355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Моэм » Рассеянные мысли [сборник] » Текст книги (страница 9)
Рассеянные мысли [сборник]
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:17

Текст книги "Рассеянные мысли [сборник]"


Автор книги: Уильям Моэм



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)

Сэр Филип Фрэнсис, предполагаемый автор «Писем Юниуса», назвал этот пассаж «откровенным фатовством» и немного неожиданно дополнил: «Как бы мне хотелось научить Вас писать по-английски. Для меня это было бы большим утешением, поскольку я собираюсь читать все, что Вы пишете, а для Вас в том нет никакой хулы. Почему Вы никак не поймете, что полировка – это способ сохранения?»

Как показывают приведенные цитаты, Берк часто прибегал к метафорам. Они вплетены в его прозу, как нити разных цветов в переливчатые лионские шелка. Конечно, как всякий писатель, он пользуется тем, что известный лексикограф Фаулер называл естественными метафорами, поскольку это явление повсеместно распространено в нашей обыденной речи, но так же свободно он употребляет и то, что Фаулер называл искусственными метафорами. Они придают прочность его обобщениям. Берк прибегает к метафорам, чтобы усилить свои утверждения с помощью физического образа, но, в отличие от некоторых современных писателей, которые охотятся за метафорами, как пауки, обшаривающие свою паутину, Берк никогда не загоняет их до смерти. Вот хороший тому пример: «Ваша государственность, и это правда, оказалась в полуразрушенном состоянии. Но у вас остались часть стен и фундамент величественного и почитаемого замка. Теперь вы можете восстановить эти стены и начать строительство на старом фундаменте».

С другой стороны, Берк пользовался сравнениями довольно экономно. Современные писатели могут последовать его примеру. В последнее время мы стали свидетелями ужасной эпидемии. Страницы книг, написанных молодыми писателями, испещрены сравнениями так густо, как юношеские лица прыщами, и они столь же неприятны для глаз. Сравнения, разумеется, нужны. Упоминание о знакомом предмете или явлении позволяет яснее увидеть суть, а о незнакомом – привлекает внимание. Опасно лишь использовать их как украшение; отвратительно использовать их, чтобы продемонстрировать ум; и уж совсем нелепо использовать их, когда они не служат ни тому, ни другому. (Пример: «Луна, как огромное бланманже, дрожала над верхушками деревьев».) Сравнения Берка, как правило, тщательно продуманны. Вот самое знаменитое: «Но что касается нашей страны и нашего народа, то пока единое здание церкви и государства – святилище древнего закона, хранимое властью и обычаем, крепость и в то же время храм – будет нерушимо стоять на вершине британского Сиона; пока Британская монархия, не скованная, а лишь ограниченная законами государства, будет горделиво возвышаться, как Круглая башня Виндзора, окруженная двойным поясом древних стен; пока эта грозная твердыня охраняет подвластные ей земли, до тех пор насыпи и рвы тучных берегов Бедфорда могут не бояться мотыг левеллеров из Франции».

Лишь немногие писатели уделяют такое внимание абзацу; мы склонны, вне зависимости от смысла, делать паузу, когда, как нам кажется, читатель заслужил отдых. Но объем абзаца должен определяться не длиной, а смысловой нагрузкой. Абзац – несколько предложений, объединенных общей целью. Он должен касаться лишь одной темы и не содержать ничего, что не имеет к ней отношения. Так же как в «свободном» предложении уточняющие замечания не должны перевешивать главное утверждение, так и в абзаце: менее важные по смыслу предложения должны быть подчинены самому существенному. Так написано в учебниках грамматики. Берк следовал этим советам неукоснительно. В своих лучших абзацах он начинает с изложения предмета в коротких предложениях, а затем, завладев вниманием, переходит к предложениям средней длины или одному длинному, величественному периоду; фразы становятся все красочнее и все эмоциональнее, пока наконец напряжение не достигает высшей точки где-то в середине абзаца или чуть позже; затем темп замедляется; предложения становятся короткими, почти отрывистыми, и абзац кончается.

Я уже много говорил, что своими главными достоинствами стиль Берка во многом обязан тому, что ему приходилось много выступать перед публикой, но этим же объясняются и недостатки, которые может отыскать в нем придирчивый критик В знаменитой речи о долгах набоба Эркота есть несколько мест, где он задает один риторический вопрос за другим. Возможно, в палате общин это возымело бы должный эффект, но на странице печатного текста раздражает и утомляет. Сюда же можно добавить слишком частое употребление восклицательных предложений. «Счастье, если они не забудут об этом нерушимом союзе и своей роли в нем! Счастье, если ученость, не развращенная честолюбием, ограничится ролью наставника и не станет претендовать на роль хозяина!» Есть некая старомодность в столь частом использовании инверсии – приеме, к которому сегодня почти не прибегают; Берк использует его, чтобы разнообразить монотонность порядка слов: подлежащее, сказуемое, дополнение, а также подчеркнуть самый значимый член предложения, поставив его на первое место, но такие фразы, как «Личного оскорбления я им не наносил», выглядят естественно только в устной речи. С другой стороны, благодаря привычке к публичным выступлениям, Берк научился придавать цепочке коротких предложений такую музыкальность и такое благородное звучание, что они становятся похожи на сложный период с эффектным шлейфом придаточных предложений, и особенно отчетливо это проявилось в «Письме к благородному лорду». Здесь безошибочный инстинкт подсказывал ему, что если он взывает к сочувствию, жалуясь на старость и немощь, а также упоминает о смерти горячо любимого единственного сына, то нужно выбирать самые простые выражения. Это очень трогательное место.

«Надо мною пронесся шторм, и я подобен старому дубу, вывороченному из земли ураганом. Я лишен доброго имени, оторван от корней и лежу, распростертый на земле… Я одинок. Мне не с кем встретить врага у ворот. Но я, милорд, льщу себя надеждой, что даже в это тяжелое для меня время не дам за славу и прочие блага даже мерки высевок из хлеба. Почести прельщают лишь немногих. Это роскошь, это привилегия, это право тех, кто живет без забот и бед. Но все мы боимся позора, страдаем от боли, бедности и болезней. Так велит нам наше природное чутье, а под управлением рассудка чутье никогда не ошибается. Мой мир перевернут. Те, кто должны были стать моими преемниками, ушли раньше меня. Те, кто должны были стать моими потомками, оказались на месте предков. Ради дорогого сына (память о котором будет всегда жить в моей душе) я обязан сделать то, что он обязательно сделал бы для меня: я обязан доказать, что его отец – достойный человек, даже если герцог Бедфорд уверен в обратном».

Берк нашел здесь самые лучшие слова и расставил их по правильным местам. В этом отрывке нет живописной образности, романтических метафор, и все же он вполне подтверждает правомерность оценки Хэзлитта, утверждавшего, что, за исключением Джереми Тэйлора, Берк – самый поэтичный из всех прозаиков. Надеюсь, меня не сочтут излишне самонадеянным, если я замечу, что в нежной мелодике фразы, в утонченном выборе простых слов есть предчувствие лучших творений Вордсворта. Если по прочтении этих страниц кто-то захочет проверить, насколько велико писательское дарование Берка, я бы порекомендовал ему начать с «Письма к благородному лорду». Это один из лучших образцов обличительного послания в английской литературе, и оно так коротко, что его можно прочесть за час. «Письмо» очень сжато знакомит со всеми блестящими дарованиями Берка: его высоким и разговорным стилем, его юмором и иронией, мудростью, здравым смыслом, пафосом, негодованием и благородством.

РАЗМЫШЛЕНИЯ НАД КНИГОЙ

I

Лампе, слуга профессора Канта, будил хозяина ровно без пяти пять, и к пяти часам профессор, одетый в домашний халат, тапочки и треуголку поверх ночного колпака, уже сидел в кабинете, ожидая завтрака, обычно состоявшего из чашки слабого чаю и трубки табаку. Следующие два часа он проводил, обдумывая лекции, намеченные на утро. Потом он одевался. Аудитория располагалась на первом этаже его дома. Он читал лекции с семи до девяти, и они были столь популярны, что занимать места начинали с половины седьмого. Кант сидел за небольшим столом, говорил негромко, разговорным тоном. Он очень редко позволял себе жесты, но оживлял свои рассуждения шутками и множеством иллюстраций. Он стремился научить своих студентов думать самостоятельно и не любил, когда они записывали за ним каждое слово.

– Господа, – сказал он им однажды, – не скребите перьями. Я вам не оракул.

У него была привычка останавливаться глазами на ком-нибудь из студентов, сидевших в первых рядах, и по выражению их лиц определять, понимают ли они то, что он говорит. Его отвлекала даже самая малость. Однажды Кант потерял нить рассуждений, потому что на пальто одного из студентов не хватало пуговицы, а в другой раз, когда сонный юноша постоянно зевал, прервался и заметил:

– Если не можете сдержать зевоту, хотя бы прикрывайте рот рукой.

В девять часов Кант возвращался в свою комнату, снова облачался в халат, ночной колпак, треуголку и тапочки и работал ровно до половины первого. Затем он спускался к кухарке, называл ей время, одевался и возвращался в кабинет, где ожидал гостей к обеду. Гостей всегда было не меньше двух и не больше пяти. Профессор не любил обедать в одиночестве и однажды, когда не нашлось никого, кто бы смог составить ему компанию, приказал слуге, чтобы тот шел на улицу и привел первого встречного. Предполагалось, что у кухарки все будет готово и гости прибудут вовремя. Кант имел обыкновение звать гостей в тот самый день, когда он хотел видеть их к обеду, чтобы они не могли ради него нарушить данные ранее обещания. Некий профессор Краус какое-то время обедал с ним почти каждый день, кроме воскресений, и все равно каждое утро Кант посылал ему приглашение.

Как только все гости были в сборе, Кант приказывал слуге нести обед, а сам шел за серебряными ложками, которые хранил вместе с деньгами в запертом ящике бюро в гостиной. Компания рассаживалась в столовой. Со словами: «Приступим, господа!» – Кант брался за приборы. Он ел лишь один раз в день, и поэтому обед был обильным: суп, вареные бобы с рыбой, жаркое и на десерт сыр с фруктами по сезону. Перед каждым гостем ставилась пинта красного вина, чтобы тот мог пить в свое удовольствие.

Кант любил застольные беседы, но предпочитал говорить один и обычно выказывал неудовольствие, если кто-то перебивал или возражал, однако слушать его было так интересно, что никто не протестовал против такого монополизма. В одной из своих книг Кант писал: «Когда молодой, неопытный человек присоединяется к обществу (особенно если в нем присутствуют дамы), превосходящему по своему блеску его ожидания, он легко смущается и ему трудно вступить в беседу. Не следует в таком случае начинать разговор с газетных новостей, поскольку всем будет непонятно, что заставило его затронуть эту тему. Но если он только что вошел с улицы, плохая погода послужит наилучшим вступлением». Хотя за его собственным столом никогда не присутствовало дам, Кант взял себе за правило начинать с этой стандартной темы, затем переходил к последним новостям, местным и заграничным, а следом – к рассказам путешественников, особенностям разных народов, литературе и еде. Под конец он приберегал смешные истории, которых у него был большой запас. Профессор говорил, что «трапеза должна заканчиваться смехом, который, как известно, способствует пищеварению». Он любил засиживаться за столом, и гости не расходились допоздна. Проводив их, Кант уже не садился, чтобы случайно не заснуть, поскольку считал, что сном надо наслаждаться экономно – так можно сберечь время и продлить жизнь. Затем он выходил на прогулку. Он был очень маленького роста, не больше пяти футов, с узкой грудной клеткой и одним плечом выше другого, и худ почти до истощения. У него был крючковатый нос, но высокий лоб и свежий цвет лица. Голубые глаза, хоть и маленькие, выглядели живыми и проницательными. Одевался профессор Кант очень элегантно. Он носил небольшой светлый парик, черный галстук, сорочку с воланами на воротнике и манжетах, сюртук, бриджи и жилет из нарядной материи, серые шелковые чулки и туфли с серебряными пряжками. Свою треугольную шляпу он носил под мышкой, а в руках – большую трость с золотым набалдашником. Каждый день он гулял ровно час при любой погоде, но если шел дождь, его сопровождал слуга, держа над ним зонтик. Лишь один раз Кант пропустил прогулку – когда получил «Эмиля» Руссо и, не в силах оторваться от чтения, просидел дома целых три дня. Он ходил очень медленно, поскольку считал, что ему вредно потеть, и всегда в одиночестве, поскольку старался дышать через нос, чтобы не подхватить простуду, а если бы у него был спутник, то вежливость бы требовала поддерживать разговор, и тогда пришлось бы дышать ртом. Он неизменно гулял одной и той же дорогой вдоль Линденалле; если верить Гейне, профессор восемь раз проходил по ней из конца в конец. Он появлялся из дверей своего дома всегда в одно и то же время, так что жители города могли проверять по нему часы. Вернувшись домой, он проходил к себе в кабинет, где читал и писал письма, пока за окном не становилось темно. Затем, по привычке уставившись взглядом на шпиль соседней церкви, Кант обдумывал проблемы, которые тогда его занимали. С этим связана интересная история: в один прекрасный вечер он обнаружил, что больше не видит башни, поскольку ее скрыли верхушки росших неподалеку тополей. Его это страшно огорчило, но, к счастью, владельцы деревьев согласились подстричь ветви, чтобы профессор и дальше мог спокойно предаваться размышлениям. Без четверти девять он прекращал свой напряженный труд, и в десять старый слуга заботливо укладывал его в постель.

Однажды во второй половине июля 1789 года, выйдя из дома на вечернюю прогулку, профессор Кант повернул не в сторону Линденалле, а в противоположном направлении. Жители Кенигсберга были потрясены и говорили друг другу, что, должно быть, в мире случилось событие невероятной важности. Они оказались правы. Кант только что получил известие, что четырнадцатого июля парижская толпа штурмовала Бастилию и освободила всех заключенных. Это послужило началом Французской революции.

Кант родился в очень бедной семье. Его отца, ремесленника-шорника, отличали высокие моральные принципы, мать была женщиной глубоко верующей. О своих родителях он писал: «Они преподали мне урок, лучше которого с нравственной точки зрения быть не может, и при воспоминании о них меня наполняют самые благодарные чувства». Он мог бы пойти дальше и сказать, что стойкий пиетизм матери сильно повлиял на нравственное учение, которое он впоследствии разработал. Мальчик пошел в школу с восьми лет, и, когда ему исполнилось шестнадцать, поступил в Кенигсбергский университет. К тому времени его матери уже не было в живых. Отец был слишком беден и мог дать ему лишь пищу и кров; пока он учился в университете, ему материально помогал его дядя, башмачник, а также юный Иммануил зарабатывал тем, что брал учеников и, как ни странно, играл в карты и на бильярде. Когда Канту было двадцать два года, его отец умер, и он лишился дома. Из одиннадцати детей, что родила мужу фрау Кант, в то время были живы пятеро: герой нашего рассказа, его брат, который был сильно моложе его, и три сестры. Девочки поступили в услужение, и две из них в конце концов нашли мужей из своего класса. Мальчика взял к себе дядя, а Кант, не получивший места учителя в латинской школе, преподавал в домах провинциального дворянства. От общения с людьми этого круга он приобрел изящные манеры и благовоспитанность, которые его отличали впоследствии. За этим занятием он провел девять лет, а затем, защитив ученую степень, получил университетскую кафедру в Кенигсберге. Кант жил в меблированных комнатах и обедал в трактирах, которые выбирал по принципу приятного общества. Однако он был привередлив. В одном из домов его размышлениям мешало кукареканье петуха; он попытался купить птицу, но владелец отказался продавать, и ему пришлось переехать. Как-то он ушел из трактира, потому что один из посетителей без умолку болтал, а в другой раз, потому что от него там ждали ученой беседы, а ему этого как раз не хотелось. Лишь много лет спустя профессор Кант смог позволить себе собственный дом и слугу, который бы о нем заботился. В доме почти не было мебели, и в гостиной висела одна-единственная картина – портрет Руссо, которую Канту подарил один из его друзей. Беленые стены со временем так почернели от дыма и копоти, что на них можно было нацарапать свое имя; однако, когда один из посетителей попытался сделать нечто подобное, Кант мягко упрекнул его.

– Друг мой, зачем вы тревожите древнюю ржавчину? – спросил он. – Разве драпировка, что растет сама, хуже покупной?

За восемьдесят лет жизни Кант никогда не уезжал дальше, чем на шестьдесят миль от родного города. Из-за многочисленных недугов у него почти всегда что-нибудь болело, но он умел усилием воли отвлечь внимание от своих чувств, как будто они его не касались. Он часто говорил, что человек должен уметь приспосабливаться к собственному телу. Кант обладал жизнерадостным нравом, со всеми был приветлив и внимателен, хоть и очень педантичен. Он требовал, чтобы к нему относились столь же почтительно, как он относился к другим. Во дни славы, когда все стали искать с ним знакомства, он не соглашался прийти даже к самым важным персонам до тех пор, пока приглашавшие сами, первые, не наносили ему визит вежливости.

II

Я вкратце описал характер и привычки Канта в надежде вызвать у читателя интерес к этому великому философу, чтобы он не оставил книгу, когда я начну излагать мысли, пришедшие мне в голову во время чтения книги с немного пугающим названием «Критика способности суждения». Она посвящена двум предметам: эстетике и теологии, но я спешу добавить, что планирую коснуться лишь первого предмета, да и то с большой осторожностью, поскольку отдаю себе отчет, что, с моей стороны, затрагивать подобную тему несколько самонадеянно. Я лишь хочу сказать, что по собственному опыту знаком с творческим процессом и как писатель-беллетрист могу смотреть на вопрос красоты, который как раз и является предметом эстетики, без пристрастия. Беллетристика – искусство, но искусство несовершенное. Великие романы могут описывать все возможные человеческие страсти, заглядывать в глубины мятущихся душ, анализировать отношения между людьми, исследовать цивилизации и создавать бессмертных персонажей, однако было бы ошибочно искать в них красоту. Красота – удел поэзии.

Прежде чем я начну говорить об эстетических идеях Канта, я должен сделать одно довольно странное замечание: по-видимому, Кант был полностью лишен эстетического чувства. Один из его биографов писал: «Он никогда не обращал внимания на картины или гравюры, даже самые великолепные. В галереях, где были вывешены вызывающие всеобщее восхищение коллекции, я никогда не замечал, чтобы он специально разглядывал картины или выражал восхищение мастерством художника». Кант вовсе не был, как говорили в восемнадцатом веке, «чувствительным». Он дважды собирался жениться, но так долго обдумывал плюсы и минусы этого шага, что за это время первая девица, на которую он положил глаз, вышла за другого, а вторая уехала из Кенигсберга до того, как он пришел к какому-либо решению. Полагаю, это указывает на то, что он вовсе не был влюблен, поскольку влюбленный, пусть даже и философ, всегда найдет причины поступить по велению сердца. Его две замужние сестры жили в Кенигсберге. В течение двадцати пяти лет Кант ни разу не повидался с ними, объясняя это тем, что ему не о чем с ними говорить. Повод довольно разумный, особенно если вспомнить, как часто из-за собственного малодушия нам приходилось ломать голову, подыскивая общие темы для разговора с людьми, с которыми нас не связывает ничего, кроме уз крови. У Канта было много близких знакомых, но не друзей. Если им случалось заболеть, он никогда не навещал их, хотя каждый день справлялся об их здоровье; когда кто-нибудь из них умирал, он тут же выбрасывал его из головы со словами: «Пусть мертвые хоронят своих мертвецов». Ему не была свойственна импульсивность, но он был отзывчивым, в меру своих скудных возможностей, и обязательным. Обладая великим умом и недюжинными логическими способностями, эмоционально он оставался совершенно неразвитым.

И тем более замечательно, что, рассуждая о предмете, который зависит от чувств, Кант высказал столько мудрых и глубоких мыслей. Он, конечно, понимал, что красота не есть свойство предмета. Мы так называем особое чувство удовольствия, которое нам доставляет этот предмет. Он также осознавал, что искусство способно представить красивыми даже уродливые предметы, делая при этом оговорку, о которой надо помнить некоторым современным художникам, что изображения могут точно так же вызывать отвращение. Кант также замечал, что художник способен силой воображения превратить заурядный материал, заимствованный из природы, в нечто совершенно иное, предвосхитив таким образом возникновение абстрактного искусства.

Поскольку идеи философа в значительной степени обусловлены его личными качествами, Кант, как следовало ожидать, подходил к проблемам эстетики исключительно рассудочно. Его цель доказать, что удовольствие, которое доставляет нам красота, – всего лишь мысль. Очень интересно посмотреть, как он приступает к этой задаче. Кант начинает с того, что проводит грань между приятным и прекрасным. Красивый предмет вызывает удовольствие, свободное от всякого интереса. Приятное – это то, что доставляет удовольствие нашим чувствам. Приятное вызывает влечение и порождает интерес. Эту идею Канта можно проиллюстрировать простым примером: когда я любуюсь храмами дорического ордера в Пестуме, удовольствие, которое они мне доставляют, не зависит от моего интереса, поэтому я могу спокойно назвать их прекрасными; когда я смотрю на спелый персик, мое удовольствие не бескорыстно, ибо вызвано желанием его съесть, и поэтому плод я могу назвать всего лишь приятным. Разные люди испытывают разные чувства, и то, что приятно мне, может быть безразлично вам. Каждый из нас судит о приятном на основании собственного вкуса, и тут не может быть никаких споров. Удовлетворение от приятного – просто удовольствие, и поэтому, как утверждает Кант, оно совершенно бесполезно. Такое резкое заявление, как я думаю, можно объяснить лишь его убежденностью, что настоящей ценностью обладают лишь умственные способности. Но поскольку красота не связана с ощущениями (пробуждающими интерес), цвет, обаяние и эмоции, зависящие от чувств и доставляющие удовольствие, не имеют к ней никакого отношения. Такая формулировка вызывает некоторую растерянность, но понятно, почему Кант делает столь шокирующее на первый взгляд заявление. Каждый человек все воспринимает по-своему, и если прекрасное зависит от восприятия, то мое суждение ничуть не хуже вашего и чьего бы то ни было еще, и тогда эстетики не существует. Если суждение вкуса или, выражаясь современным языком, наслаждение прекрасным имеет под собой хоть какое-то обоснование, то оно должно зависеть не от чего-то столь непостоянного, как чувства, а только от умственных процессов. Когда вы оцениваете какой-либо предмет с эстетической точки зрения, вы должны отбросить все лишнее: его цвет, очарование, если оно ему присуще, чувства, которые он в вас возбуждает, и уделить внимание только его форме; если вы ощутите гармонию между воображением и пониманием (обеими умственными способностями), вы испытаете удовольствие и с полным правом назовете этот предмет прекрасным.

Выполнив эту необычную операцию, вы можете потребовать, чтобы все остальные с вами согласились. Суждение, что некий предмет красив, хотя и субъективно, поскольку основывается не на понятии, а на чувстве, одинаково справедливо для всех, и вы вправе требовать от всех и каждого, чтобы они признали прекрасным то, что кажется прекрасным вам. На самом деле окружающие в каком-то смысле обязаны согласиться с вашим суждением. Кант обосновывает это утверждение следующим образом: «В самом деле, о том, относительно чего мы сознаем, что удовольствие от него у нас свободно от всякого интереса, мы можем судить только так, что оно должно содержать в себе основание удовольствия для каждого. Действительно, поскольку оно не основывается на какой-нибудь склонности субъекта (или на каком-нибудь другом сознательном интересе) и так как тот, кто высказывает суждение по поводу удовольствия, которое возбуждает в нем предмет, чувствует себя совершенно свободным, то он не может отыскать в качестве причин своего удовольствия никаких частных условий, которые были бы свойственны только его субъекту; поэтому он должен признать это удовольствие имеющим обоснование в том, что он может предполагать и у всякого другого; следовательно, он должен считать, что имеет основание ожидать у каждого такого же удовольствия. Поэтому он будет говорить о прекрасном так, как если бы красота была свойством предмета…» [10]10
  Перевод М. Левиной.


[Закрыть]

И все же создается впечатление, что Кант чувствовал слабость своей аргументации. Возможно, ему даже приходило в голову, что воображение и разум ничем не лучше чувств, поскольку эти две умственные способности не одинаковы для всех. Наверное, в Кенигсберге было множество людей с более развитым воображением, чем у нашего философа, но никто не обладал столь крепким разумом. Кант вынужден допускать, что мы можем требовать от остальных согласия со своей оценкой того, что можно считать прекрасным по общему мнению. Однако поскольку почти в той же фразе он признает, что людям свойственно ошибаться в своих суждениях о прекрасном, то это не дает нам ровным счетом ничего. В другом месте он замечает, что интерес к прекрасному не является всеобщим, но, если бы существовало понятие, общее для всех людей, все бы одинаково интересовались прекрасным. Действительно, в разделе, озаглавленном «Диалектика эстетической способности к суждению», Кант замечает, что есть лишь один способ сохранить право суждения вкуса, то есть нашего представления о красоте, на всеобщность – допустить, что в основе всякого объекта и субъекта суждения лежит понятие о сверхчувственном. Если я правильно понял, это означает, что объект красоты и человек, который о нем судит, являются внешними проявлениями реальности, и эта реальность едина. Они словно брюки и пиджак, сшитые из одного отреза. Мне это кажется неубедительным. Утверждение, будто представления о прекрасном одинаковы для всех, – лишь бесплодная попытка доказать нечто, противоречащее всякому опыту. Если удовольствие от прекрасного субъективно (а Кант на этом настаивает), то оно должно зависеть от индивидуальных особенностей наблюдателя, особенностей разума и особенности чувств; и хотя мы, наследники иудейской, греческой и римской цивилизаций, имеем между собой много общего, среди нас нет совершенно одинаковых людей. Мы можем более или менее соглашаться друг с другом относительно красоты известных вещей, и то лишь потому, что они нам хорошо знакомы, но только, естественно, наши суждения о красоте так же разнообразны, как и представления о приятном.

Кант утверждал, что, когда вы с помощью описанного выше метода приняли решение, что нечто, увиденное вами, прекрасно, вы не можете ни приписать удовольствие (чувство), которое испытали, кому-либо еще, ни также предположить, что ваше удовольствие (чувство, я повторяю) передается всем без исключения. Мне это представляется очень странным. Я всегда считал, что особенность любого чувства как раз в том и заключается, что его невозможно передать другим. Когда я смотрю на «Мадонну на троне» Джорджоне в церкви Кастельфранко, я, обладая даром слова, могу рассказать вам, что я при этом чувствую, но я не могу передать свои ощущения. Если я влюблен, я могу описать чувства, которые вызывает во мне любовь, но я не могу передать их другому человеку. Если бы это было возможно, мой собеседник влюбился бы в предмет моей привязанности, и меня бы это очень смутило. Наши чувства определяются нашим характером; можно без преувеличения сказать, что, глядя на одну и ту же картину или читая одно и то же стихотворение, два человека воспринимают их по-разному. По всей видимости, Кант пришел к идее о возможности всеобщей передачи чувств лишь потому, что чувства для него имели одно-единственное значение – с помощью воображения и понимания они дают толчок идеям, а поскольку идеи по своей природе обладают возможностью передачи, то и чувства, которые их вызвали, должны этим свойством обладать. Кант, как я уже отмечал вначале, был не способен на сильные чувства. Вероятно, поэтому он настаивал, что благоговение перед красотой всего лишь созерцательно.

Созерцание – пассивное состояние, оно не предполагает трепета, волнения, замирания сердца – всего того, что люди, наделенные эстетическим чувством, испытывают, разглядывая прекрасную картину или читая прекрасное стихотворение. Подобную реакцию у них может вызвать приятное, но никак не прекрасное. Мне трудно поверить, что такие люди читают Шекспира и Мильтона, слушают Моцарта и Бетховена, смотрят на картины Эль Греко и Шардена и не испытывают при этом никаких чувств, кроме созерцательной задумчивости.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю