Текст книги "Джура"
Автор книги: Ульмас Умарбеков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Ульмас Умарбеков
Джура
I
Когда мне бывает трудно, когда я не уверен в себе и не знаю, какое принять решение, я вспоминаю его. Я задаю ему вопросы, а он, живой в моей памяти, отвечает мне. Или вдруг улыбнется краешком губ и бросит: «Поэт!» Да, в то время я писал статьи, подражал Хамзе, и как-то даже раз мои стихи были напечатаны в газете. Еще я сочинил однажды любовное послание в стихах – адресовано оно было молоденькой учительнице, а подписано именем моего друга, влюбленного в нее, но очень застенчивого.
И вот – сколько уж лет прошло. Поэт из меня не получился. Может, он знал еще тогда об этом и оттого так часто говорил с улыбкой – «поэт». Я не обижался, улыбался тоже. Потом я перенял эту его привычку, и теперь, когда у кого-нибудь из моих молодых сотрудников дело не ладится, я бросаю ему с усмешкой: «Эх ты, поэт». Они не понимают и удивляются. Пока не понимают… Я знаю – придет время, и они тоже с улыбкой скажут это оплошавшему новичку… Я хочу, чтобы было так, хотя никому не рассказываю о том, кто первый назвал меня «поэтом»… Это моя маленькая тайна, моя память о близком человеке, память молодых и горячих лет… Самого человека давно уже нет, а вот словечко – живет, осталось. Живет и дело, которому он учил меня…
В те годы многие из нас хотели работать в ГПУ, и особенно, конечно, мои сверстники. Работник ГПУ – значит почет, уважение и в городе, и в кишлаке, ты – сила, гроза всяческой контры, ты на переднем крае борьбы за мирную, спокойную и счастливую жизнь наших городов и кишлаков, и еще – кто же из нас не видел себя во сне в кожанке и с револьвером на боку.
Мы, семнадцатилетние, работавшие в губкоме комсомола, просто мечтали о полной опасностей и приключений жизни чекиста, в свободное время любили рассказывать друг другу удивительные истории, где героями неизменно бывали чекисты, но главное, что волновало нас и делало наши мечты осязаемо близкими, – то, что за последний год двенадцать наших товарищей ушли по решению комсомола работать в ГПУ. Значит, мы нужны – так понимали мы, – нужны наша преданность революции и решимость, наша вера в собственные силы, наши мечты, крепкие руки, острые глаза и отважные сердца.
Однажды утром второй секретарь губкома вызвал нас к себе, сразу восемь человек. Мы все догадывались, о чем с нами будет говорить секретарь, и взволнованно обсуждали ожидавшиеся перемены в нашей жизни. Правда, я хотя и мечтал, как все, о скрипучей кожанке и тяжелом маузере, все же считал себя в душе не военным, а поэтом и театралом и поэтому был немного растерян. В те дни наша театральная труппа имени Карла Маркса готовила постановку «Ферганской трагедии». Роль курбаши в ней исполнял сам Хамза. Я отдавал спектаклю все свободное время, да и в комитете комсомола занимался культпросветом: еще я преподавал в школах ликвидации неграмотности при двух клубах и депо железнодорожников.
В кабинете нашего секретаря Виталия Колосова находились кроме него два человека, одетые именно в те кожанки, что волновали наше воображение. Сам же Колосов всегда был в кожаной куртке и при оружии, только носил он предмет нашей зависти не сбоку, а на животе. Зависти – потому что из всех работников губкома у него одного был наган.
Колосов назвал каждого из нас по имени – представил сидящим, а потом поднялся, уперся кулаками в стол и начал:
– Почему мы вызвали вас?.. Усилились враждебные действия против молодой Республики Советов! – Он всегда так выражался и вообще любил поговорить перед народом – ни один митинг без него не обходился: и в своем кабинете он выступал, будто с трибуны. – В Душанбе тайно состоялся курултай басмачей, в нем участвовал представитель международного империализма, враг революции Энвер-паша! Акулы империализма усиливают снабжение наших внутренних врагов оружием, деньгами и даже продуктами! Опять встревожен покой трудового народа! Участились нападения басмаческих банд на кишлаки и города, особенно в Ферганской долине! В ответ на это мы – преданная смена партии большевиков – должны считать себя мобилизованными!
Колосов налил себе воды и стал пить, а один из чекистов воспользовался паузой:
– Товарищ Колосов очень хорошо рассказал о последних событиях. Мы обращаемся к вам, ребята: в ГПУ нужны такие грамотные, проверенные люди, как вы, комсомольцы. Все ли согласны участвовать в борьбе с басмачами?
Мы в один голос ответили: да, все готовы защищать завоевания трудового народа.
– Тогда не будем медлить, дело не ждет. Начнем распределение.
Второй чекист взял лист бумаги.
– Шукуров!
Ну надо же – начали прямо с меня. Я и рта открыть не успел.
– Вас направим в Алмалык. Возражений нет? – Тон вопроса не оставлял возможности для возражений, и я растерянно молчал. – Завтра туда следует отряд милиции. Поедете с ними. Вот путевка.
Он протянул мне бумагу, и я невольно взял ее.
– Джумаев! Вас направим…
Я тихо повернулся и пошел к двери. Вот уж никак не ожидал, что участь моя решится так скоро. Прямо не знаешь-то ли радоваться, то ли огорчаться. Работа в ГПУ, конечно, дело почетное и важное, и сам сколько раз мечтал с ребятами: а вот когда мы… Но – не готов в душе, что поделаешь. И все мысли-то в последнее время были про театр да ликбез…
У двери кабинета меня догнал Колосов, положил руку на плечо:
– Не ждал? Растерялся?
Я только покачал головой и неуверенно улыбнулся.
– Не бойся, привыкнешь! Ты не хуже других, мы за тебя поручились… Ну, ни пуха… Будь здоров! – Он крепко пожал мне руку и вдруг добавил тихо и печально: – Я, брат, тоже еду…
– Куда?
– В Нанай… Убили там секретаря ячейки…
Это был третий случай за последние дни, – басмачи не щадили активистов. Но в словах Колосова поразила меня особая, неприкрытая горечь. Когда я вышел из кабинета, мне сказали, что секретарем в Нанае работала его невеста…
Да, это были не акулы империализма – обыкновенные басмачи. Я знал, что вытворяют они с девушками, перед тем как убить…
И сомнения мои остались в кабинете нашего секретаря. Театр и ликбез могут обойтись пока без меня, сейчас мое место там, где стреляют. Алмалык – что ж, пусть будет Алмалык… Работая в губкоме комсомола, я не привык сидеть на месте. Вот только что скажут родители?
Я ждал, что дома будет ужасный скандал, когда родители узнают о моей новой работе и о завтрашнем отъезде. Особенно мама… Она просто могла не отпустить меня, пойти с жалобами и плачем в губком, в ГПУ – единственный сын, и всего семнадцать ему, и… и… Что было бы дальше, я боялся подумать. Позору не оберешься, – тут уж придется скрываться еще где-нибудь подальше Алмалыка.
Но, кажется, гроза не собралась – хорошо, что дома был отец. Женщины, правда, получили уже равные права с мужчинами, но слово отца до сих пор было в нашей семье законом, не подлежащим обсуждению, – и слава богу!
Итак, отец не возражал против моего отъезда, хотя и не обрадовался, конечно. В его согласии я видел поддержку мужчины, и еще была одна причина, связанная с обстановкой тех первых послереволюционных лет.
Отец мой вырос в интеллигентной семье, верил в силу и значение знания и часто вспоминал слова мудрого Фитрата: «Развитие каждой нации начинается с просвещения». Еще до семнадцатого года отец, по примеру Аллаера и Фитрата, собрав с помощью зажиточной родни и знакомых нужную сумму денег, снял помещение – балахану Дусимбая из Дамарыка – и открыл там школу для бедных.
Однако, к великому его огорчению, через три года после Октября прославленных ученых и мудрецов Аллаера и Фитрата обвинили в джадидизме, рядом с их именами в газетах и на собраниях стали появляться такие слова, как «ярый враг революции».
Отец боялся за свою школу, перестал вспоминать Фитрата и Аллаера и учил теперь по книгам Хамзы «Легкая литература» и «Книга для чтения». Все же, когда о просвещении народа говорили на собраниях или выступала на эту тему газета, отец нервничал и волновался – со школой была связана вся его жизнь.
Возможно, поэтому сейчас, надеясь в будущем найти во мне заступника, он промолчал и не стал возражать против моего отъезда.
А мама чуть не плакала:
– Что за комсомол такой, если он лишает меня сына! Да поразит его гнев аллаха!
– Замолчи, не смей так говорить о комсомоле! – прикрикнул отец.
– Все равно, будь он проклят!
– Хватит, тебе говорят! – Отец повернулся ко мне и сказал тоном сообщника: —Не понимает… Ты не обращай внимания. Когда надо ехать?
– Завтра.
Я чувствовал, что у отца на сердце кошки скребут, но держался он как мужчина – иначе бы мать совсем разошлась – и ничем не выказал своих сомнений и боязни.
– Это большое доверие. Будь осторожен.
Я понял: отца тревожит не только мое будущее участие в погонях и перестрелках, где жизнь моя будет в опасности, но самый факт, что его сыну, мальчишке еще, предстоит работать в ГПУ и он может сделать какую-нибудь глупость, которая покроет позором всю родню. Мол, смотри в оба – иначе из-за тебя пострадает вся семья, и школу тогда могут закрыть… Такой уж он был человек, мой отец.
Ночью я почти не спал, а когда дремал, мне виделись стычки с басмачами, перестрелки и погоня… Я совсем не боялся – но вместе с тем совсем ничего не знал о настоящей работе чекиста… Все же, раз комсомол решил направить меня в ГПУ, колебаться было бы по меньшей мере ребячеством. Отец прав: во всех отношениях это большое доверие. И хотя боевые заслуги мои ограничивались участием в недавнем прошлом в уличных потасовках, рассеченной губой да изорванной одеждой, я знал про себя, что не трус и не подведу в трудную минуту. Но ведь не только смелость нужна чекисту. А что еще? И есть ли это нужное во мне? Получится ли из меня настоящий чекист? С чего надо начинать? И как меня встретят, – вообще, что там за люди, в этом Алмалыке?
Чего не встретишь на дороге жизни!
Сегодня – радость и веселье,
А завтра – горе и печаль…
Эти вирши я сочинил, кажется, именно той ночью, – во всяком случае, они довольно верно передают мое тогдашнее смятение.
Мама тоже не спала. Она всю ночь пекла лепешки, жарила боорсаки [1]1
Боорсаки – шарики из теста, обжаренные в жире могут долго сохраняться в пути.
[Закрыть]мне на дорогу, кого-то осыпала проклятиями, тихо, чтобы не разбудить нас с отцом, плакала. Потом, зайдя в комнату, увидела, что я не сплю, подсела ко мне и принялась перекраивать старую овчинную шубу отца. В шубу можно было закатать двоих таких молодцов, как я, – и мама перешивала пуговицы, укорачивала рукава и не переставая ругала весь земной шар в целом, а губком комсомола, на его поверхности, – в особенности. Я понял из ее слов, что теперь все заботы вселенной пали на мою несмышленую голову и я непременно должен буду сгинуть под ними. Чтобы этого не случилось, она сняла с моей старой детской колыбельки – бешик – бусинки от сглаза и пришила их под воротником шубы.
Я не стал возражать – иначе я рисковал оказаться в одной компании с теми недостойными, покинутыми аллахом, которые делают все, чтобы сократить ее путь на этой земле, и замышляют сотворить ужасное зло ее единственному горячо любимому сыну…
Утром, чтобы не огорчить маму, я послушно сел завтракать. Отец и мама, казалось, нарочно медлили, я же сидел как на иголках. Наконец отец благословил меня перед дорогой. Мама заплакала в голос, обняла меня и не хотела отпускать. Я не знал, как утешить ее, осторожно освободился и молча направился к воротам.
– Устроишься, сразу напиши, – сказал мне вслед отец. Я кивнул, помахал на прощанье рукой и вышел на улицу.
– Стой, стой! – закричала мама. – Для кого ж я все это пекла?
Она догнала меня, отдала узелок с лепешками и боорсаками, снова обняла меня и заплакала.
– Ну не надо, мама… Я же не на фронт иду…
– Да-да… – сказала мама. – Уж лучше б на фронт, только рядом, здесь… Не уезжал бы ты, а, сынок?
II
В Алмалык отправилось десять верховых, все милиционеры – в помощь тамошнему ГПУ. С ними ехал и я.
Алмалык был тогда скорее не городом – ни заводов, ни фабрик, как теперь, – а большим кишлаком в предгорьях, но народу на улицах нам встретилось много и базар оказался многолюдным. Я знал со слов отца, что Алмалык стоит на пересечении старых торговых путей и связан с Ташкентом и Туркестаном с одной стороны, с Ошем, Кашгаром и далее Китаем – с другой и с Уратюбе и Кабулом – с третьей. Когда знаменитый правитель Бабур был изгнан из Самарканда, в этих местах он встретился со своими дядями и собрал силы для борьбы с Шайбани… Конечно, все это было далекое прошлое – сейчас ничто не напоминало в Алмалыке о давних походах и войнах. А о сегодняшней жизни Алмалыка я узнал сразу же по приезде: в городе было неспокойно. За окнами домиков, выстроенных из камня и глиняных катышей, рано гасили свет, в махаллях воцарялась кладбищенская тишина, и никому не ведомо было, что там происходило, в этих домиках. Не было известно и другое – какие тревожные вести принесут милиционеры наутро, – а приносили их теперь ежедневно.
Нас, приезжих, встретил начальник ГПУ Константин Иванович Зубов, плотный, лет под пятьдесят, в военном, с буденновскими усами, с решительными жестами.
– Очень хорошо! – Он поднял глаза от сопроводительной бумаги и еще раз оглядел милиционеров. – Такие джигиты нам сейчас – как воздух, ждали вас! А вы, молодой человек? – он повернулся ко мне. Я подал ему путевку губкома комсомола. Он прочел ее, посмотрел на меня, потом еще раз заглянул в путевку. Да, кажется, возраст мой и внешность его не обрадовали. Он провел пальцем по усам и сказал: – Ну что ж! Значит, так тому и быть. Посидите пока здесь, подождите. А ну, джигиты, пошли!
Зубов увел милиционеров, я остался в его кабинете один. Осмотрелся. Стол, накрытый газетами, несколько стульев. В углу, на стуле, ведро, кружка. На стене – два портрета: Ленин и Дзержинский.
Ниже портретов – лозунг, написанный большими неровными буквами: «Советская власть – это власть народа. В. И. Ленин».
«Надо будет мне самому этот лозунг написать», – решил я. Мы в комитете комсомола писали такие лозунги каждый день, и у меня получалось красиво…
Так я сидел один в комнате, думал о том, что оставил в родном Ташкенте и что ждет меня здесь. Вдруг во дворе послышался топот, где-то рядом закричала женщина. Я подошел к окну: милиционеры, приехавшие со мной, верхом выезжали со двора, но никакой женщины с ними не было. Я вернулся на место – и снова услышал женский крик, потом плач. Что это? Что здесь происходит? И что я должен делать? Отворил дверь из кабинета в коридор – плач слышался из соседней комнаты. Допрашивают? Почему она плачет, почему кричала? Что они здесь – мучают людей? Разве мы – басмачи? У них же портрет Ленина на стене!
Сжав кулаки, я шагнул к двери, за которой все пла-кала женщина, – и тут в коридор с улицы вошел Зубов.
– Что, юноша, заскучал? Ничего, долго скучать не придется. – Мы вошли в его кабинет. – Проклятые, разорили Тангатапды. Не бывал там?
– Нет.
– Жалкий кишлак. Но и его не оставляют в покое.
– Басмачи?
– Кто ж еще? Как собаки плодятся! Банда курбаши Худайберды. Не знаком?
– Нет.
– Еще познакомишься. Этот нас помучает – ловок, хитер. Молодой совсем. И грамотный – в Бухаре учился. Но в руки ему лучше не попадаться – отца родного не пожалеет. Говорят, сам допрашивает, сволочь.
За стеной снова послышался плач женщины.
– А вы… жалеете людей? – спросил я.
– Это ты о ком – «вы»?
– Ну, мы… ГПУ…
Взгляд Зубова сделался жестким.
– Разве мы пытаем людей? Где ты это слышал?
Я кивнул на стену – вот, мол, непонятно разве?
Зубов помолчал, затем улыбнулся в усы и постучал кулаком в стену:
– Саидов! – Потом повернулся ко мне: —Сейчас познакомишься с этим палачом!
В дверях кабинета появился сухощавый рослый человек.
– Слушай, Джура, кого это ты там пытаешь, а?
– Я? Пытаю? – Саидов приложил ладонь к груди. – Меня, меня пытают!
– Да ну? А то я уж и не знал, что говорить, – вот молодой человек обвиняет нас, – мол, мы мучаем людей. – Саидов глянул на меня, понял все и рассмеялся. – Кстати, Джура, познакомься. Как вас зовут, юноша?
– Сабир, – ответил я, покраснев.
– Да-да, Сабир Шукуров, направлен к нам губкомом комсомола. Новый работник.
Джура подал мне руку, мы поздоровались.
– А это, – продолжал Зубов, – это Джура Саидов, гроза басмачей и вообще всякой контры. Боятся его, хотя, по-моему, бывает мягковат.
Я не понял последних слов Зубова и ждал, что он скажет еще. Но объяснять он ничего не стал, а положил мне руку на плечо и легонько подтолкнул к Саидову:
– Будете работать вместе. Джура, возьми его к себе…
Джура кивнул. Так я стал сотрудником ГПУ Алмалыка.
Разделавшись со мной, Зубов обратился к Джуре:
– А что говорит твоя артистка?
– Опять Худайберды. Отдал их своим, всех опозорили. И певицу Уктам тоже. А плачет ее племянница. Она засватана была – теперь, говорит, кому я нужна?
– Что будешь делать?
– А что сделаешь? – Джура пожал плечами. – Пообещал, что вернем добро: У них серьги, браслеты, – в общем, все висюльки отобрали.
– Сволочи! – не выдержал Зубов. – Ну вот что. Дай сопровождающих и отправь их.
– Конечно, отправлю – только вот племянница Уктам говорит, никуда не поедет. Говорит – кому я нужна.
– А ну, пошли. И ты, Шукуров!
– Сабир, – поправил я.
– Да, Сабир, и ты. Посмотришь, как ведем допрос, – и чтобы больше об этом разговоров не было. А еще комсомол!
– Идем, Сабир, – сказал Джура. – Правда, лучше самому увидеть.
Мы перешли в соседнюю комнату – там уже сидели шесть женщин, все молодые, лишь одна была постарше, лет сорока, она обняла за плечи девушку и что-то говорила ей, а та тихо плакала. «Видно, это и есть Уктам-певица, – подумал я. Слышал о ней еще в детстве – прекрасная певица, отличная танцовщица, говорили. – А та, рядом, – ее племянница…»
– Что будем делать, Уктамхон? – спросил Зубов.
Я не ошибся. Женщина, обнимавшая свою соседку, вскочила с места:
– Ах, дорогой начальник, что нам делать, придется ехать дальше… Судьба… Чтоб ей пропасть, этой культурной революции!.. Вот – Зумрад моя плачет все…
Первый раз поехала с нами, еле упросила я ее мать отпустить девочку в культпоход, обещала беречь…
Девушка, сидевшая рядом с Уктам, все всхлипывала, не поднимая головы, лицо закрыла ладонями.
– Не плачь, сестрица, что ж теперь… – сказал ей Зубов. – Хочешь, оставайся в Ташкенте, а? Я тебе записку дам, будешь жить со сверстницами, забудешь обо всем… Не горюй – ведь вся жизнь впереди!
– Конечно, конечно, – согласилась за племянницу певица Уктам. – Правда, Зумрадджан, девочка моя, оставайся в Ташкенте, я тоже об этом думала! Мать я сама успокою. А жених – шайтан с ним! В Ташкенте еще получше найдешь! Ведь все равно не любила этого толстяка!
Зумрад, услышав такие слова, заплакала в голос и припала к теткиной груди.
– Ну вот и правильно, моя девочка, нечего тебе домой возвращаться! – Уктам обняла девушку и, приговаривая ласковые слова, целовала ее в голову. – В Ташкенте, в Ташкенте будешь жить, доченька, там тебе и дорога откроется, голосок-то у тебя соловьиный, учиться будешь, станешь певицей, почет тебе везде оказывать станут, а жениха-то себе самого лучшего, по душе найдешь! Ну не плачь, ну хватит, родная, не мучь себя, хорошо, мой ягненочек?
Девушка что-то сказала сквозь слезы. Все поняли ее так: раз говорит, значит, соглашается, – и облегченно вздохнули.
– Да, – продолжал Зубов, – что у вас отобрали, какие вещи?
– Разве вернешь их теперь? – несмело спросила одна из женщин.
– Вернем обязательно, – отрезал Зубов. – Все разыщем… Шукуров!
– Сабир, – тихо сказал я.
– Да-да, Сабир… Возьми бумагу, карандаш – пиши. Говорите, Уктамхон.
Уктам начала перечислять вещи, отобранные у женщин басмачами, а я записывал.
– Десять браслетов… Два – золотые, остальные серебряные. Еще жемчужные бусы в четыре нитки – пять штук. Золотые сережки с яхонтовыми глазками – лучше б я умерла, чем надела их! От покойной матери остались, лежали бы сейчас дома!.. Так, еще два платья из парчи… Айсара, твое платье тоже из парчи было?
Одна из женщин молча кивнула. Другая не выдержала.
– Апа, скажите о моем пальто!
– Обо всем скажу, не забуду. Значит, платьев из парчи – три. Пальто из бекасама, совсем новое, она его только вытащила из сундука, в первый раз надела – сама видела… Четыре подушки пуховые… Проклятые, даже подушки забрали! Что я забыла из украшений, а? – она повернулась к женщинам.
– Мое кольцо, – подсказали ей.
– Да, кольцо Айнисы с двумя глазками… Ну, хватит… Остальное – мелочь, так, тряпки. Проклятые, пусть смерть их настигнет, даже тряпки забрали: всех раздели, дорогой начальник. И меня, старую…
Отец рассказывал мне об искусстве Уктам – никто лучше нее не исполнял сложных классических песен, никто не мог сравниться и в танцах. И вот, оказывается, она к тому же еще и очень красива – тонкие черты лица, множество косичек, как черные змеи, опускаются до колен, большие, очень живые черные глаза играют. Только полнота выдавала ее годы – молодость Уктам миновала.
– Ничего, не огорчайтесь, – сказал Зубов, – вернем ваши вещи.
– О, дай аллах, чтоб сбылись твои слова, дорогой начальник! – Уктам молитвенно сложила ладони и склонила голову. – Ну, девочки мои, поехали.
Мы проводили женщин во двор, и они стали устраиваться на повозке.
– Хорошо, хоть лошадь не отобрали, проклятые, сразу узнали, что не наша, а торговца чаем Абдука-дыра!
Наконец повозка тронулась в путь, ее сопровождали два конных милиционера. Вскоре кавалькада скрылась за клубами пыли.
– Слишком много наобещал им, – упрекнул Джура Зубова.
– Боишься, не поймаем Худайберды?
Джура не ответил.
– Поймаем, обязательно! – заявил Зубов, как мне показалось, очень уж уверенно. Посмотрел на меня и добавил с легкой насмешкой: – Раз комсомол помогает, значит, Худайберды конец. Поймаем басмачей, Шукуров?
– Сабир, – поправил я спокойно.
– Да, Сабир.
– Скоро увидим.
– Непременно поймаем! – Зубов покрутил усы и направился к себе в комнату.
– Голодный? – спросил меня Джура.
– Есть лепешки и боорсаки.
– Пока не трогай, еще пригодятся. Сейчас пойдем на базар. Да и дело там есть.