355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Уортон » Пташка » Текст книги (страница 2)
Пташка
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:13

Текст книги "Пташка"


Автор книги: Уильям Уортон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Все живое растет вверх и не достигает свободы. Верхние ветки ловят ветер и свет, захватывая их, точно в ловушку, но в конечном итоге лишь увеличивают слой перегноя. Рост сам по себе не имеет значения.

Говорю ему, чтобы отдал нож. Он отвечает, что нож его; заявляет, что купил нож у пацана по имени Зигенфус. Говорит, если я не верю, то могу спросить у Зигенфуса. Я прошу показать нож. Он протягивает его мне. Мы разговариваем через деревянные ворота в ограде вокруг его дома. Она же ограда бейсбольной площадки.

Я убеждаюсь, что это действительно хороший нож, складной, с несколькими лезвиями. Проверяю, как они убираются и вынимаются из пазов. Хитрая система с пружинками и фиксаторами; похоже, в ней что-то сломано. Пташка протягивает руку за ножом, чтобы показать мне, как система работает. Я прячу нож за спину и говорю, чтобы он не тянул к моему ножу свои грязные ручонки. Он смотрит на меня, поводя глазами, как будто я рехнулся. Я поворачиваюсь и ухожу вместе с Марио. Он открывает ворота и бежит следом. А мы идем себе. Он забегает вперед, идет перед нами, пятясь, и просит отдать его нож. Я останавливаюсь, поднимаю нож над головой. «Этот нож? – спрашиваю. – Попробуй, возьми». Он протягивает руку. Я держу нож высоко в левой руке, чтобы иметь возможность хорошенько наподдать ему правой. Каким-то образом я промахиваюсь, и он умудряется ухватиться за нож. Я вырываю нож из его руки. Опять поднимаю – он опять тянется. Размахиваюсь и опять попадаю кулаком в воздух. Его голова прямо передо мной, но к тому времени, как мой кулак ее достигает, ее там уже нет. Клянусь, он начинает уклоняться после того, как мой кулак приходит в движение. Кладу нож в карман, чтобы иметь возможность использовать обе руки; предвкушаю, какое месиво сделаю из этого дурака. А он все тянется к моему карману. Он все время передо мной, а я размахиваю кулаками и не могу в него попасть. Изо всех сил стараюсь подобраться к нему поближе. Ничего не помогает: получается так, будто я делаю все как при замедленной киносъемке, а он с обычной скоростью. Не то чтобы он приседал или уходил от удара; он просто отодвигается в сторону от того места, по которому я бью, типа как вы делаете шаг и оказываетесь в стороне от промчавшейся мимо вас машины.

Я решаю схватить его. Раз уж без этого не обойтись, повалю его на землю, прижму, чтобы не рыпался, и тогда вздую как следует. Марио помалкивает. В следующий раз, когда Пташка тянется за ножом, я делаю шаг вперед, за которым следует захват шеи. Наклоняюсь, чтобы бросить его через бедро, глядь, а моя рука уже обнимает воздух. Такое чувство, будто у тебя из руки выскользнул уж, точь-в-точь. То ли парень умеет виться по-змеиному, то ли попросту наловчился изворачиваться.

Я уж и то пробую, и это. Пытаюсь рывком накрыть его. Пытаюсь сжать в объятиях, по-медвежьи. Пытаюсь сделать новый захват. Ничто не помогает.

Позднее, когда Пташка заканчивает школу первой ступени и переходит в другую, я пытаюсь уговорить его заняться борьбой, но он не хочет. За все время было только одно исключение: это когда у нас в школе проводились соревнования и никто не хотел бороться с Фогелем в весовой категории сто тридцать пять фунтов, – получилось, что у того не оказалось пары. Фогель в нашем округе чемпион, а Пташка заявляет, что не возражает померяться с ним силами.

Вся школа вываливает смотреть на их схватку: такие состязания у нас многое значат. В начале первого периода Фогель пару раз пропускает атаки Пташки и тот едва не ставит его в партер, затем сам атакует Пташку. Тот делает шаг в сторону, наваливается на спину Фогеля и кладет его на ковер. Пташка не может весить больше ста двадцати пяти фунтов, даже если его пропитать водой, как губку. Фогель свирепеет. Пытается перевернуться так, чтобы Пташка оказался под ним. Пташка выскальзывает и позволяет Фогелю перевернуться на спину самому. Все, что Пташке остается сделать, – это вспорхнуть на него и положить на лопатки – ну, почти положить. Пташка встает и улыбается, глядя на Фогеля сверху вниз. Получается, Фогель ушел от захвата. Пташка получает два очка за атаку, а Фогель одно за уход от нее.

