его профессия в то время весьма ценилась, колесных мастеров было, вероятно, больше, чем кебов и телег, во всяком случае больше, чем работы, и поэтому семью Резерфордов нередко посещала нужда. И вот в один прекрасный день, прочтя рекламу новозеландской компании, сулившей чуть ли не золотые горы тому, кто решится поехать обживать английскую колонию, затерявшуюся в Тихом океане, Джордж собрал свои пожитки, погрузил их на одну из телег, для которых изготовил в своей жизни столько колес, посадил туда жену и сына и отправился в гавань, чтобы погрузить все вышеперечисленное на борт маленького парусника «Фиби Данбар».
Через полгода то, что осталось от суденышка после бури в Бискайском заливе, бросило якорь в одной из бухт Южного острова Новозеландского архипелага. Взору измученных переселенцев, шесть месяцев болтавшихся по воле волн и уже не надеявшихся когда-нибудь куда-нибудь доплыть, предстал сущий рай: заросли огромных зеленых папоротников, голубое небо и полное отсутствие цивилизации. Все было бы прекрасно в этом эмигрантском раю, если бы здесь были кому-нибудь нужны колеса и мастера по их изготовлению; но нужда и в том и в другом оказалась значительно меньше, чем обещала реклама, и Джорджу не пришлось передать сыну по наследству фамильное ремесло: Джеймс Резерфорд, отец Эрнеста, стал фермером.
Вскоре новоиспеченный фермер женился на местной учительнице, тоже шотландке и тоже эмигрантке; 30 августа 1871 года у них родился ребенок, нареченный Эрнестом.
Так же как и его отец, изменивший семейному ремеслу, Эрнест не стал фермером; но если Джеймса вынудили к этому обстоятельства, поскольку в маленьком местечке Брайтуотер в то время никому особо не нужны были кебы, фиакры, дилижансы, фаэтоны, кареты и прочие колесные средства передвижения – некуда было передвигаться, то сын Джеймса не стал фермером по иным причинам. Можно сказать, что это произошло в силу объективных обстоятельств, если под рубрику «обстоятельства» попадают необычайные способности мальчика в математике.
Они проявились уже в начальной школе, которую он окончил с отличием. И потом не раз в его дневнике появлялись записи учителей, отмечавших сообразительность, прекрасную реакцию, легкость, с какой он решал самые трудные задачи. Ярко выраженные математические наклонности юного Эрнеста могут показаться несколько противоречащими его более зрелым склонностям: физик Резерфорд был известен как величайший мастер эксперимента, легко выявляющий суть исследуемых явлений, не прибегая при этом к особым математическим ухищрениям. Академик П.Л. Капица, который в молодые годы работал у Резерфорда и на которого мне еще не раз придется ссылаться, вспоминал особое качество своего учителя: «Резерфорд был экспериментатором и в этом отношении напоминает Фарадея. Он мало пользовался формулами и мало прибегал к математике. Иной раз, пытаясь вывести при своих докладах формулу, он путался и тогда просто писал результат, замечая: если все вывести правильно, то так и получится».
Думается, не следует относить такую метаморфозу к изменению способностей ученого – изменился его подход к исследуемым процессам; став зрелым исследователем, математическим абстракциям он предпочитал конкретное «видение явления, над которым работал, хотя бы оно и происходило в неизмеримо малом ядре атома», – это опять слова Капицы.
Тем не менее в школе он получил следующий отзыв: «Очень быстро соображающий и многообещающий математик», вместе с тем Резерфорд нередко получал высокие баллы по физике, химии, по литературе, латинскому и французскому языкам. Последнее обстоятельство – я имею в виду хорошее знание французского языка – очень помогло ему в дальнейшем: благодаря ему он смог поехать работать в Канаду, где, как известно, французский наравне с английским один из двух официальных языков; благодаря ему он смог осуществить свое сокровенное желание и поехать в Париж, чтобы познакомиться с супругами Кюри, чьи работы были так близки его собственным. И в его воспоминаниях об обеде 25 июня есть даже слова о том, что беседа была очень оживленной. Не следует думать, что таким образом я неуклюже намекаю на пользу изучения в школе иностранных языков; но подобный вывод напрашивается сам собой.
В детстве Эрнеста легко найти еще один источник его будущих успехов – страсть к конструированию различных механизмов; он даже смастерил сам себе фотоаппарат. Любил он также разбирать и собирать часы, но здесь преуспел не больше каждого из нас – в результате нередко оставалась лишняя деталь, которую некуда было пристроить. Когда это случалось, он бросал часы и отправлялся играть в футбол, говорят, великий физик в юности был неплохим форвардом.
Окончив школу с прекрасными отметками, он получил премию на продолжение образования, что позволило ему в 1890 году поступить в Кентерберийский университет; родители не могли ему помочь деньгами – у него было еще одиннадцать братьев и сестер.
В университете Эрнест стал одним из инициаторов создания научного студенческого общества. Он тогда учился на втором курсе, увлекался естествознанием и, имея право, как и каждый член общества, сделать доклад на любую интересующую его тему, решил избрать для публичного дебюта тему «Эволюция материи». Трудно сказать, какими соображениями руководствовался двадцатилетний студент, берясь за такую трудную задачу, но еще менее ясно, откуда почерпнул он те идеи, которые высказал в своем докладе.
Заявил он, не больше не меньше, что все атомы построены из одних и тех же составных частей. Мало сказать, что это было невежественно по тем временам – атомистическая теория англичанина Джона Дальтона, царившая в физике, непоколебимо утверждала неделимость атома; мало сказать, что это было дерзко по тем меркам – гипотеза другого английского физика, Проута, о том, что атомы всех элементов построены из одних и тех же атомов водорода, была поначалу задушена на корню, и горе тому, кто пытался стать на ее защиту; такая мысль двадцатилетнего Резерфорда казалась просто смешной и неуважительной по отношению к кружку, именующему себя как-никак научным.
И что же? Пришлось Эрнесту на следующем заседании принести извинения своим товарищам за то, что он под видом научного доклада рассказывал явную белиберду. Мне бы очень хотелось увидеть выражение лиц сих молодых людей через двенадцать лет, когда они узнали, что их бывший однокашник экспериментально доказал ту бредовую идею, за которую когда-то перед ними извинялся.
Было бы неправильным, разумеется, утверждать, что Резерфорд уже тогда ясно осознавал, о чем говорил; скорее всего, то была фантазия молодого студента, но фантазия, основанная не на буйстве воображения или склонности к розыгрышам, а на какой-то необъяснимой интуиции.
Словом, поначалу Резерфорд явно скомпрометировал себя в глазах общественности, и если бы он не обратился затем к опытам, в которых показал себя искуснейшим экспериментатором, то неизвестно еще, завоевал ли бы он впоследствии столь почетное положение в университете и получил ли бы возможность после защиты диплома отправиться через океан на родину предков.
Произошел этот поворот вскоре после того, как студент Резерфорд прочел статью немецкого физика Генриха Герца об открытии электромагнитных волн.
Открытие Герца, взволновавшее всех физиков, произошло сравнительно недавно, в 1887 году, и сравнительно случайно. И это обстоятельство – кажущийся случайный его характер – дает мне повод ненадолго отвлечься от основной нити повествования и рассказать о том, как это произошло. Данная история имеет отношение не только к теме нашей книги, но и к самому Резерфорду, который весьма преуспел в практическом развитии достижений Герца, и если бы знаменитый Дж. Дж. Томсон не соблазнил в 1896 году своего юного ученика Резерфорда заняться лучами Рентгена, то неизвестно еще, каких высот достиг бы Эрнест в создании современной радиотехники. Во всяком случае, сам Томсон как-то признался, что успехи Резерфорда по радиотелеграфии «были так велики, что я с тех пор чувствовал себя виноватым в том, что убедил его посвятить себя новой области физики, возникшей после открытия рентгеновских лучей».
Но Томсону не пришлось бы сожалеть о содеянном, если бы Резерфорд еще студентом не прочел статью об открытии электромагнитного излучения, и тут мы снова возвращаемся к Генриху Герцу.
В тот год, когда Герц сделал свое главное открытие – у него есть и другие замечательные работы, – ему шел тридцатый год. До этого момента жизнь его складывалась, как он считал, не совсем удачно, хотя внешне все выглядело весьма благопристойно. Он был сыном преуспевающего адвоката из Гамбурга, родители его очень любили, и он их очень любил. С детства, как и Резерфорд, он обнаружил необычную склонность к математике, а также и к языкам. Кроме того, Генрих прекрасно рисовал, лепил, был искусен в работах по дереву и металлу, вообще имел, как говорят, золотые руки. Его увлечение классической литературой и искусством сказалось, кстати, позже в манере писать научные статьи; недаром их считают образцовыми по языку – они ясны и точны в научном аспекте и вместе с тем изысканны по форме.
Несмотря на явные способности, Генрих был чрезмерно скромен в их оценке, считал себя ни на что путное в науке не годным и решил поэтому после окончания средней школы идти учиться на инженера-строителя; почему-то ему казалось, что для этой профессии его таланта хватит. Но вскоре, к счастью, поняв, что заблуждается в своем призвании, решил заняться математикой и естественными науками.
В 1880 году Герц окончил университет с отличием и три года проработал в Физическом институте при университете под руководством такого выдающегося учителя, как Герман Гельмгольц.
В 1883 году Герца пригласили доцентом в университет города Киля. И вот здесь и начались его нравственные мучения. По долгу службы он должен был читать курс теоретической физики, но не чувствовал в себе склонности к теории. Его влекла экспериментаторская деятельность, но ею по долгу службы он заниматься не мог.
Внутренняя неуверенность сказалась на научной работе: за два года он выполнил и опубликовал всего несколько случайных теоретических работ.
Но, к счастью для него и для физики, случилось так, что освободилась вакансия ординарного профессора в Высшей технической школе в Карлсруэ, и Герц получил приглашение занять эту должность. И вот там наконец он почувствовал себя в своей тарелке – у него была собственная экспериментальная лаборатория. Правда, ему все же приходилось читать лекции и демонстрировать опыты, и он даже по старой боязни назвал их как-то «страхо-лекциями» и всегда боялся, что демонстрация какого-нибудь явления непременно сорвется и опозорит профессора.
Но когда он приходил в лабораторию, он был счастлив; здесь он мог позволить себе свободу творчества, здесь он занимался тем, что его в данный момент интересовало более всего.
А интересовали его более всего быстрые электрические колебания. То, что удавалось тогда получить даже при самых невероятных ухищрениях, не было достаточно быстрым, и никто даже не знал, можно ли вообще достичь, скажем, ста миллионов колебаний в секунду – той частоты, что сегодня используется в каждом радиопередатчике. И вот здесь Герцу и пришел на помощь случай.
У него на столе стоял виток проволоки, имевший маленький искровой промежуток. Разряжая лейденскую банку, Герц вызывал в нем проскок искры и тем самым получал желанные электрические колебания. Как-то раз рядом с этим контуром случайно был оставлен второй виток, никак с ним не связанный. И вот, разряжая лейденскую банку через один виток. Герц вдруг с изумлением увидел, что искры проскакивают и на втором контуре. Вначале Герц посчитал это каким-то случайным явлением, но вскоре, повторив его не один раз и на разных проводниках, он понял, что открыл электрические волны. Тогда он еще не понял, правда, что только что держал в руках первый передатчик электрических колебаний и первый их приемник и что через некоторое время из его открытия вырастет целая огромная область техники – радиотехника, а потом и телевидение.