Текст книги "Рассеянные мысли [сборник]"
Автор книги: Уильям Моэм
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Говоря о картинах Сурбарана, я упоминал его мастерство рисовальщика, талант, своеобразие, глубину тона, с которой выписаны белые монашеские сутаны, богатство оттенков в одеяниях князей церкви и платьях аристократок. Я останавливался на искренности его искусства, добросовестности его мастерства, на чувстве собственного достоинства и сдержанности; я подчеркнул убедительность его портретов, свойственное ему понимание характеров и правдоподобность образов давно умерших исторических личностей, я также отмечал, какое сильное впечатление производят эти огромные холсты, проникнутые благородством. Но, полагаю, внимательный читатель не мог не заметить, что я ни разу не называл эти картины красивыми. Красота – очень серьезное слово. В нем заключен глубокий смысл. Теперь его часто применяют не задумываясь: красивым могут назвать платье или браслет, парк, стихотворение или силлогизм. «Красивый» служит синонимом «хорошего», «интересного», «привлекательного». Однако красота – ни то, ни другое, ни третье. Это нечто большее. Она встречается очень редко. В ней заключена огромная сила. Когда люди говорят, что у них от восторга перехватывает дыхание, это не просто фигура речи, это шок, подобный тому, которое испытывает человек, ныряя в ледяную воду. И после этого первого шока ваше сердце колотится, как у заключенного, когда за его спиной захлопывается дверь тюрьмы и он вдыхает сладкий воздух свободы. Красота делает нас лучше, нам кажется, что мы можем ходить по воздуху, радостное возбуждение заставляет забыть обо всем на свете. Вы вырываетесь из телесной оболочки в мир свободного духа. Это как любовь. Это и есть любовь. Это восторг, подобный мистическому. Когда я думаю о произведениях искусства, которые вызвали у меня подобные чувства, я в первую очередь вспоминаю свой первый взгляд на Тадж-Махал, картину Эль Греко «Мучения святого Маврикия», вновь увиденную после многолетнего перерыва, Адама с вытянутой рукой на потолке Сикстинской капеллы, скульптуры Дня и Ночи, а также погруженную в глубокое раздумье фигуру Джулиано в капелле Медичи и «Погребение Христа» Тициана. Ни одна из мастерски написанных, глубоких, величавых картин Сурбарана не внушала мне подобных эмоций. Они прекрасны, но они обращаются к разуму, а не к сердцу, которое дрожит и замирает от восторга при встрече с подлинной красотой.
И все же он создал несколько полотен, не особо выдающихся по размерам или тематике, которые, на мой взгляд, обладают редкой, впечатляющей красотой, и я еще поговорю о них. Однако прежде я должен затронуть другую тему.
Когда испанцы заново открыли для себя Сурбарана и провозгласили его своим национальным достоянием, они назвали его мистическим художником. Ничто не может быть дальше от истины, чем это утверждение, и к чести дона Бернардино де Панторба, автора очень разумной, хотя и слишком короткой статьи о Сурбаране, он первым указал, насколько ошибочно такое суждение. Да, действительно, большинство картин Сурбарана посвящено религиозной тематике, и, как я уже упоминал, церковь была его главным заказчиком. Можно не сомневаться, что этот серьезный, простодушный человек был добрым католиком, как и большинство испанцев в семнадцатом веке. Тридентский собор еще не изгладился из народной памяти, а инквизиция зорко стояла на страже, готовая покарать любое проявление ереси. Их вера была одновременно пылкой, сентиментальной, мрачной и жестокой. Чтобы понять, до какого сумасбродства она может довести, достаточно прочесть пьесу Кальдерона «Поклонение кресту». Я уверен, что Сурбаран очень ревностно относился к своим религиозным обязанностям. Природа его веры отчетливо проявилась в картинах, которые он писал для монастыря в Гуадалупе. На ней изображен святой Иероним на небесах, где его бичуют за чрезмерное пристрастие к светской литературе. Святой стоит на коленях, в одной лишь набедренной повязке, и два ангела изо всех сил хлещут его кнутами, а в это время Иисус сидит неподалеку на облаке с поднятой вверх рукой, будто отсчитывает удары, и на лице у него выражение кроткого удовлетворения. Поскольку известно, что основным прегрешением святого Иеронима было чтение трудов Цицерона, которые он предпочитал священному слову Божьему, напрашивается циничное предположение, что суровое наказание вызвано авторской ревностью: работы другого автора предпочли его собственным. При этом важно отметить, что святой глубоко раскаивается в своем грехе, его униженная поза указывает, что он не только молит о прощении, но и считает порку вполне заслуженной. Рискну предположить, что Сурбаран придерживался того же мнения.
В различных изображениях Христа Сурбаран проявлял сентиментальность, в целом ему не свойственную. Художник придавал ему отвратительное самодовольство настоятеля модной церкви Это совсем не тот строгий, но сострадательный учитель, который произнес Нагорную проповедь. С другой стороны, все его «Распятия» дышат мрачной энергией, так свойственной художнику. Он не старается облегчить ужас трагической сцены. Темный грозовой фон подчеркивает одиночество страдальца. На одном из «Распятий», где Христос изображен с опущенной головой и глубокой тенью на лице, невероятно волнующе переданы выражение смертной тоски и хладная бледность трупа, покрывшая тело. На другом полотне мы видим душераздирающую муку на лице, обращенном к небесам в тщетной молитве к глухому Богу. Такие картины не могли не растрогать людей, находивших чудовищное очарование в зрелище страданий своего Спасителя.
Возможно, религиозная живопись Сурбарана оказалась созвучна мировоззрению испанцев того времени и вызывала у них благоговейный трепет. Но вряд ли сейчас его картины найдут подобный отклик. Сегодня религия воспринимается слишком формально, слишком ангажированно, и у художников уже не получается изобразить безыскусное переживание так трогательно, как на наивных картинах Сиенской школы. Прошли времена, когда соблюдение религиозных обрядов сулило избавление от адских мук и вечное блаженство, а у духовных советчиков на все имелись готовые ответы.
Ошибочно было бы утверждать, что мистицизм обязательно носит религиозный характер. Мистический опыт – вещь совершенно особая. Экстаза можно достичь молитвой и смирением, но этого же можно добиться с помощью наркотика, например, опиума или мескалиновых бобов, гипнотического влияния текущей воды (как в случае Игнатия Лойолы) и даже воздействием красоты на особо чувствительную душу. Очень многие описывали восторг озарения настолько схоже, что на этот счет не остается никаких сомнений. Я не берусь утверждать, что люди, испытавшие подобные ощущения в результате приема наркотиков или под воздействием красоты, пришли к тем же выводам, что и люди, познавшие религиозный экстаз, но ощущения в обоих случаях одинаковые: человек испытывает чувство свободы и единения с мирозданием, его охватывает благоговение и радостное возбуждение, а все низкое, пустое и преходящее отступает.
Однако если художник, поэт или композитор непостижимым образом охвачен удивительной силой, которую называют вдохновением, когда идеи приходят к нему неизвестно откуда, когда он вдруг прозревает вещи, о которых раньше не имел ни малейшего представления, есть ли разница между этим его состоянием и мистическим восторгом?
Было бы абсурдно называть Сурбарана мистиком. На самом деле он был простым, честным человеком, которому давали работу, и он по мере возможности делал ее хорошо. Да, действительно, как и другие художники, писавшие картины на религиозные темы, он изображал различных святых и монахов в экстазе. Но он придерживался общепринятых шаблонов. Он рисовал их с открытыми ртами и закатившимися к небесам глазами. Невольно вспоминается мертвая треска на мраморном прилавке рыбного магазина. По-видимому, изображение мистического состояния Сурбарану не удавалось, и попытки его передать не находят отклика в душе зрителя. Наивысший духовный подъем я испытывал, когда смотрел на обнаженное человеческое тело на «Распятии» Эль Греко в Лувре или натюрморты Шардена. Это чувство сильно отличается от того, которое внушают изысканные и одухотворенные картины сиенских примитивистов. Согласно Канту возвышенное не существует в природе, но находит свое подлинное воплощение лишь в одухотворенном произведении искусства. Так, может быть, мистика не в картинах как таковых, а просто некоторые полотна наделены потенциалом, позволяющим зрителю с развитым вкусом видеть в них волшебство – источник мистического переживания. Эта красота спрятана глубже, чем та, от которой захватывает дух, она настолько будоражащая и трепетная, что на короткое мгновение вы погружаетесь в тот же экстаз, который испытывали святые, приобщаясь к божественной сущности.
Я писал о Сурбаране как о добросовестном, трудолюбивом и мастеровитом художнике, который рисовал свои картины, как краснодеревщик делает секретеры, а гончар лепит испано-мавританскую керамику. И он действительно не гений. И все же, возможно, в силу своей честности или чувствительности, позволявшей ему так искусно изображать белые монашеские рясы, он иногда, очень редко, превосходил самого себя. Нет, не в огромных холстах с фигурами в человеческий рост, не в изображениях чудес или портретах аристократок, обряженных святыми, но в нескольких небольших картинах, которые легко пропустить, разбирая его работы. В музее Кадиса есть два полотна Сурбарана (с изображением святого Бруно и блаженного Джона Хоутона) такой красоты, такой эмоциональной напряженности, что нам передается вдохновение художника. Из этих двух полотен, на мой взгляд, наибольшее впечатление производит второе, изображающее английского картезианца. Я писал об этой картине раньше и могу только повторить сказанное ранее. Я уверен, что моделью для этой картины служил английский монах, а не испанский, и меня заинтересовало, кто был этот мой неизвестный соотечественник, который позировал Сурбарану для портрета другого англичанина. На картине мы видим утонченное, красивое лицо с тонкими чертами, какие иногда встречаются у представителей благородных английских семей. На обритом черепе оставлено лишь немного рыжевато-каштановых волос, а осунувшееся от долгого поста лицо выдает напряженное волнение и тревогу. Обращенная к зрителю щека залита болезненным румянцем. Кожа темнее слоновой кости, но не смуглая, хотя и с утонченным, болезненно-желтоватым оттенком. На шее у него веревка, завязанная петлей. Свободную руку он прижимает к груди, а в другой держит кровоточащее сердце.
Мне стало интересно, кто был этот блаженный монах, и я выяснил, что Джон Хоутон родился в Эссексе, в старинной семье, приблизительно в 1488 году. Когда его образование было закончено, родители нашли ему подходящую невесту, но он решил сохранить целомудрие и посвятить себя служению Господу. Тайно покинув отцовский кров, Джон Хоутон укрылся в доме благочестивого клирика и не выходил оттуда до тех пор, пока не принял духовный сан. После этого он четыре года прослужил приходским священником, а когда ему исполнилось двадцать восемь лет, мечтая о жизни еще более праведной, вступил в орден картезианцев. В 1530 году Джон Хоутон был назначен настоятелем Картезианского монастыря в Лондоне. Три года спустя Анна Болейн стала королевой Англии, и от него потребовали объявить брак между Генрихом и Екатериной Арагонской недействительным. Он отказался и был брошен в Тауэр. Однако ему удалось договориться о некой казуистической оговорке и вернуться в свой монастырь. В тот же год парламент принял закон, провозглашавший Генриха VIII главой церкви Англии и объявлявший каждого, кто с этим не согласится, предателем. Джон Хоутон и два других картезианских аббата отказались принести присягу и были отданы под суд по обвинению в государственной измене. Присяжные долго не решались признать святых отцов виновными, но Томас Кромвель, королевский викарий, вынудил их вынести такой вердикт. Монахов приговорили к повешению и четвертованию. Джон Хоутон первым поднялся на помост. Ему на шею надели толстую веревку, чтобы смерть наступила не слишком быстро. Он произнес свои последние слова, и из-под него выбили лестницу. Однако веревку перерезали, пока он был еще жив, и Хоутон упал на землю. Тогда его стащили с эшафота, сорвали одежду, вырвали сердце и внутренности, а потом бросили их в огонь.
Мы уже никогда не узнаем, тронула ли Сурбарана печальная история сама по себе, или ему запали в душу какие-то особенности модели, но несомненно одно: в этот раз, благодаря какой-то счастливой случайности, ему удалось воплотить прекрасное. Эта картина написана не хладнокровным, рассудительным ремесленником, а великим художником. Она проникнута мистическим восторгом, которым дышит чудесная поэзия святого Иоанна Крестителя.
Но это не единственный раз, когда Сурбарану удавалось достичь таких высот. Я уже упоминал, что в годы своего ученичества, не имея возможности работать с обнаженной натурой, он писал натюрморты. Они по большей части не сохранились, но видно, что художник особенно любил неодушевленные предметы, составлявшие содержание натюрморта. На картине, изображающей святого Гуго в картезианском монастыре, караваи хлеба на столе, миски с едой и глиняные кувшины для воды написаны с такой любовью, с таким глубоким проникновением, что они представляются не просто предметами, а символами чего-то возвышенного. Став известным, Сурбаран по-прежнему время от времени рисовал натюрморты, возможно, для отдыха или удовольствия. Один из них находится в Прадо. На черном фоне изображены стоящие в ряд на столе две миски и два кувшина. И больше ничего. Все просто и без затей, и все же потрясающе красиво. Эта картина так же прекрасна, как портрет блаженного Джона Хоутона, и наполняет душу зрителя таким же острым восторгом. Оказавшись в Испании, неизменно удивляешься той нежности, с которой испанцы относятся к детям. Как бы ни были они надоедливы, капризны, шумны – родители никогда не теряют терпения. Мне представляется, что так же нежно Сурбаран писал эту скромную домашнюю утварь. Она получилась удивительно трогательной. Кувшины и миски на картине обладают теми же мистическими свойствами, которыми пронизаны изображения монахов из Кадиса. Именно эти полотна вместе с натюрмортами и «Распятием», на котором старый, измученный художник смотрит снизу вверх на своего Спасителя, позволяют назвать Сурбарана большим мастером.
Возможно, это не слишком много, если вспомнить об остальных его картинах. Но и такого количества вполне достаточно. Художнику не нужен большой багаж, чтобы найти свой путь к потомкам. Вполне хватит нескольких картин или пары книг. Предназначение художника – создавать красоту (хоть это и не главная движущая сила его творчества), а не искать правду, иначе силлогизм ценился бы выше, чем сонет. Однако изредка художник угадывает ее или приближается к ней. Дилетант может быть доволен, если добился хотя бы приемлемого результата, но только редкое сочетание техники, глубокого чувства и везения позволяет художнику, будь он живописец или поэт, достичь красоты, вызывающей экстаз, подобный тому, что испытывали святые во время молитвы или послушания. Тогда поэма или картина оставляет чувство раскрепощения, восторга, освобождения духа, в котором мистикам видится единение с бесконечным. Мне кажется невероятно важным, что Сурбаран, этот трудолюбивый, честный, прозаичный человек, всего несколько раз за свою долгую жизнь сумел подняться на недостижимую высоту. Как будто в эти мгновения на него снизошла милость Божья.
УПАДОК И РАЗРУШЕНИЕ ДЕТЕКТИВА
I
Представьте, что после трудного дня вы проводите вечер в одиночестве и хотите немного расслабиться. Возьмете ли вы из книжного шкафа «Войну и мир»? А «Воспитание чувств»? Или «Мидлмарч»? Или, может, «По направлению к Свану»? Если да, то я вами восхищаюсь. А если, желая уследить за всеми новинками современной литературы, вы снимете с полки присланный издателем душещипательный роман о тяжкой судьбе переселенных лиц в Центральной Европе или сборник рассказов о жизни «белого отребья» в Луизиане, который вы купили, соблазнившись рецензией, – вы необыкновенный человек. Но я не таков. С одной стороны, все великие романы я уже перечитал по нескольку раз, и в них нет для меня ничего нового и интересного. С другой стороны, когда я вижу книгу объемом в четыреста пятьдесят страниц убористого текста, которая, если верить обложке, откроет мне секреты женской души или познакомит с шокирующими подробностями жизни эдинбургских трущоб (все персонажи изъясняются по-шотландски), сердце у меня падает, и я выбираю детектив.
В начале последней войны я оказался заперт в Бандоле – небольшом курортном местечке на французской Ривьере; заперт, должен добавить, не полицией, а силой обстоятельств. Я находился на парусной яхте. В мирное время она стояла на якоре в Вильфранше, но власти приказали нам покинуть порт, поэтому мы отправились в Марсель. По дороге нас застиг шторм, и мы укрылись в Бандоле, где нашлась подходящая гавань. Частным лицам передвижения были запрещены, и без разрешения, которое выдавалось после долгих проволочек и заполнения множества анкет, нельзя было поехать даже в Тулон. Пришлось сидеть на месте.
Отдыхающие быстро разъехались, и курорт приобрел вид покинутый и жалкий. Казино, большинство отелей и часть магазинов закрылись. Однако время я проводил довольно приятно. В лавке канцтоваров каждое утро можно было купить «Пти Марсельез» и «Пти Вар», потом выпить café au lait [2]2
Кофе с молоком ( фр.).
[Закрыть]и пройтись по магазинам. Я узнал, где продается самое лучшее масло и в какой булочной пекут самый вкусный хлеб. Мне пришлось пустить в ход все свое обаяние, чтобы уговорить пожилую крестьянку оставлять для меня полдюжины свежих яиц. К моему огромному разочарованию, выяснилось, что в приготовленном виде гора свежего шпината превращается в жалкие крохи. И наконец я снова убедился, что совершенно не разбираюсь в людях: каждый раз, когда лицо торговки на рынке внушало мне доверие, она обязательно подсовывала мне перезрелую дыню или твердый, как кирпич, камамбер (при том, что в ответ на мои сомнения, она дрожащим от обиды голосом уверяла, что он a point [3]3
В самый раз ( фр.).
[Закрыть]). К десяти часам обычно подвозили английские газеты, и, хотя они были недельной давности, это меня не останавливало: я читал их с огромным интересом.
В десять часов по телеграфу приходили новости из Марселя. Затем второй завтрак и сон. Во второй половине дня я шел на прогулку вдоль моря или наблюдал, как мальчишки и старики (больше никого не осталось) бесконечно играют в шары. В пять появлялся «Солей», и я снова читал то, что уже видел утром в «Пти Марсельез» и «Пти Вар». Потом опять телеграфные новости в половине восьмого. С наступлением темноты мы запирались на яхте, и если из иллюминаторов пробивался хоть маленький лучик света, раздавались грозные крики патрулей противовоздушной обороны, дежуривших в гавани, и нам строго-настрого предписывалось задернуть светонепроницаемые шторы. Делать было нечего, кроме как читать детективные романы.
Имея столько свободного времени, я должен был бы совершенствовать свой разум чтением великих памятников английской литературы. До этого я никогда не читал за раз больше одной главы «Упадка и разрушения» [4]4
Имеется в виду книга английского историка Эдварда Гиббона «История упадка и разрушения Римской империи».
[Закрыть]и неоднократно давал себе слово, что когда-нибудь прочитаю его от корки до корки. И вот мне представилась блестящая возможность. Однако жизнь на сорокапятитонной парусной яхте, пусть даже вполне комфортабельной, довольно неспокойна. Рядом с каютой находится дверь камбуза, где матросы готовят себе ужин и под стук кастрюль и сковородок громко обсуждают свою личную жизнь. Один из них заходит в каюту за банкой супа или коробкой сардин, потом вдруг вспоминает, что надо включить мотор, а иначе не будет электричества. Затем юнга с топотом спускается вниз, сообщает, что поймал рыбу, и спрашивает, будете ли вы ее на ужин. Затем он приходит накрыть стол. Шкипер соседней лодки что-то громко кричит, и матрос идет выяснить, что ему надо, топая по палубе прямо у вас над головой. Они оживленно беседуют, и волей-неволей вам приходится это слушать, поскольку они орут во всю глотку. В таких условиях трудно читать внимательно. Думаю, было бы несправедливо по отношению к прославленной книге Гиббона, если бы я взялся за нее при подобных обстоятельствах, и должен признать, что еще не достиг такого просветления духа, которое позволило бы мне сосредоточиться на чтении. Меньше всего на свете мне хотелось приступать к «Упадку и разрушению Римской империи», и, к счастью, этой книги у меня с собой не было. Зато были детективы, которыми я мог обмениваться с владельцами других яхт, стоявших, как и мы, в гавани на якоре, а в канцелярском магазине, где я покупал газеты, продавалось много книг этого жанра.
Разумеется, это был не первый случай в моей жизни, когда я читал детективы, но никогда еще я не читал их в таком количестве. Часть Первой мировой войны я провел в туберкулезном санатории на севере Шотландии. Там я узнал, как приятно весь день валяться в постели: ты чувствуешь освобождение от всех жизненных забот и вволю предаешься абстрактным рассуждениям и метафизической задумчивости. Насморк – неприятная болезнь, но сочувствия от окружающих вы не дождетесь. Окружающих не пугает, что ваша болезнь может обернуться пневмонией и свести вас в могилу, но они очень боятся от вас заразиться. Они, как правило, даже не пытаются скрыть свое раздражение из-за того, что вы подвергаете их риску заболеть. Лично я, когда со мной такое случается, сразу ложусь в постель. Вооружившись аспирином, грелкой, ромовым пуншем на ночь и полудюжиной детективов, я готов извлечь сомнительную пользу из относительной необходимости.
Хоть я прочел сотни детективов, плохих и хороших, однако в этой области я всего лишь дилетант. И даже решившись ознакомить читателя со своими соображениями относительно этого жанра, я отчетливо осознаю собственную некомпетентность.
Для начала я должен провести границу между триллером и детективом. Первые попадают мне в руки только случайно, если по названию на обложке у меня складывается ошибочное представление, что речь пойдет о расследовании преступления. Триллеры – незаконные наследники книг Хенти и Баллантайна, которыми зачитывались подростки, и своей популярностью они обязаны лишь тому, что у нас сохранился большой класс взрослых читателей, чей мозг так и остался на детском уровне. Мне не хватает терпения читать про отважных героев и безупречных героинь, которые после множества невероятных приключений, наконец соединяют свои судьбы. Первых я ненавижу за твердость характера, вторые путают меня своей неуместной игривостью. Я иногда размышляю о людях, пишущих подобные книги. Неужели они охвачены божественным вдохновением и вкладывают в свои произведения всю боль души, как Флобер, когда писал «Госпожу Бовари»? Я не верю, что они сознательно рассчитывают написать успешный роман, который принесет им кругленькую сумму. В таком случае я не стал бы их винить: так зарабатывать на жизнь гораздо приятнее, чем торговать спичками под дождем и ветром или служить смотрителем в общественном туалете. Но мне приятней думать, что ими движет любовь к ближнему, что с помощью историй о пожарах, кораблекрушениях, железнодорожных катастрофах, вынужденных посадках в Сахаре, пещерах контрабандистов, опиумных притонах и зловещих азиатах они надеются привить огромной читательской массе, порожденной всеобщим школьным образованием, любовь к творчеству Джейн Остен.
Мне куда интересней преступления, особенно убийства. Кражи и мошенничества – тоже правонарушения, и иногда, чтобы их распутать, нужно изрядно потрудиться, но они меня мало волнуют. В принципе не так уж важно, стоила ли украденная нитка жемчуга двадцать тысяч фунтов или была куплена в «Вулворте» за пять шиллингов. То же самое и с мошенничеством: о какой бы сумме ни шла речь, будь то миллион или три фунта и шесть пенсов – это выглядит одинаково мерзко. Писатель-детективщик не может, подобно довольно скучному древнему римлянину, утверждать, что ничто человеческое ему не чуждо; ему чуждо все, кроме убийства. Это, конечно же, самое человеческое из всех преступлений, поскольку мы все, я уверен, когда-либо обдумывали его и отказались от своих планов из страха перед возможным наказанием или из опасения (вероятней всего беспочвенного) столкнуться с муками совести. Но убийца рискнул сделать то, на что мы не отважились, и перспектива виселицы придает его действиям мрачную внушительность.
Я думаю, писателю важно не переусердствовать с убийствами. Одно убийство – прекрасно, два – допустимо, особенно если второе – прямое следствие первого, но непростительная ошибка – вводить второе убийство лишь для того, чтобы оживить ход расследования, которое, как чувствует автор, становится скучноватым. Как только убийств становится больше, чем два, детектив превращается в побоище, и очередная жуткая смерть вызывает у читателя скорее смех, чем трепет. Большой недостаток американских детективов заключается как раз в том, что их авторы редко удовлетворяются одной или даже двумя смертями, они имеют тенденцию пристреливать, закалывать, отравлять и избивать людей пачками, превращая таким образом детектив в хаос, и у читателя остается неприятное чувство, что его оставили в дураках. Это вызывает сожаление, поскольку Америка с ее разнородным населением и внутренними противоречиями, с ее жизнелюбием, жестокостью и любовью к приключениям предлагает писателю-детективщику значительно более широкое и вдохновляющее поле деятельности, чем наша неизменная, однообразная и в целом законопослушная страна.