Вскоре то же самое происходит снова, и Пташка набирает еще два очка. Фогель опять уходит от захвата в самом конце периода. Счет: у Пташки – четыре, у Фогеля два очка. Толпа начинает смеяться, все болеют за Пташку. Пташка идет по кругу, выглядит как всегда полным придурком, борцовский костюм на нем буквально висит.

Второй период начинается с исходного положения, в партере, Фогель давит сверху всем своим весом. А Пташке хоть бы хны, знай себе улыбается чему-то своему. Ну, думаю, тут-то Пташку и положат на лопатки. Этот немчура Фогель силен как черт; он чуть не сходит с ума от злости, лицо его багровеет.

Рефери хлопает рукой по ковру и командует начинать. Фогель тянет Пташку за руку, чтобы повалить его на ковер, но тот – не знаю, как ему это удается: похоже, он делает кувырок вперед, но вот – Пташка опять стоит, а Фогель один внизу на ковре. Господи, толпа просто взрывается. Фогель стоит на четвереньках, как старый медведь, а Пташка стоит себе, поглядывая на него сверху вниз.

Фогель бросается к Пташке через весь ковер. Он притворяется, будто хочет встать в исходную борцовскую позицию, а сам быстро наклоняется, пытаясь ухватить противника за ногу. Пташка поворачивается, ускользает, и дело кончается тем, что он оказывается сидящим на голове Фогеля. Это уж слишком. Я так возбужден, что даю коленом пенделя парню, стоящему впереди меня. А у того острый карандаш в заднем кармане. Острие вонзается мне в колено, обламывается и там застревает. У меня до сих пор осталась отметина, этакий сувенир на память о том дне, когда Пташка победил чемпиона округа весом в сто тридцать пять фунтов. Победил по очкам со счетом двенадцать – шесть и даже не вспотел. Фогель так обделался, что не мог прийти в себя до конца сезона. Ему не хватило двух очков, чтобы стать чемпионом штата: проиграл финал в Гаррисберге.

Все вещи, которые кажутся нам важными, становятся незначительными, едва задумаешься о том, что они в действительности значат, вся жизнь кажется ничем. Знание-умение уничтожается размышлением, даже не уничтожается, а как бы стерилизуется, перегоняется в знание-понимание. Раздумье – это переработка умения в понимание.

Наконец я так устаю от попыток поймать Пташку, что останавливаюсь и смотрю на него. Он мне улыбается. Все играет в свои игры. Он, конечно, хочет заполучить свой нож, но не сходит с ума от злости. Я для него всего лишь длинная рука судьбы. Вытаскиваю нож. Медленно открываю, чтобы напугать его. Делаю вид, что собираюсь его убить. А он стоит и глядит на меня. У меня возникает подозрение, что я не сумею разозлить его из-за ножа, даже если захочу. Брось я нож, и парень полетит, чтобы его поймать. Я начинаю замечать смешную сторону происходящего. Марио по-прежнему стоит рядом. Я бросаю нож на землю к ногам Пташки. Пташка его поднимает. Он обтирает его, закрывает, потом идет к Марио и отдает нож ему. Говорит, если это действительно его нож, то пусть берет. Говорит, может быть, Зигенфус его нашел или украл, тогда он все равно принадлежит Марио. Я приказываю Марио не прикасаться к этому поганому ножу. Забираю его у Пташки сам, а потом отдаю обратно. Чувствую себя знаменитым генералом Ли, отдающим шпагу достойному противнику. Тогда-то Пташка и спрашивает меня, люблю ли я голубей, и приглашает к себе на двор, взглянуть на голубятню, которую строит. Марио отправляется домой, а мы с Пташкой становимся друзьями.

«…Птаха, ты знаешь, что смог бы стать чемпионом штата, если б захотел? Ты поборол бы всех этих креветок в категории сто двадцать пять одной левой. Побил бы все мыслимые рекорды».

По субботам мы любили сидеть на газгольдере и высматривать голубей. У Пташки был потрясный бинокль из магазина при ломбарде. Нет ничего лучше, чтобы разглядывать голубей. Мы готовы были таращиться в бинокль по очереди весь день напролет, жуя сэндвичи, которые покупали на Лонг-лейн.

Пташка рисует голубей. Пташка вечно рисует их или каких-нибудь других птиц – так, как другие мальчишки рисуют члены, мотоциклы или голых девчонок. Он со всеми подробностями изображает их перья и лапы, и они выходят похожими на чертежи – со стрелками, видами сверху и сбоку. Но если он вдруг решает нарисовать голубя так, чтобы тот был похож на голубя, у него и это получается. Помимо всего прочего Пташка еще и художник.

Однажды к нам начинают цепляться копы. Говорят, с биноклем мы подглядываем в чужие окна и на нас жалуются. Ну и придурки же тут живут. К счастью, у Пташки с собой много рисунков, и мы говорим, что просто выполняем школьное задание. Такое способен понять даже коп. Кому-то из них пришлось изрядно попотеть, объясняя одной живущей поблизости леди, что мы и впрямь, скорее всего, смотрим на голубей, а не подглядываем за ней в окно, пытаясь разглядеть, что у нее в трусиках.

К этим газгольдерным стаям прибилось несколько хороших голубей, на них-то мы и нацеливаемся. Пташке, скорее всего, достаточно их поманить, но нам куда больше по вкусу идея вскарабкаться на самый верх и поймать их руками. И сделать это надо ночью, когда голуби спят. Вообще-то там есть и забор, и ночной сторож, но мы все разведали и знаем, где можно перелезть.

Мне трудно это сделать. Мне придется убить всех птиц, ощипать их, выпотрошить, и это лишь ради одного укуса. Но я должен. Я голоден – я изголодался по настоящему знанию, должен попробовать его на зубок. Знание-умение словно наматывается на мои извилины. Мы все готовы отдать ради знания-понимания.

Мы берем с собой нашу веревочную лестницу с крюком, забрасываем ее и лезем вверх по задней стороне газгольдера. Я лезу первым; у нас обоих припасены мешки из дерюги, чтобы засунуть туда птиц. Еще мы прихватили с собой карманные фонарики, чтобы разглядеть птиц и выбрать тех, которые нам нужны.

Наверх мы забираемся легко. Оттуда нам открывается потрясающий вид: вот высится здание театра, а вон убегают огни вдаль, по направлению к Филадельфии. Мы сидим и обещаем друг другу, что когда-нибудь снова залезем сюда, просто чтобы посмотреть на звезды. Но сделать это нам так и не довелось.

Жуткая штука эта ночная ловля птиц. Нам страшно. Приходится перегибаться через самый край, чтобы достать до тех укромных уголков газгольдера, где ночуют голуби. Верхняя часть резервуара скошена от центра к краю, через который нужно перегнуться по грудь. Не могу заставить себя это сделать. Как бы ты ни был силен, есть некоторые вещи, на которые ты просто не способен.

А Пташке хоть бы хны. Он шарит руками где-то внизу, ловит голубей и передает мне. Если это какая-то шваль, я возвращаю птиц ему, а хороших сую в мешок. Так мы обходим по кругу всю верхнюю площадку, останавливаясь каждый раз, когда слышим голубей. Таким образом, за один обход мы заполучаем примерно десяток более или менее стоящих птиц.

Пташка говорит, что, если спуститься пониже, можно достать еще несколько хороших экземпляров. Он ползет и ползет, пока не получается, что он почти что висит в воздухе, и край уже где-то у его пояса. Я кладу мешок с птицами и сажусь ему на ноги, чтобы он не соскользнул. Мне хочется поскорее убраться с газгольдера. Потому что сидеть вот так на его ногах у самого края мне страшно. Он где-то далеко внизу, так далеко, что я не могу достать птиц, которых он мне подает, тогда он берет другой мешок и сам начинает их туда засовывать. Мне приходит в голову, что мы, скорее всего, нахватаем всякой швали, если выбирать будет Пташка, но, в конце концов, мы всегда сможем их потом отпустить.

И тут я слышу позади какой-то шорох, и несколько голубей взлетают за моей спиной. Я оглядываюсь и вижу, как еще две птицы выбираются из мешка. Не успев ни о чем подумать, я тянусь к мешку, чтобы его закрыть, и отклоняюсь назад. Пташкины ноги мелькают передо мной и в один миг оказываются за краем площадки!

Среди голубей начинается переполох, они мечутся в темноте во всех направлениях. Я перепуган до смерти, замираю, боюсь шевельнуться. Такое чувство, что весь газгольдер раскачивается. И ничего не происходит. Я ползу на животе к краю. Пташка висит, ухватившись за что-то. В одной руке у него по-прежнему дерюжный мешок. Он глядит на меня и улыбается своей обычной широкой улыбкой. Протягивает мне руку.

– Давай руку, Эл!

Сую ему руку, но не могу заставить себя наклониться достаточно низко, чтобы ухватить его ладонь. Он убирает свою руку и хватается за что-то другое. Пытается закинуть ногу на край, но у него не получается. Меня начинает трясти.

– Пойду позову кого-нибудь, а, Пташка?

– Мне так долго не провисеть. Ничего, сам справлюсь.

Он подтягивается, упирается во что-то ногами и пытается достать одной рукой до края площадки. Я хочу дотянуться до него, но чувствую себя совершенно парализованным. Не могу заставить себя приблизиться к этому краю. Пташка висит, и его почти не видать в темноте. Ложусь на живот и пытаюсь ползти вперед, так далеко, как могу. Наконец моя рука оказывается там, где он может до нее дотянуться, если какое-то время не будет держаться двумя руками.

– Когда я скажу три, – говорит Пташка, – то отпущу эту штуковину и схвачусь за твою руку.

Пташка считает до трех, делает, как сказал, и я его ловлю. Вот теперь мы действительно вляпались. Я не могу тащить его, иначе соскользну с площадки. Мы находимся в состоянии неустойчивого равновесия: каждый раз, когда он шевелится, я чуть-чуть соскальзываю к краю. Вот тут я описался. Господи боже, как страшно. Пташка смотрит вниз.

– Постараюсь приземлиться на кучу угля. Даже не знаю, о чем он, – может, просто не желаю знать.

Свободной рукой Пташка расправляет перед собой дерюжный мешок и отпускает мою руку. На какую-то секунду он зависает, поворачиваясь, двигаясь вдоль края резервуара, потом наклоняется вперед, отталкивается от стенки и, очутившись в воздухе, не исчезает из глаз – наоборот, я вижу его все время, пока он падает. Он летит, распластавшись, и отталкивается ногами, будто плывет. А широко раскинутыми руками он растягивает перед собой приготовленный дерюжный мешок.

Первый раз я полетел, чтобы остаться в живых. Подо мной ничего не было. Я жил полной жизнью в струях воздуха; воздух вокруг меня, и в этом воздушном пространстве не за что было схватиться. Можно отдать все, что угодно, за то, чтобы остаться одному в воздушном просторе и жить в нем.

Пташка и впрямь дотягивает до угольной кучи, а перед тем, как упасть на нее, сворачивается калачиком и, сделав кувырок в воздухе, приземляется на спину. И после этого не встает на ноги. Я едва вижу его, только белое пятно на черном угле. Далеко-далеко.

Мне не верится, что он может умереть. Хотя это глупо с моей стороны, ведь от верха газгольдера до земли более сотни футов. Я даже не забываю взять с собой мешок с голубями. Спускаюсь по железной лесенке, в голове нет никаких мыслей, я просто напуган. Огибая газгольдер, я бегу к угольной куче. Ночной сторож, должно быть, спит.

Пташка сидит. На фоне угля он кажется мне смертельно белым; кровь капает из носа и виднеется в уголках губ. Я сажусь рядом на уголь. Мы сидим молча; я не знаю, что делать, не могу до конца поверить в то, что случилось. Газгольдер выглядит еще более высоким снизу, чем казался, когда я был наверху.

Пару раз Пташка пытается что-то сказать, но ему не хватает дыхания. Когда ему это удается, его голос звучит отрывисто.

– Я сделал это. Летал. Это так красиво.

Ясно, что он не упал с этого газгольдера. Если бы он упал, его бы просто размазало.

– Ну конечно, летал; хочешь, кого-нибудь позову?

– Нет, обойдется.

Пташка пытается встать. Еще сильнее бледнеет, затем его выворачивает, и я вижу, что в рвоте много крови. Он опять садится на уголь и теряет сознание.

Вот теперь я чертовски напуган! Снова бегу вокруг газгольдера в будку к ночному сторожу! Он мне не верит! Приходится чуть не силком тащить его к Пташке. Он вызывает «скорую». Она приезжает и увозит Пташку в больницу.

А я стою с голубями в мешке. Никто не обращает на меня внимания. Даже врачи со «скорой» не верят, что он упал с газгольдера, думают, что я вру. По дороге домой я заворачиваю на голубятню и оставляю там голубей. Какое-то время слоняюсь поблизости: домой не хочется. Когда случается подобное, все, что представлялось важным, кажется такой ерундой.

Пташка, волоча ноги, бредет к унитазу в углу, чтобы оправиться. Там даже загородки нет, вообще ничего. Негде уединиться. Господи, ну и хреновое местечко для такого, как Пташка.

Оглядываюсь по сторонам. Смотрю направо, налево по коридору, и тут меня замечает какой-то санитар или охранник, кто его знает, кем он тут работает. Должно быть, мерзкая работа – ходить туда и сюда по коридору, приглядывая за психами.

– Ну и как он?

– Оправляется.

Тот припадает к окошку. Ну и чудик. Может, ему нравится смотреть, как мужики оправляются. Может, он чокнутый, работающий на полставки. Я спрашиваю, из числа ли он персонала или как? Все тут носят белые халаты, так что сказать трудно. Он может оказаться даже инспектором по отправлению нужд или что-то в этом роде. В такой больнице может быть все, что угодно. Он говорит мне, что он СС. Я сначала подумал, он хочет сказать, что он тут главный надзиратель. Но оказывается, СС означает, что он пацифист, которого отправили сюда на «социальную службу». И он работает в этой больнице почти с самого начала войны.

– Может, ты смоешься и сам перекусишь, пока я его тут кормлю?

– Что ты хочешь этим сказать? Он что, не может поесть сам?

– Не-а. Сам есть не будет, хочет, чтобы его кормили. Так что мне приходится кормить его с ложечки. А че, никаких хлопот, не то что с некоторыми. Ты суешь, а он загребает. Сидит на полу на корточках, а я его заправляю.

– Господи Иисусе! Да он и вправду чокнутый! Не хочет есть?

– Он еще ничего. Мужик напротив, вон там, не хочет носить одежду. Сидит на корточках посреди палаты, как твой приятель, но если кто зайдет, срет на руку и бросается дерьмом в того, кто вошел. Вот уж кого весело кормить, парень. Это отделение больше похоже на зоопарк, чем на больницу.

Он заглядывает в палату. Я смотрю тоже. Пташка закончил. Он опять сидит на полу, на прежнем месте, – точно также садятся на старое место голуби после того, как пройдет электричка надземки. Санитар приходит с подносом. Он достает ключ, отпирает дверь и заходит. Мне он велит оставаться снаружи. Садится на корточки рядом с Пташкой и начинает его кормить. Просто не верится! Пташка действительно хлопает руками, словно крыльями, будто птенец, которого кормят! Санитар оглядывается на меня и пожимает плечами.

– Забыл тебе сказать, доктор Вайс хочет, чтобы ты зашел к нему после обеда.

– Спасибо.

Вайс у них главный врач. Я заглядываю в палату, чтобы еще раз бросить взгляд на Пташку, и направляюсь в конец коридора. Я знаю, где тут кафетерий, потому что сегодня там завтракал. Кстати, это действительно кафетерий, а не тошниловка для больных, тут едят доктора и сестры, еда хорошая. Я ем и думаю о том, что Пташку здесь кормят, точно птенца. Что же такое случилось, какого черта?

Придя к Вайсу, я спрашиваю его, что с Пташкой, но он хитрый пройдоха и предпочитает не отвечать. Внезапно в его голосе прорезаются нотки майора, беседующего с сержантом. Смотрит на меня с дерьмовой ухмылочкой, словно я сам вроде как спятил. Начинает с того, что спрашивает, что со мной делают в Диксе. Я рассказываю про сломанную челюсть и про то, как ее скрепили какой-то железякой.

Когда мне впервые сказали об этом, я подумал, что у меня будет стальная челюсть, как у Тони Зейла. Но тамошний доктор предупредил меня, что я должен быть очень осторожным с моей новой челюстью. От удара кулаком штифты могут выскочить, и удар придется прямо по мозгам. Так что теперь у меня челюсть «стеклянная». Такие дела.

Я мелю Вайсу эту чушь и вдруг обращаю внимание на то, как он слушает. Он лыбится, хмыкает и поддакивает, чтобы я продолжал говорить. Но ему наплевать. И я решаю не слишком-то откровенничать с ним по поводу Пташки.

Он спрашивает, как долго мы с Пташкой были закадычными друзьями. Я отвечаю, что мы дружим с тринадцати лет. Он спрашивает так, что сразу понимаешь: на самом деле он, верно, думает, будто мы спятили на пару, или вместе пьянствовали, или мы вообще педики. Я вам доложу, в пехоте полно этого барахла. Стоит часа четыре посидеть в засаде, в замаскированном окопчике, да не с тем парнем, и тебе придется не сладко.

На самом-то деле не могу припомнить, чтобы Пташка вообще интересовался сексом. Возьмите, к примеру, ту историю с Дорис Робинсон. Если уж кто и с ней не сумел, тот действительно безнадежен. Может, его действительно интересовали одни птицы. Знахарь наш без ума будет от радости, если я ему это скажу.

Главный врач-майор все пытается вытянуть из меня что-нибудь о Пташке. Просто выворачивает наизнанку. Если бы он хоть выгляделискренним. Он догадывается, что я скрытничаю. Не дурак. Нужно быть осторожным. Под его белым халатом наверняка железо. Он может в любой момент наподдать строптивому сержанту. Теперь он вроде опять заговорил как доктор, но прежний вояка того и гляди себя проявит. В армии всем докторам следует быть только рядовыми.

И только я об этом подумал, как все тут же сбылось:

– Ладно, сержант, отправляйся к нему после обеда, посмотрим, сумеешь ли установить с ним контакт. Возможно, это единственный шанс, который у нас есть. Я распоряжусь, чтобы вас опять пригласили ко мне сюда завтра утром в девять.

Он встает, давая понять, что отсылает меня. Я отдаю ему гребаную честь и держу руку под козырек, пока он не отвечает мне тем же. Вот сукин сын.

Когда я иду обратно к Пташке, то успеваю перемолвиться с давешним санитаром СС. Приятный парень; должно быть, не чокнутый. Я развожу его на разговор о том, каково быть в СС. Говорит, что какое-то время его морили голодом, ставя эксперименты, чтобы выяснить, какой нужен минимальный рацион человеку, чтобы выжить, а потом его послали в лес, чтобы сажать там деревья, а последние восемнадцать месяцев он тут, при больнице. Он рассказывает обо всем этом, словно так все и должно быть. Чуть-чуть он похож на Пташку: его трудно обидеть. Настоящие неудачники себя таковыми никогда не ощущают.

Он спрашивает, что у меня с лицом, и я ему рассказываю. Он искренне мне сочувствует, не то что Вайс. Об этом можно судить по его выражению и по тому, как он поднимает руку и притрагивается к собственному подбородку, чтобы убедиться, на Месте ли он. Он отпирает мне дверь в палату Пташки, и я забираю из коридора свой стул.

Когда я вхожу, Пташка по-прежнему сидит на корточках посреди пола и не отрываясь смотрит в окно.

«…Эй, Птаха! Только что долго болтал с Вайсом. Это такая задница. Если б я чокнулся, то притворился бы, что это не так, только бы выскользнуть из его жирных ручонок. Что ты об этом думаешь?»

И тут Пташка поворачивает голову. Не настолько, чтобы увидеть меня. Поворачивает наполовину, так, как это делает птица, когда хочет посмотреть на кого-то в упор одним глазом. Конечно, Пташка на меня не смотрит, он смотрит на гладкую стену на другом конце комнаты.

«…Птаха! Как насчет того, чтобы сорваться и снова поехать в Уайлдвуд? Никогда не забуду, как ты прыгал там по волнам».

У меня такое чувство, будто Пташка слушает. Его плечи опущены, как будто он сидит на голубином насесте и даже не собирается взлететь. Это вполне могло бы оказаться плодом моего воображения, но я вдруг чувствую, что уже не один. И продолжаю говорить.

После случившегося на газгольдере Пташка пролежал в больнице больше месяца. Все газеты писали о том, как он свалился с высоченного резервуара и остался жив. Даже печатали фотографию, на которой было показано, где он спрыгнул, и пунктирная линия вела к месту, помеченному крестиком, который указывал, где он приземлился. Репортеры спрашивали меня, что произошло, но я бы ни за что не рассказал им, как он летал. Естественно, выплывает вся подноготная, о голубях становится известно. Отец Пташки разрушает голубятню и сжигает дерево. Еще неделю над тем местом кружат голуби, разыскивая голубятню. Ведь это место, к которому их привадили. Те первые сизари прилетают прямо к Пташке домой и не хотят улетать, так что его матери приходится их отравить. А что случилось потом с голубкой-ведьмочкой, я не знаю.

Ребята из младших классов то и дело задают мне вопросы, действительно ли Пташка летал той ночью. Он еще не выписался из госпиталя, а его уже все называют «Пташка» или «Птах». Сестра Агнес заставила нас всех написать Пташке письма, и мы собираем деньги, чтобы послать ему цветы. В своем письме я в основном пишу одни общие фразы и не сообщаю, что случилось с голубятней и сизарями.

Когда Пташка выходит из больницы, он выглядит еще большим заморышем, чем всегда, и к тому же у него отросли волосы. Он бледен, как девчонка. Я рассказываю о голубятне, Но умалчиваю о том, что сизари отравлены. Он не спрашивает. Мы в выпускном классе; Пташка нагоняет и заканчивает школу вместе с нами.

После случившегося у газгольдера я знал, что должен летать. Ни о чем не думая, в какой-то момент птица забывает обо всем и без всяких усилий делает взмах крыльями. Я отдал бы все, чтобы научиться этому.

Если б я мог быть ближе к птицам и сумел разделить их радость, этого было бы почти достаточно. Если б я мог смотреть на птиц, как смотрю кино, оказаться среди них, я бы понял, как это делается. Если б я смог подобраться к птице поближе, стать ее другом и быть с нею, когда она полетит, и ощущать, что она думает, тогда я, наверное, смог бы полететь. Я хотел знать о птицах все. Я хотел быть как птица и все время хотел полететь, полететь по-настоящему.

Тем летом нам с Пташкой не сидится на месте. Мы ничего не планируем. Часто ездим на велосипедах в Филадельфию и Паркуэй. Обычно мы приезжаем туда и ошиваемся возле художественных музеев, аквариума и Франклиновского института. Есть там одно место на Черри-стрит, где существует целая зала с картинами птиц. Мы часто ходим на них смотреть. Но картины, которые рисует Пташка, лучше. Он говорит, что художники не слишком-то много знают о жизни птиц. Говорит, мертвая птица – это уже больше не птица; рисовать ее – все равно что рисовать огонь, глядя на головешки. Иногда мы отправляемся на одну из двух улиц, где есть лавки подержанных вещей, в основном из ломбардов, и магазины, полные живых куриц и мясных голубей. Однажды мы покупаем пару таких голубей. Целый день ходим по магазинам, выбирая тех, которые могли бы нам приглянуться. Относим их на задворки здания городского совета, где голуби буквально кишмя кишат, там их огромные стаи. Выдергиваем по перу из каждого крыла, кладем перья в карманы рубашек и подбрасываем наших голубей вверх, после чего они смешиваются с остальными. Всю вторую половину дня мы наблюдаем, как они пытаются найти себе место в стае.

Я показываю Пташке, под каким углом нужно встать, чтобы огромная статуя Билли Пена с крыши здания городского совета выглядела так, будто у того сильно встало. На той площади с голубями мы веселимся вовсю: каждый раз, когда мимо проходят дамы, мы начинаем показывать на Билли Пена, и они смотрят туда же и видят, какой у старины Билли здоровый член.

Однажды мы решаем поехать на велосипедах через мост в Нью-Джерси. Переправляемся на ту сторону и околачиваемся в окрестностях Кэмдена. Не прокатавшись и дня, мы уже собираемся вернуться обратно, как видим дорожный знак, указывающий направление на Атлантик-сити.

У нас при себе все наше состояние, те деньги, которые мы нажили, продавая голубей: двадцать три доллара. Обычно мы держим их в том дупле, где хранили веревочную лестницу, но на этот раз прихватили с собой.

Мы договариваемся вместе отправиться в Атлантик-сити по тихим второстепенным дорогам. Приняв такое решение, мы начинаем обращать внимание на полицейских. И хотим завалиться спать до того, как стемнеет.

В ту ночь мы спим в поле, где растут помидоры. Стоит лето, а ночь все-таки холодная. Мы съедаем помидоров по десять каждый, да еще добавляем немного хлеба и колы, купленных в магазине в Кэмдене. Проснувшись утром, мы чувствуем, что замерзли. Я начинаю подумывать о том, чтобы вернуться домой. Пташка хочет отправиться дальше, к океану: он никогда его не видел. Его предки беднее моих, и у них нет машины. Мой папаша Витторио и так спустит три шкуры за то, что меня всю ночь не было дома, так что какого черта? Что он еще может со мной сделать? Отец может лишь вздуть еще разок, но не убьет же он меня, в самом деле.

Во второй половине дня мы добираемся до Атлантик-сити. Пташка едва не сходит с ума при виде океана. Ему в нем нравится все. Нравится звук его прибоя, нравится его запах, нравятся морские чайки. Он бегает взад и вперед по пляжу у самой кромки воды, взмахивая руками, словно крыльями. К счастью, уже конец дня, и мало кто может его увидеть.

Затем Пташка поворачивает и бежит в воду, машет руками, будто летит, и прыгает в волны. И все это не снимая одежды. Конечно, первая же волна поддает ему под зад. Откатываясь, она тащит его в открытое море. Мне начинает казаться, что он утонет, но вот он встает на ноги, совершенно мокрый, смеется как сумасшедший и падает на спину в буруны как раз в тот момент, когда на него сзади обрушивается очередной вал. Любой другой на его месте не выжил бы. А он качается на волнах, бросается в них, резвится вовсю. Проходящие мимо девчонки останавливаются, смотрят на него и смеются. Птаха не обращает внимания.

Выйдя на берег, он плюхается на песок и начинает по нему кататься. Катается и катается, пока не скатывается опять в воду и не оказывается погребен под белой пеной прибоя. Он продолжает перекатываться с боку на бок, с живота на спину, прибой волохает его, как бревно или как утопленника. В конце концов мне приходится выволакивать его на песок. Боже мой, уже так поздно, а его одежда промокла насквозь.

А Пташке хоть бы хны. Тогда мы едем на велосипедах через пляж, по дощатому настилу для прогулок, прямо к Стальному пирсу. Мы здорово там проводим время, покупаем столько хот-догов, сколько просит душа, и катаемся на всех аттракционах, которые у них есть. На ужин мы покупаем двухфунтовую коробку «морских» ирисок и направляемся в отдаленную часть пляжа, где нас никто не потревожит. Находим подходящее местечко с теплым песком и зарываемся в него.

Я рассказываю Пташке о том, как его мать отравила сизарей. Он расстроен, и мы решаем не возвращаться домой и не писать, где находимся. Черт побери, моя старуха вечно жалуется, что я много ем, так что теперь у нее будет возможность сэкономить, раз ей не придется меня кормить. К тому же меня достало, что мой старик вечно наскакивает на меня. Пташка заявляет, что, если не считать падения с газгольдера, купание в океане, пожалуй, ближе всего к полету. Говорит, что собирается научиться плавать. Никто никогда не учился плавать так, как это делает Пташка. Ему не хочется плавать по поверхности, как обычным людям. Он зарывается в волны и устраивает то, что называет «полетом в воде». Он задерживает дыхание так долго, что можно подумать, будто он утонул, а затем выныривает в каком-нибудь месте, где ты меньше всего ожидаешь его увидеть, подобно дельфину или еще какому морскому животному. Как раз тогда он и затевает эту дурацкую штуку – учиться не дышать как можно дольше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю