355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Моэм » Рассеянные мысли [сборник] » Текст книги (страница 11)
Рассеянные мысли [сборник]
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:17

Текст книги "Рассеянные мысли [сборник]"


Автор книги: Уильям Моэм



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)

ПИСАТЕЛИ, КОТОРЫХ Я ЗНАЛ

I

У Хэзлитта есть замечательное эссе под названием «Моя первая встреча с поэтами». В нем он вспоминает, как познакомился с Колриджем и Вордсвортом. Колридж приехал в Шрусбери, чтобы стать пастором в унитарианской общине; его предшественник, мистер Роув, вышел к карете встречать гостя, но, хоть и заметил круглолицего человека в коротком черном сюртуке, оживленно беседовавшего с попутчиками, не признал в нем того, кого ждал. Пастор вернулся домой. Почти сразу за ним в дверь вошел тот самый круглолицый джентльмен и, «заговорив, рассеял все сомнения. Все время, что он там пробыл, Колридж не закрывал рта и, насколько мне известно, так с тех пор и говорит не переставая». Отец Хэзлитта, пастор-диссентер, жил в десяти милях от Шрусбери, и несколькими днями позже Колридж отправился навестить родителя. Там ему представили Хэзлитта, которому в то время исполнилось двадцать лет. Поэт нашел в молодом человеке заинтересованного и понятливого слушателя и пригласил его той же весной погостить у себя в Нетер-Стоуи. Хэзлитт принял приглашение. Дня через два после него приехал Вордсворт. «Он сразу же уничтожил половину стоявшего на столе чеширского сыра и гордо заявил, что даже ему, с его опытом, женитьба открыла много новых жизненных радостей, чем выгодно отличается от женитьбы мистера Саути». На следующий день Вордсворт в сопровождении Колриджа и Хэзлитта отправился в Альфоксден, где читал на открытом воздухе «Питера Белла». «В декламации обоих, и Колриджа, и Вордсворта, – вспоминает Хэзлитт, – был некий ритм, который завораживал слушателей, подчиняя их себе и лишая воли. Возможно, поэты обманывали сами себя, прибегая к такому сомнительному аккомпанементу». Взволнованный и восхищенный, Хэзлитт не утратил ни своего критического ума, ни чувства юмора.

Я взялся за эту статью отчасти потому, что мне очень нравится эссе Хэзлитта. Однако я не могу писать о великих людях, подобных Колриджу и Вордсворту. «Балладу о Старом Мореходе», «Кубла Хана» и «Одинокую жницу» будут читать, пока жива английская поэзия, но никто не поручится, что авторы, о которых я собираюсь рассказать, останутся в памяти потомства. Индийские монисты верят, что Брахма создал этот мир без всякой цели, просто потому, что бурная деятельность – один из его атрибутов; в том, что литературную судьбу определяют потомки, есть такая же злая и циничная насмешка судьбы. Своенравие этих людей превышает все мыслимые пределы. Они не принимают во внимание добродетель и трудолюбие, им безразличны высокие помыслы и благородство целей. Какая несправедливость, что миссис Хамфри Уорд с ее обширными познаниями, прекрасным литературным стилем и несомненным дарованием, с ее добросовестностью и серьезностью забудется, а французский аббат восемнадцатого века, беглый монах и борзописец, кропавший длинные и нечитабельные романы, останется жить в веках только потому, что однажды ему случилось написать историю маленькой шлюшки по имени Манон Леско.

Прежде чем начать, необходимо сделать оговорку, что, хоть я и был знаком с писателями, о которых собираюсь рассказывать, в течение многих лет, ни с кем из них меня не связывала тесная дружба. Это объясняется тем, что до того, как прославиться в качестве автора легких комедий, я знал очень мало писателей, и все они были мелкой рыбешкой вроде меня. Близкими друзьями обычно становятся те, с кем сходишься еще подростками, в крайнем случае – лет в двадцать. Я стал популярным драматургом в тридцать четыре года, и хоть потом я встречался со многими литераторами, все они были значительно старше меня и слишком заняты своими делами и друзьями, чтобы наше знакомство переросло в нечто большее. Я всю жизнь был скитальцем и, когда репетиции пьес не требовали моего присутствия в Лондоне, подолгу жил за границей, поэтому не мог поддерживать связь с людьми, с которыми благодаря своему успеху смог познакомиться. Французские писатели большую часть года проводят в Париже. Они образуют кружки, члены которых постоянно встречаются в кафе, в редакциях газет, в своих квартирах; они вместе обедают, общаются и обсуждают книги; пишут друг другу длинные письма (в расчете на будущие публикации). Они вместе защищают кого-то и нападают на кого-то. Английские писатели совершенно другие. В целом они абсолютно не интересуются коллегами. Они предпочитают жить за городом и в Лондон приезжают только по необходимости. Английские писатели вращаются во всех кругах общества, а не только в литературных. Одни, как Генри Джеймс, предпочитают дружить с маленькой группкой своих поклонников или, как Герберт Уэллс, с людьми, разделяющими их интересы. Если вы не принадлежите ни к одному из этих классов, вам вряд ли удастся сойтись с ними поближе. Но главная причина, по которой мне не удалось сойтись с писателями, о которых я собираюсь рассказать, заключается в свойствах моей натуры. Робость, замкнутость и крайняя застенчивость мешают мне быть в доверительных отношениях с теми, с кем я не очень хорошо знаком, и если кому-нибудь из друзей случается поделиться со мной своими жизненными невзгодами, я теряюсь и не знаю, чем им помочь. Большинство людей любит говорить о себе, и когда мои знакомые рассказывают такие вещи, которые они должны были бы скрывать, мне становится неловко. Я бы предпочел только догадываться об их сердечных тайнах. К тому же мне несвойственно принимать признания за чистую монету и на меня трудно произвести впечатление. Люди меня забавляют, а не внушают уважение.

Не могу сказать, что был близко дружен с теми более или менее известными людьми, воспоминания о которых я предлагаю вниманию читателей, и потому портрет этих персонажей получился у меня не совсем полным.

Я увидел Генри Джеймса задолго до того, как с ним познакомился. Однажды мне достались два билета в бельэтаж на премьеру его пьесы «Гай Домвил». Не помню, как так вышло: в то время я был еще студентом-медиком, а билеты на премьерный спектакль с Джорджем Александром в главной роли расходились между критиками, завзятыми театралами, друзьями директора и прочими важными персонами. Пьеса с треском провалилась. Диалоги были изящны, но несколько сложны для восприятия, и в их ритме присутствовала некая монотонность. Генри Джеймс написал эту пьесу в пятьдесят лет, и трудно понять, как мог такой опытный автор соорудить подобное нагромождение бессмыслиц. Второй акт содержал неприятную сцену с притворным опьянением, от которой становилось не по себе. Было стыдно за автора. Наконец пьеса подошла к концу, и Генри Джеймс весьма недальновидно вышел на сцену, чтобы, по унизительному обычаю того времени, поклониться публике. Его встретили таким свистом и улюлюканьем, какого я ни до, ни после того не слышал. С моего места в бельэтаже его фигура казалась странно искаженной. На сцене стоял полный человек на коротеньких ножках, из-за обширной лысины пространство голой кожи на лице казалось огромным, несмотря на бороду. Генри Джеймс смотрел на враждебную публику, челюсть у него отвисла, рот слегка приоткрылся, и на лице отразилось полное замешательство. Он совершенно оцепенел. Не знаю, почему не опустили занавес. Время тянулось бесконечно, публика не смолкала. В партере и бельэтаже захлопали, и Генри Джеймс потом говорил, что это был знак одобрения, но он ошибся. Люди хлопали без всякого воодушевления, только в знак протеста против грубости галерки, поскольку не могли вынести унижения несчастного писателя. Наконец вышел Джордж Александр и увел его, раздавленного и потерянного, за кулисы.

В письме брату Уильяму Генри Джеймс, как многие драматурги, пережившие провал, писал, что его пьеса оказалась «слишком утонченной для вульгарного лондонского зрителя». Это неправда. Пьеса была плоха. Возможно, публика бы так не возмущалась, если бы ее не вывело из себя совершенно невероятное поведение героев. Мотивы их поступков, как и во многих других произведениях Генри Джеймса, были совершенно не свойственны нормальным людям, и хотя в прозе у него получалось скрыть этот факт от читателей, на сцене персонажи выглядели вызывающе недостоверными. Увидев действие, полностью лишенное здравого смысла, публика почувствовала себя обманутой. Ее негодование было вызвано не скукой, а возмущением.

Понятно, какую пьесу намеревался создать Генри Джеймс, но ему это явно не удалось. Он презирал английских драматургов и считал, что сам он может писать пьесы гораздо лучше. За несколько лет до этого, в Париже, он писал, что «превзошел Дюма, Ожье и Сарду» и «знает все, что знали они, и еще гораздо больше». Совершенно очевидно, почему из него не получился драматург. Он повел себя как человек, который умеет ездить на велосипеде и на этом основании решил, что сможет ездить на лошади. Если, руководствуясь подобными соображениями, он отправится на охоту в Питчли, то плюхнется в лужу перед первой же изгородью. К несчастью, провал Генри Джеймса еще больше укрепил уверенность театрального руководства в том, что романист неспособен написать хорошую пьесу.

II

Я познакомился с Генри Джеймсом много лет спустя, когда уже я стал автором успешных пьес. Это произошло на обеде у леди Рассел, автора «Элизабет и ее немецкого сада», в квартире на Букингем-гейт, если я ничего не путаю. Собралось литературное общество, и Генри Джеймс, конечно, был там главным светским львом. Он сказал мне пару комплиментов, но, как мне показалось, довольно пустых. Какое-то время спустя я попал на дневной спектакль, который давало «Общество любителей сценического искусства». Ставили «Вишневый сад», и я оказался рядом с Генри Джеймсом и миссис У. К. Клиффорд, вдовой известного математика и автором двух отличных романов: «Преступление миссис Кит» и «Тетушка Энни». Антракты были длинными, так что мы успели наговориться. Поскольку вершиной драматического искусства Генри Джеймс считал Александра Дюма и Сарду, вполне естественно, что «Вишневый сад» вызвал у него недоумение. Во втором антракте он принялся объяснять нам, как противна ему, с его любовью к французским авторам, эта русская бессвязность. Продираясь по извилистым лабиринтам своих мыслей, он то и дело останавливался в поисках подходящего слова; сообразительная миссис Клиффорд моментально догадывалась, какое слово он подыскивал, и тут же подсказывала. Этого ему хотелось меньше всего. Воспитание не позволяло мистеру Джеймсу возмутиться вслух, но на его лице явственно читалось недовольство; он раз за разом упрямо отказывался от предложенных ею слов и продолжал напряженно искать другие, а она вновь и вновь предлагала свои подсказки. Это была настоящая комедия.

Незадачливую чеховскую героиню играла Этель Ирвинг. Она была женщиной капризной, невротичной и эмоциональной, что полностью соответствовало характеру героини, и играла превосходно. Эта актриса пользовалась огромным успехом в одной из моих пьес, и Генри Джеймсу очень хотелось расспросить о ней поподробнее. Когда я рассказал ему все, что знал, у него возник очень простой вопрос, однако ему казалось, что, сформулированный напрямик, он прозвучит грубо и, пожалуй, немного высокомерно. И я, и миссис Клиффорд прекрасно понимали, что он хочет спросить, но Генри Джеймс подбирался к своему вопросу, как охотник подкрадывается к антилопе. Он медленно приближался и снова отступал, если ему казалось, что пугливое животное его почуяло. В конце концов миссис Клиффорд не сдержалась и выпалила: «Вы хотите спросить, леди ли она?» На лице Генри Джеймса отразилось величайшее страдание. В таком виде вопрос казался ему чудовищно вульгарным. Он притворился, что не услышал. Он состроил маленькую гримасу отчаяния и сказал: «Словом, если бы вас спросили напрямик, назвали бы вы ее femme du monde?» [13]13
  Светская дама ( фр.).


[Закрыть]

В 1910 году я в первый раз приехал в Америку и, естественно, не мог не посетить Бостон. После смерти брата Генри Джеймс жил в Кембридже, штат Массачусетс, в доме своей невестки, и миссис Джеймс пригласила меня на обед. За столом нас было только трое. Не помню, о чем мы говорили, но Генри Джеймс был явно чем-то расстроен. После обеда, когда вдова оставила нас вдвоем в гостиной, он рассказал мне, что обещал брату оставаться в Кембридже в течение шести, если не ошибаюсь, месяцев после его смерти на случай, если тому удастся передать сообщение с того света. Тогда рядом будут два близких человека, которые смогут принять его послания. Однако нервы у Генри Джеймса были в таком состоянии, что никто бы не поверил его рассказу. Его чувства так обострились, что он мог вообразить все что угодно, но до сих пор никакого сообщения не приходило, а шесть месяцев уже почти истекли.

Когда пришло время прощаться, Генри Джеймс настоял, что проводит меня до остановки трамвая, идущего обратно в Бостон. Я отказывался, говоря, что прекрасно справлюсь сам, но мой хозяин не хотел даже слушать. За этим стояла не только доброта и обходительность: Америка казалась ему непонятным, пугающим лабиринтом, в котором я без него обязательно потеряюсь и пропаду.

Когда мы шли по улице, он рассказал мне то, что хорошие манеры не позволяли ему сказать в присутствии миссис Джеймс. Бедняга считал дни, оставшиеся до того момента, как, выполнив обещание, он сможет отплыть к благословенным берегам Англии. Он мечтал об этом всей душой. Здесь, в Кембридже, писатель чувствовал себя одиноким и несчастным. Он твердо решил никогда больше не возвращаться в эту чужую, непонятную страну Америку. И тогда Генри Джеймс произнес фразу, которая показалась мне такой странной, что я ее никогда не забуду: «Я брожу по огромным пустым улицам Бостона, – сказал он, – и не вижу на них ни души. Даже в Сахаре невозможно быть более одиноким». Едва вдали показался трамвай, он страшно разволновался и начал бешено размахивать руками, когда до трамвая еще оставалось больше четверти мили. Он боялся, что трамвай не остановится, и умолял меня запрыгивать в вагон как можно скорее, поскольку водитель не будет ждать и при малейшей неосторожности с моей стороны трамвай потащит меня по мостовой, и если я не убьюсь насмерть, то обязательно покалечусь. Я заверил, что мне уже много раз случалось благополучно садиться в трамвай. Американские трамваи, сказал он, совсем другие, они преисполнены дикости, бесчеловечности, грубости сверх всякой меры. Я так заразился его волнением, что, когда трамвай подъехал и я вскочил в вагон, у меня было такое чувство, будто я чудом избежал верной смерти. Я видел, как Генри Джеймс на своих коротких ногах стоит посередине дороги, глядя вслед удаляющемуся трамваю, и чувствовал, что он все еще дрожит от пережитого ужаса.

Но как бы Генри Джеймс ни скучал по Англии, я никогда не поверю, что в ней он ощущал себя как дома. Для англичан он оставался чужим. Он не чувствовал их, как чувствуют английские писатели, и поэтому его английские персонажи никогда не получались правдоподобными. Американские персонажи удавались ему гораздо лучше, по крайней мере, с точки зрения англичанина. Несмотря на явную одаренность, ему не хватало эмпатии, которая позволяет писателям поставить себя на место героев, думать, как они, и переживать их эмоции. Когда Флобер описывал самоубийство Эммы Бовари, его рвало, как если бы он проглотил мышьяк. Трудно представить себе подобную реакцию Генри Джеймса, если бы ему пришлось описывать схожий эпизод. Взять, к примеру, «Автора „Больтраффио“». В этом рассказе мать позволяет своему единственному ребенку, семилетнему мальчику, умереть от дифтерии лишь для того, чтобы он никогда не подвергся растлевающему влиянию книг, написанных его отцом, которые она глубоко осуждает. Тот, кто представляет себе материнскую любовь и хоть раз видел мучения ребенка, беспокойно мечущегося в своей кроватке, борясь за каждый вдох, никогда бы не выдумал такой чудовищной истории. Французы называют это littérature. [14]14
  Литературщина ( фр.).


[Закрыть]
Этим словом они обозначают произведения, созданные в расчете на дешевый литературный эффект, лишенный всякого правдоподобия. Писатель задается вопросом: что испытывает человек, совершивший убийство, и тут же создает персонаж, который убивает лишь для того, чтобы узнать ответ на этот вопрос. Это и есть littérature. Люди совершают убийство ради выгоды, а не для того, чтобы получить необычные впечатления. Великие романисты жили полной жизнью, а Генри Джеймс лишь наблюдал ее из окна. Нельзя убедительно изобразить то, чего не пробовал, или придумать что-то (как Бальзак или Диккенс), чего раньше не знал. У тех, кто не участвовал в этой трагикомедии, никогда не получится описать ее со всей достоверностью. Как бы писатель ни старался правдиво изобразить действительность, роман не может соответствовать жизни так точно, как литография соответствует картине. Выдуманные персонажи и события – всего лишь схема, но если герои испытывают те же чувства, что и сами читатели, и действуют из тех же побуждений, то эта схема представляется более правдоподобной.

Генри Джеймс относился к друзьям и родственникам с большой теплотой, но это вовсе не значит, что он умел любить. В самом деле, описывая в своих романах и рассказах глубокие человеческие чувства, он проявляет такую редкую глухоту, что даже у заинтересованных читателей (заинтересованных, главным образом, странностью фантазии писателя) возникает желание отложить книгу: ведь они на собственном опыте знают, что люди не ведут себя так, как заставляет их автор. К романам Генри Джеймса нельзя относиться так же серьезно, как, к примеру, «Госпоже Бовари» или «Анне Карениной», они читаются с улыбкой, со сдержанным недоверием, с каким мы читаем драматургов эпохи Реставрации. (Это сравнение не так натянуто, как может показаться на первый взгляд: будь Конгрив беллетристом, он вполне бы мог сочинить то непристойное повествование о беспорядочных связях, которое Генри Джеймс озаглавил «О чем знала Мэйси».) Между его романами и романами Флобера и Толстого такая же разница, как между картинами Домье и графическими работами Константена Гиса. На его рисунках красивые женщины едут по Булонскому лесу в шикарных экипажах, но под их элегантными нарядами нет тел. Они прелестны, забавны, но бесплотны, как мечты. Романы Генри Джеймса – словно паутина на чердаке старого дома: тонкая, запутанная и даже красивая, однако горничная, наводя порядок, без сожаления сметет ее метлой.

В мои намерения не входит критиковать работы Генри Джеймса, и все же трудно писать о нем только как человеке, а не как писателе. Эти две ипостаси неразделимы. Автор растворен в человеке. Писательство было искусством, которое придавало смысл его жизни, и кроме этого для него ничего не существовало. Его не интересовала живопись или музыка. Когда Госс отправлялся в Венецию, Генри Джеймс наказывал ему обязательно пойти и посмотреть «Распятие» Тинторетто в Сан-Кассиано. Странно, почему он выбрал эту красивую, но несколько театральную картину, а не «Введение во храм» Тициана или «Иисус в доме Левия» Веронезе. Никто из тех, кто знал Генри Джеймса во плоти, не может читать его прозу бесстрастно. В каждой написанной им строчке слышится звук его голоса; вы уже готовы смириться (не радостно, но снисходительно) с чудовищным языком его последних работ, с его уродливыми галлицизмами, злоупотреблением наречиями, со слишком сложными метафорами и мучительно длинными предложениями, потому что они – неотъемлемая часть обаяния, добросердечия и милой высокопарности памятного вам человека.

Я не уверен, что Генри Джеймсу повезло с друзьями. Они ревновали друг к другу, и к попыткам проникнуть в тесный круг его близких друзей относились с явным недружелюбием. Как псы, грызущиеся из-за кости, они рычали всякий раз, когда кто-нибудь пытался оспорить их исключительные права на бесценный объект обожания. Их благоговейное почтение не шло ему на пользу. Иногда они мне казались немного глуповатыми: перешептываясь и радостно подхихикивая, они передавали друг другу важную новость о том, что предмет, на производстве которого составила себе состояние вдова Ньюсом из романа Генри Джеймса «Послы» и который он в своей книге тактично обошел молчанием, – на самом деле ночной горшок, и эти сведения получены от него самого. Мне это не казалось таким забавным, как им. Думаю, Генри Джеймс не требовал от своих друзей восхищения, но оно доставляло ему удовольствие. Английские писатели, в отличие от своих немецких и французских коллег, не стремятся обзаводиться поклонниками. Положение «дорогого мэтра» кажется им немного неловким. Возможно, потому, что Генри Джеймс сначала познакомился со знаменитыми писателями во Франции, он воспринимал пьедестал, на который водрузили его почитатели его таланта, как естественную прерогативу. Он был обидчив и сердился, когда к нему относились, как он считал, без должного уважения. Один мой молодой друг, ирландец, гостил на выходных в усадьбе «Хилл» вместе с Генри Джеймсом. Миссис Хантер, хозяйка, сказала моему другу, что он талантливый молодой человек и в субботу, во второй половине дня, Генри Джеймс приглашает его к себе поговорить. Мой друг был человек горячий и нетерпеливый; Генри Джеймс, с его бесконечными поисками слов, которые бы наиболее точно выразили его мысль, настолько вывел его из равновесия, что он брякнул: «Мистер Джеймс, я человек маленький. Не стоит в разговоре со мной так утруждать себя подбором правильного слова. Меня устроит первое попавшееся». Генри Джеймс был глубоко оскорблен и пожаловался миссис Хантер, что молодой человек разговаривал с ним очень грубо. Миссис Хантер сурово его отчитала, и по ее настоятельному требованию моему другу пришлось извиниться перед знаменитым писателем. Однажды Джейн Уэллс, жена Герберта Уэллса, заманила нас с Генри Джеймсом на благотворительный танцевальный вечер в помощь какому-то персонажу, в котором ее муж принимал участие. Миссис Уэллс, Генри Джеймс и я беседовали в вестибюле, перед входом в бальную залу, когда к нам подлетел какой-то нахальный молодой человек. Прервав длинную тираду Генри Джеймса, он схватил Джейн Уэллс за руки и воскликнул: «Пойдемте, миссис Уэллс, потанцуем, пока этот старикан вас совсем не заболтал!» Это прозвучало немного невежливо. Джейн Уэллс встревоженно оглянулась на Генри Джеймса, а затем, натянуто улыбнувшись, отошла с нахальным молодым человеком. Генри Джеймс не привык к такому обращению и, вместо того чтобы просто посмеяться, как оно того заслуживало, ужасно оскорбился. Когда миссис Уэллс вернулась, он поднялся и чуть сухо раскланялся.

Когда человек перебирается из одной страны в другую, он с большей вероятностью заимствует недостатки ее обитателей, чем их добродетели. В Англии, где жил Генри Джеймс, всегда обращали внимание на классовую принадлежность, и, возможно, именно этим объясняется его странное отношение к тем, кому выпало несчастье родиться в бедности. Не будь он писателем, Генри Джеймс никогда бы не поверил, что кому-то приходится трудиться, чтобы заработать на хлеб. Смерть представителя низшего сословия вызывала у него лишь легкий смешок. Такое отношение усугублялось тем, что сам он происходил из хорошей семьи, но, пожив немного в Англии, выяснил, что для англичан все американцы одинаковы. Видя, что англичане принимают его соотечественников, составивших себе состояние в Мичигане или Огайо, так же сердечно, как если бы они принадлежали к лучшим семействам Нью-Йорка и Бостона, он, отчасти из самозащиты, стал еще более разборчивым в своих знакомствах. Иногда он делал довольно курьезные ошибки и приписывал какому-нибудь молодому человеку, завоевавшему его симпатию, знатное происхождение, которым тот явно не обладал.

Если в моем описании Генри Джеймс выглядит немного нелепо, то лишь потому, что именно таким он мне представляется. На мой взгляд, он относился к себе чересчур серьезно. Мы косо смотрим на человека, который постоянно напоминает нам, что он – джентльмен. Думаю, Генри Джеймсу не стоило постоянно настаивать на своем писательстве. Лучше, когда за тебя это говорят другие. Но я никогда не забуду его любезность, гостеприимство и остроумие. Он обладал необычайными дарованиями, хотя и слишком часто, как я считаю, направлял их не в ту сторону; впрочем, это мое личное мнение, и я никому его не навязываю. Несмотря на нереалистичность, его последние романы настолько хороши, что после них хочется читать только самые лучшие книги.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю