355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Моэм » Сплошные прелести » Текст книги (страница 8)
Сплошные прелести
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:49

Текст книги "Сплошные прелести"


Автор книги: Уильям Моэм



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)

– Ну и смешные они, люди, – сказала она. – Как припомню всех джентльменов, которые здесь поперебывали, слово даю, не поверите, какие вещи я про них знаю, одна другой смешней. Бывает, спать давно пора, а все думаю о них – и ха-ха-ха. Да что за жизнь, коли не от чего посмеяться, а с жильцами, ей-богу, не соскучишься.

Глава тринадцатая

Я прожил у миссис Хадсон почти три года, прежде чем вновь повстречаться с Дрифилдами. Жизнь моя шла по строгому режиму. Весь день я проводил в больнице, а часов в шесть возвращался пешком на Винсент-сквер. У Ламбетского моста покупал «Стар» и читал ее, пока не подадут обед. Потом час-другой я отводил серьезному чтению – произведениям, способным расширить мой кругозор, ибо я был юношей деятельным, прилежным и собранным; после этого я до самого сна писал романы и пьесы. Сам не знаю отчего, как-то в конце июня я решил пройтись по Воксхол-бридж-род. Мне нравилась шумная суета этой улицы, ее похотливая бойкость подмывала и настраивала на такой лад, будто в любой миг с тобой может что-то приключиться. Я шагал в мечтательности и вдруг услышал, что меня окликают. Остановился, огляделся – и поразился, увидев миссис Дрифилд. Она улыбалась мне.

– Узнаете?

– Да. Миссис Дрифилд.

И хоть был я уже взрослый, но почувствовал, что краснею, словно в шестнадцать лет, и не знал, как быть. При моих викторианских понятиях о чести я сурово осуждал Дрифилдов, скрывшихся из Блэкстебла, не рассчитавшись с долгами, и полагал это весьма неблаговидным. Я живо представлял себе, насколько им стыдно, и был крайне озадачен тем, что миссис Дрифилд в состоянии заговорить с человеком, знавшим об этом позорном поступке. Если б я первый заметил ее, то отвел бы глаза, по своей деликатности догадываясь, что ей предпочтительней избежать горького унижения при встрече со мной; она, однако, с явным удовольствием пожала мне руку.

– Приятно увидеть кого-то из Блэкстебла. Ведь мы тогда в спешке снялись оттуда.

Она засмеялась, и я за ней; правда, ее смех был радостным и беззаботным, а мой, как я чувствовал, – натянутым.

– Я слыхала, там бучу устроили, когда мы дали деру. Тед чуть со смеху не лопнул, когда узнал. Что ваш дядя-то говорил?

Я быстро настроился на верный тон. Пусть она не думает, будто я наподобие других неспособен видеть во всем этом просто шутку.

– Вы ж его знаете. Он такой старомодный.

– Да, весь Блэкстебл такой. Встряхнуть их надо от спячки. – Она дружески глядела на меня. – Вы сильно выросли, пока мы не видались. И усы отпускаете.

– Да, – сказал я, накручивая их, сколько позволяла длина, – они у меня давным-давно.

– И летит же время! Четыре года назад вы были мальчик, а теперь – мужчина.

– Как и следовало ожидать, – чуть надменно ответил я. – Мне скоро двадцать один.

Я пригляделся к миссис Дрифилд. На ней была маленькая шляпка с перьями и светло-серое платье с широким напуском в плечах и длинным треном. Она показалась мне очень нарядной. Я всегда считал ее лицо приятным, но тут впервые заметил, что она красива. Глаза у нее оказались голубей, чем мне помнилось, а кожа почти как слоновая кость.

– А ведь мы тут живем прямо за углом, – сказала она.

– И я тоже.

– Мы – на Лимпус-род. Почитай, все время, как переехали из Блэкстебла.

– Ну а я уже около двух лет – на Винсент-сквер.

– Я знала, что вы в Лондоне. Джордж Кемп мне сообщил, и я часто думала, отчего ж вас не видно. А может, пойдемте со мной? Тед обрадуется, когда вас увидит.

– Я не прочь.

По пути она рассказала мне, что Дрифилд работает редактором в одной еженедельной газете; последняя его книга пошла лучше всех остальных, так что он надеется получить приличный аванс под следующую. Оказалось, она знает многие блэкстеблские новости, и это напомнило мне, что Лорда Джорджа подозревали в пособничестве побегу. Как я догадался, время от времени он им писал. Пока мы шли, я заметил, что прохожие мужчины останавливали взгляд на миссис Дрифилд, и тут сообразил, что они тоже находят ее красивой. В моей походке прибавилось важности.

Лимпус-род была улицей широкой и прямой, она проходила параллельно Воксхол-бридж-род. Одноликие оштукатуренные дома, крашенные в темные тона, выглядели солидно, имели представительные портики. Наверное, их строили в расчете на столичных заправил, но улица потеряла свой авторитет или так и не привлекла той публики, на какую рассчитывала; ее подточенная респектабельность отдавала одновременно крохоборством и беспутством, отчего вызывала сравнение с людьми, видавшими лучшие дни и обсуждающими теперь под хмельком свое благоденствие в молодости. Дрифилды жили в доме скучного рыжего цвета. Миссис Дрифилд провела меня в узкую темную прихожую и сказала:

– Заходите. Я скажу Теду, кто пришел.

Она скрылась, а я вошел в гостиную. Дрифилды снимали два этажа у дамы, жившей над ними. Комната, в которую я попал, оказалась обставлена словно отходами аукционов. Тут были и тяжелые бархатные занавески с длинной бахромой, все в тесьме и фестонах, и золоченый гарнитур с желтой обивкой на обтяжных пуговичках, а посреди комнаты – огромный пуф. Тут были и серванты с позолотой, уставленные массой разных вещиц, фарфором, статуэтками из слоновой кости, резьбой по дереву, индийской чеканкой, а на стенах висели большие картины, на которых маслом были изображены горные ущелья, лани и охотники. Миссис Дрифилд привела своего мужа, и он тепло меня приветствовал. На нем был заношенный пиджак из альпаки и серые брюки; бороду он сбрил, оставив только усы и эспаньолочку. Впервые я обратил внимание, что ростом он очень невелик; но выглядеть он стал значительней, чем-то смахивал на иностранца, а это, по моим представлениям, и был облик, надлежащий литератору.

– Ну как вам наше новое пристанище? – спросил он. – Богато, а? По-моему, внушительно.

Он удовлетворенно оглядел комнату.

– А у Теда там дальше есть комнатка для писания, а внизу у нас столовая, – рассказывала миссис Дрифилд. – Мисс Каули была много лет компаньонкой одной важной дамы, та умерла и оставила ей всю свою обстановку. До чего добротные вещи, правда? Видно, что из благородного дома.

– Рози влюбилась в это жилье, как только мы его увидели.

– Да и ты тоже, Тед.

– Мы столько лет кое-как перебивались; приятная перемена – оказаться средь такой роскоши. Тут вам и мадам де Помпадур и все такое прочее.

Уходя, я получил самое радушное приглашение заходить еще. Оказывается, по субботам они принимают гостей, заходят самые разные люди, с которыми мне будет интересно познакомиться.

Глава четырнадцатая

В субботу я зашел. Мне понравилось. Я побывал у них снова. Вернувшись осенью в Лондон продолжить занятия у Святого Луки, я стал бывать у Дрифилдов каждую субботу и так вошел в мир искусства и литературы; я хранил в глубокой тайне, что всякий вечер допоздна, уединенно и усердно, сочиняю; меня тянуло к пишущим людям, и я зачарованно вслушивался в их беседы. Народ тут собирался самый разный; в те времена редко кто уезжал на уикенд, гольф являлся предметом насмешек, так что почти всем было нечем занять себя в субботний день. Не помню, чтоб сюда приходили какие-нибудь крупные величины, и в общем-то из тех, кого я встречал у Дрифилдов – а это были художники, писатели и музыканты, – никто не снискал особенной славы, но общество они составляли культурное и оживленное. Здесь можно было встретить молодых актеров, дожидавшихся ролей; певцов средних лет, жаловавшихся, что англичане – нация немузыкальная; композиторов, исполнявших свои сочинения на дрифилдовском пианино и намекавших, что их вещи по-настоящему звучат только на концертном рояле; поэтов, под нажимом соглашавшихся прочесть только что сложенную миниатюру; и художников, искавших заказов. Порой тут могло блеснуть титулованное лицо, но случалось это все-таки редко, поскольку в ту пору аристократия не была тронута богемным духом и если кто-то из ее представителей проводил время в артистическом кругу, то причиной тому были его (или ее) скандальный развод или некрасивая карточная история, делавшие появление в своем обычном кругу несколько неудобным. Теперь все переменилось. Одно из величайших благ, которые принесло миру обязательное образование, заключается в том, что оно вовлекло широкие слои знати и дворянства в сочинительство. Горэс Уолпол некогда составил «Каталог писателей королевской и благородной крови»; сегодня такой труд имел бы размеры энциклопедии. Титул, даже свежеприобретенный, может практически любого сделать известным писателем, и, несомненно, нет лучшего пропуска в литературный мир, чем знатное происхождение.

Я зачастую задумываюсь, что теперь, когда палата лордов явно находится накануне своей отмены, самое время издать закон о передаче литературного труда в ведение ее членов, их жен и детей. Это будет достойная компенсация, которую английский народ даст своим пэрам за их отказ от наследных привилегий. Это поддержит тех (а их очень много), кого разорила тяга к общественной деятельности, нашедшая себе выход в содержании хористок, рысаков и в игре в железку, и доставит приятное занятие остальным, кто в процессе естественного отбора стал непригоден ни к чему, кроме руководства Британской империей. Мы живем в век специализации, и если мое предложение будет принято, то лишь распределение разных областей литературы согласно рангам знатности послужит вящей славе английской литературы. Итак, я предлагаю, чтобы пэры низших степеней занимались менее значительными жанрами словесности. Бароны и виконты без изъятия посвятят себя журналистике и драматургии. В исключительное владение к графам отойдет проза, – они уже доказали свою склонность к этому нелегкому труду, число же их так велико, что они вполне удовлетворят наши потребности. Маркизам мы смело оставим литературный жанр, известный (не знаю, почему) под названием беллетристики; она, возможно, не очень выгодна с меркантильной точки зрения, но зато очень подходит обладателям этого романтичного титула.

Поэзия – венец литературы, ее вершина и цель, самая возвышенная деятельность человеческой мысли, постижение прекрасного. Прозаику приходится уступать дорогу поэту, рядом с которым любой из нашей братии выглядит чурбаном. Отсюда явствует, что сочинение стихов должно быть уделом герцогов, при этом хотелось бы, чтоб их права охранялись под угрозой суровых наказаний и кар, ибо недопустимо, если благороднейшим из искусств займется кто-то помимо благороднейших из людей. А поскольку здесь тоже придется вводить специализацию, я предвижу, как герцоги (подобно сподвижникам Александра) поделят меж собой королевство поэзии, и каждый посвятит себя тому, на что его склоняет влияние наследственности и собственные предпочтения; по-моему, герцоги Манчестерские будут писать поэмы дидактического и морализующего характера, герцоги Вестминстерские станут сочинять приподнятые оды Долгу и Обязанностям перед Империей, в то время как герцоги Девонширские предпочтут любовную лирику и элегии в стиле Проперция, а герцоги Малборо, почти наверняка, раскроют в идиллических тонах такие темы, как сладость семейных утех, воинская повинность, умение довольствоваться малым.

Если же мне скажут, что все это очень уж торжественно, а муза не только шествует в величавости, но порой несется в легких башмачках фантазии, и, вспомнив о мудреце, говорившем, что ему нет дела, кто пишет законы того народа, чьи песни он создал, спросят (сознавая, что не герцогам же этим заниматься), в чьих руках зазвучит такая лира, неподатливая для мужчин с их неспокойной и переменчивой душой, я, разумеется, отвечу, что этим должны заняться герцогини. Прошли времена, когда пейзане Романьи пели своим возлюбленным канцоны Торквато Тассо, а миссис Хэмфри Уорд качала колыбель Арнолда под стасимы «Эдипа в Колоне». Наш век требует чего-то посовременней. Поэтому я предлагаю, чтобы склонные к домоседству герцогини писали нам гимны и считалочки, а герцогини ветреные, кто не распознает индюшку от воробья, пусть пишут тексты для оперетт, басни для юмористических журналов и девизы на рождественские открытки. И тогда они пребудут в сердцах англичан, ранее завоевав это право одним лишь высокородным происхождением.

Именно на тех субботних вечеринках я начал понимать, к своему удивлению, что Эдвард Дрифилд стал видной личностью. На его счету было под два десятка книг, и, заработав на них самую малость, он приобрел тем не менее порядочную известность. Знатоки восхищались этими книгами, а навещавшие его друзья в один голос говорили, что со дня на день к нему придет слава, честили публику за непонимание того, что перед нею великий писатель, а поскольку дать пинка другим – самый легкий путь произвести впечатление на человека, то запросто поносили всех романистов, кто заслонял его своей тогдашней славой. Если б в тот момент я ориентировался в литературных кругах так, как позднее, то по передним визитам миссис Бартон Трэфорд догадался бы: близится время, когда Эдвард Дрифилд, подобно стайеру, неожиданно отрывающемуся от тесной кучки измотанных бегунов, вырвется вперед. А ведь когда меня представили этой даме, ее имя ничего мне не говорило. Дрифилд отрекомендовал меня как молодого земляка из провинции и сообщил, что я учусь медицине. Она одарила меня умильной улыбкой, промурлыкала что-то про Тома Сойера и, взяв предложенный мною бутерброд, продолжила разговор с хозяином. Я, однако, заметил, что ее приезд произвел впечатление и беседа, обычно шумная и бурная, попритихла. Когда я вполголоса спросил, кто это такая, мое невежество вызвало неприкрытое удивление; мне рассказали, что она «сделала» такого-то и такого-то. Через полчаса она поднялась, со всей любезностью распростилась и с каким-то гибким изяществом направилась к двери. Дрифилд проводил ее и усадил в экипаж.

Миссис Бартон Трэфорд было тогда под пятьдесят; маленькая и хрупкая, она имела довольно крупные черты лица, отчего голова казалась велика не по туловищу; свои белые кудри они причесывала под Венеру Милосскую, а в молодости, надо догадываться, была весьма хороша собой. Одевалась строго, в черный шелк, на шее носила побрякивавшие низки бисера и ракушек. По слухам, рано и неудачно вышла замуж, но теперь уже много лет жила душа в душу с Бартоном Трэфордом – чиновником министерства внутренних дел и известным специалистом по доисторическому человеку. Она производила странное впечатление – казалось, будто у нее нет костей и если надавить с обеих сторон на голень (чего уважение к ее полу, равно как выдержанное благородство ее облика никогда не позволили бы мне сделать), то пальцы встретятся. Рука ее при пожатии казалась куском трескового филе, лицо, несмотря на крупные черты, выглядело чуть ли не текучим, а когда она садилась, можно было подумать, что она без позвоночника и, словно дорогая подушка, набита лебяжьим пухом.

Все в ней было мягким: и голос, и улыбка, и смех; глаза, очень маленькие и неяркие, были мягки подобно цветам, а жесты – подобно летнему дождику. Такая необыкновенность и обаяние и делали ее замечательным другом. Этим она приобрела славу, которой теперь пользовалась. Целый свет был в курсе их дружбы с великим писателем, чья смерть несколькими годами ранее потрясла страны английского языка. Все прочли бесчисленные письма, которые он ей писал и с которыми она согласилась ознакомить публику вскоре после его кончины. Каждая страница обнажала восхищение ее красотой и уважение к ее суждениям; он не уставал повторять, сколь многим обязан ее сочувствию, ее всегдашней симпатии, ее такту, ее вкусу; и если некоторые из его излияний звучали так, что кое-кто мог счесть их неподходящими для слуха мистера Бартона Трэфорда и способными привести его в расстройство, то письмам это только прибавляло интереса. Мистер Бартон Трэфорд был, однако, выше вульгарных предрассудков (ибо беда, коль она с ним и стряслась, была из тех, что крупнейшими историческими личностями преодолевались философски) и, отложив свои исследования каменных орудий ориньяка и неолитических топоров, взялся за биографическую книгу о покойном писателе и совершенно определенно показал, сколь многими своими достижениями тот был обязан влиянию его жены.

Но интерес миссис Бартон Трэфорд к литературе, ее страсть к изящной словесности не умерли из-за того, что друг, для которого она столько сделала, вписался не без ее содействия в анналы истории. Она массу читала, замечала почти все заслуживающее внимания и быстро устанавливала личные контакты с любым молодым писателем, подававшим надежды. Она настолько прославилась, особенно после книги своего мужа, что была уверена: всякий без колебаний ответит взаимностью на ее доброе отношение. Призвание миссис Бартон Трэфорд к дружбе обязательно должно было отыскать себе выход. Если что-нибудь из свежепрочитанного производило на нее впечатление, мистер Бартон Трэфорд, сам не последний критик, посылал автору письмо с похвалами и приглашением на ленч. После ленча надо было возвращаться в министерство внутренних дел, а гость оставался побеседовать с миссис Бартон Трэфорд. Приглашались многие. В каждом из них было кое-что, но не в достаточной мере. Миссис Бартон Трэфорд обладала чутьем и доверяла ему; а чутье заставляло ее выжидать.

Она была до того осторожна, что чуть не проморгала Джаспера Гибонса. Из прошлого дошли до нас рассказы о писателях, становившихся знаменитыми за одну ночь, но в наш более осмотрительный век о подобном не слышно. Критики хотят выяснить, куда он гнет, а публику надували слишком часто, чтобы она пошла на неразумный риск. Но Джаспер Гибонс вправду достиг славы одним прыжком. Теперь он совершенно позабыт, критики, восхвалявшие его, охотно проглотили бы свои тирады, не будь те аккуратно сохранены в подшивках бесчисленных газет; и не поверишь, что первый томик его стихов всех привел в исступленный восторг. Рецензиям на Гибонса крупнейшие газеты уделили места не меньше, чем боксерскому матчу; самые влиятельные критики состязались в изыскании похвальных эпитетов. Его уподобляли Мильтону (за певучесть белого стиха), Китсу (за богатство чувственного восприятия) и Шелли (за раскованность фантазии), побивая им опостылевших идолов и от его имени звучно пиная в тощие ягодицы лорда Теннисона и огрев пару раз по лысой макушке Роберта Броунинга. Публика рухнула, как стены Иерихона. Раскупались тираж за тиражом, и хорошенький томик Джаспера Гибонса можно было найти в будуаре графини в Мэйфере, в гостиной викария любого провинциального прихода, в домах многих честных, но культурных торговцев Глазго, Абердина и Белфаста. Когда стало известно, что королева приняла специально для нее переплетенный экземпляр его книги из рук верноподданного издателя и, в свою очередь, дала ему (издателю, а не поэту) экземпляр «Листков из Шотландского дневника», национальному энтузиазму не было границ.

И все это произошло в мгновение ока. Семь греческих городов оспаривали честь зваться родиной Гомера, и хоть место рождения Джаспера Гибонса (Уолсол) было хорошо известно, дважды семь критиков приписывали себе честь открытия этого имени; выдающиеся знатоки литературы, десятки лет превозносившие в еженедельниках труды друг друга, со всей яростью спорили на эту тему и перестали здороваться в Атенеуме. Высший свет тоже не преминул выразить свое признание. Джаспера Гибонса приглашали на ленч и на чай вдовствующие герцогини, жены министров и вдовы епископов. Говорят, Гаррисон Эйнсворт – первый английский литератор, которого принял как равного английский высший свет (и я порой удивляюсь, отчего же какой-нибудь предприимчивый издатель не догадался выпустить по этому случаю полное собрание сочинений Эйнсворта); но точно, что Джаспер Гибонс – первый поэт, чье имя стали вписывать в приглашения на домашние приемы и считать его приманкой не менее соблазнительной, чем оперный певец или чревовещатель…

Тут не могла не объявиться миссис Бартон Трэфорд. Правда, товар был уже на прилавке и предстояло отбивать у других покупателей. Не знаю, что за потрясающую стратегию она избрала, какие проявила чудеса такта, ласковости, нескрываемой симпатии и замаскированной лести; я лишь преклоняюсь и восторгаюсь – она прибрала Джаспера Гибонса к рукам. Вскоре он уже ел из ее нежных рук. Оставалось восхищаться: за ленчем она сводила его с нужными людьми, устраивала дома приемы, на которых он читал свои стихи перед самыми заметными в Англии персонами, знакомила его с крупнейшими актерами, которые заказывали ему пьесы, следила, чтоб его стихи появлялись только в соответственных изданиях, вела дела с издателями и устраивала ему контракты, от которых закачался бы министр, заботилась, чтобы он принимал приглашения только по ее совету; не остановилась она даже перед тем, чтоб он расстался со своей женой, с которой счастливо прожил десять лет, так как, по ее мнению, поэта, верного себе и своей музе, не должны сковывать семейные заботы. А когда настал крах, миссис Бартон Трэфорд могла бы при желании сказать, что сделала для него все, что только в человеческих силах.

А ведь крах настал. Джаспер Гибонс выпустил новую книгу стихов; не лучше и не хуже первой; сильно похожую на первую; к ней отнеслись уважительно, но критики сделали оговорки, а некоторые – даже замечания. Книга разочаровывала. Спрос на нее тоже. А Джаспер Гибонс, к несчастью, пристрастился к алкоголю. Он не привык к достатку и к увлекательному времяпрепровождению, которое ему навязывали, и, возможно, тосковал по домовитой простенькой своей женушке; порой он являлся на обед к миссис Бартон Трэфорд в состоянии, которое любой не столь владеющий языком и не такой простодушный назвал бы запойным, она же говорила гостям, что бард сегодня не совсем в духе. С третьей книгой он провалился. Четвертовали его, кинули оземь, пошли по нему плясать и (как говорится в одной из любимых песенок Эдварда Дрифилда) как тряпкой половой им сперва протерли пол, а потом прыгнули ему на голову в естественном раздражении, что приняли бойкого рифмоплета за бессмертного поэта, и в убеждении, что он должен поплатиться за их ошибку. Затем Джаспера Гибонса задержали на Пикадилли за хулиганство в нетрезвом виде, и мистер Бартон Трэфорд в полночь ездил на Вайн-стрит вызволять его из-под суда.

В таких обстоятельствах миссис Бартон Трэфорд вела себя безупречно. Она не роптала. Ни одно резкое слово не сорвалось с ее уст. Ей бы простилось некоторое злоречие, поскольку человек, для которого она столько сделала, обманул ее ожидания. Она же осталась нежной, благостной и сочувствующей. Женщина с понятием, она отбросила его, но не как раскаленный кирпич или горячую картофелину, a с каким-то изяществом, так мягко, будто отерла слезу, кою несомненно пролила, когда решилась на поступок, столь несвойственный собственному характеру: отказалась от него с таким тактом и такой бесподобностью, что Джаспер Гибонс вряд ли осознал свою бесповоротную отставку. Она не сказала ни единого дурного слова в его адрес и просто перестала упоминать о нем, а когда упоминали другие, лишь улыбалась с легкой грустью и вздыхала. Но улыбка эта была смертоносна, а вздохи похоронили его навсегда.

Страсть миссис Бартон Трэфорд к литературе была столь искренней, что подобные огорчения не могли затянуться надолго; и как она ни сокрушалась, по натуре своей была слишком бескорыстна, чтобы оставить втуне собственную природную одаренность тактом, душевностью и умом, продолжала вращаться в писательских кругах, бывать на приемах, вечерах и вечеринках, всегда привлекательная, очаровательная, умеющая тебя выслушать, но наблюдательная, критичная и твердо намеренная (не сказать ли прямо) в следующий раз поставить на победителя. Как раз тогда она приметила Эдварда Дрифилда и возымела высокое мнение о его способностях. Он не был, конечно, молод, но зато, в отличие от Джаспера Гибонса, едва ли мог сорваться. Она предложила ему свою дружбу; произнесенные с обычной ласковостью слова, что известность лишь узкому кругу – безобразие по отношению к его поразительному творчеству, не могли не тронуть и не польстить. Всегда приятно выслушивать уверения в том, что ты гениален. Она сообщила ему, что Бартон Трэфорд подумывает о серьезной статье о нем для «Квотерли ревью». На ленчах у себя вводила в круг людей, которые могли быть ему полезны, ибо желала, дабы он встречался с равными по интеллекту. Иногда они вдвоем прогуливались по набережной в Челси, беседуя о покинувших наш мир поэтах, о любви и дружбе, и заходили куда-нибудь выпить чаю. Когда миссис Бартон Трэфорд появилась в одну из суббот на Лимпус-стрит, то была похожа на пчелиную матку, изготовившуюся к брачному полету.

С миссис Дрифилд она вела себя безупречно – приветливо, но не снисходительно, всегда очень мило благодарила за позволение бывать здесь и говорила комплименты ее внешности. И когда расхваливала ей Эдварда Дрифилда, намекая чуть ревнивым тоном на завидную долю разделять судьбу такого великого человека, то от чистого сердца, а вовсе не из соображения, что писательскую жену ничто так не выводит из себя, как восторги других женщин по адресу ее мужа. С миссис Дрифилд она говорила о простых вещах, способных занимать простую натуру, о еде, о прислуге, о здоровье Эдварда, о том, как надо его беречь. Миссис Бартон Трэфорд держалась точно так, как и следует даме из прекрасной шотландской семьи вести себя с экс-официанткой, на которой по несчастью женился выдающийся мастер литературы, – то есть любезно, с улыбкой, стараясь не обидеть своим превосходством.

Как ни странно, Рози терпеть ее не могла; ведь, пожалуй, миссис Бартон Трэфорд была единственным человеком, кто ей не нравился. В те дни даже официантки не пользовались словами «сука» и «засранка», нынче ставшими неотъемлемой частью активного словаря самых благовоспитанных дев, и я никогда не слышал от Рози хоть слово, которое могло бы шокировать мою тетю Софи. Если кто-то рассказывал скользкий анекдот, Рози краснела до корней волос, но миссис Бартон Трэфорд именовала «драной котихой». Ближайшим друзьям пришлось настоятельно убеждать ее быть сдержанней. «Не глупи, Рози, – так говорили они, а со временем и я, поначалу очень смущаясь, стал называть ее на «ты», – если хочет, пусть-ка его делает. А он ей подыграет. Уж если у кого получится, так это у нее».

Хоть большинство гостей не были постоянными и появлялись у Дрифилдов раз в две-три недели, составилась группка (и я был в ней), которая собиралась почти каждую субботу. Мы были тут завсегдатаями: приходили рано и оставались надолго. Среди самых верных были Квентин Форд, Гарри Ретфорд и Лайонел Хильер.

Квентин Форд был коренастый мужчина того типа, каким несколько позже восхищались в кино, – с прямым носом и манящими глазами, тщательно подстриженной седой шевелюрой и черными усами; будь он на четыре-пять дюймов выше, то в точности походил бы на злодея из мелодрамы. Квентин Форд слыл богатым человеком с большими связями; занимало его только искусство. Он ходил на все премьеры и просмотры, был по-любительски суров и вежливо, но огульно хаял произведения своих современников. Мне открылось, что к Дрифилдам он ходил не из-за гениальности Эдварда, а из-за красоты Рози.

Оглядываясь в прошлое, я не перестаю удивляться, как это мне пришлось узнать от других такую очевидность. Когда мы познакомились, мне в голову не приходил вопрос, красивая она или нет, а потом, снова встретившись через пять лет, я впервые отметил, но без особого удивления, что она хороша собой. Я счел это в порядке вещей, как солнце над Северным морем или башни Теркенберийского собора. Я поражался, слыша речи о красоте Рози; когда расхваливали Эдварду ее внешность, взгляд его ненадолго останавливался на жене, а я вглядывался вслед за ним. Лайонел Хильер был художник и попросил, чтобы она ему позировала. Когда он рассказывал, что видит в ней и какую задумал картину, я тупо его выслушивал, недоумевая и конфузясь. Гарри Ретфорд, будучи знаком с известнейшим тогдашним фотографом, с трудом договорился сводить к нему Рози. Субботой позже появились пробные отпечатки, и мы все стали их разглядывать. Никогда прежде я не видел Рози в вечернем туалете. На ней было белое атласное платье со шлейфом, буфами на рукавах, с глубоким вырезом; причесана она была тщательней обычного и вообще мало походила на рослую молодую женщину, которую я когда-то встретил на Джой-лейн в шляпке и в крахмальной блузке. Но Лайонел Хильер недовольно отбрасывал фотографию за фотографией.

– Чушь! Что может фото сказать о Рози? Она вся – в колорите. – Он обернулся к ней. – Рози, знаешь ли ты, что твой колорит – самое величайшее чудо века?

Она глянула на него и ничего не ответила, только на крупных ярких губах появилась та самая по-детски озорная улыбка.

– Если мне хоть как-то удастся схватить этот колорит, моя жизнь обеспечена, – произнес он. – Все жены богатых биржевиков будут на коленях умолять, чтобы я нарисовал их так же, как тебя.

Вскоре я узнал, что Рози ему позирует, но, когда, в жизни не видавши мастерской художника, попросил разрешения зайти посмотреть, как подвигается картина, Хильер ответил, что показывать еще рано. Немного выше среднего роста, поджарый, с гривой черных волос, пышными усами и бородкой клинышком, увлекавшийся широкополыми сомбреро и испанскими пелеринами, он в свои тридцать пять лет выглядел цветущим, напоминая вандейковский портрет, в котором утонченность заменена добродушием. Долго прожив в Париже, он с восхищением говорил о неведомых художниках – Моне, Сислее, Ренуаре, а с отвращением – о сэре Фредерике Литоне, Альма-Тадеме и Дж. Ф. Уотсе, которые нас покоряли до глубины души. Я часто подумываю, как-то он теперь. Проведя несколько лет в попытках пробить себе дорогу в Лондоне, он потерпел, по-видимому, неудачу и удалился во Флоренцию. Поговаривали, будто он открыл там художественную школу, но попав много позже туда, я стал расспрашивать, и не нашлось никого, кто бы слышал о нем. По-моему, у него был недюжинный талант: даже теперь я вживе помню тот портрет Рози Дрифилд. Интересно, что стало с этим портретом, погиб он или засунут лицом к стене на чердак старьевщика в Челси? Хотелось бы думать, что он по крайней мере попал в какую-нибудь провинциальную галерею.

Когда я наконец получил разрешение прийти, то не заставил себя долго ждать. Мастерская Хильера находилась среди прочих на Фулхэм-род, на задах магазинов, в нее вел темный вонючий коридор. Было воскресенье, ясный мартовский день, и я отправился с Винсент-сквер пешком по пустынным улицам. Хильер жил в своей мастерской; там стояла большая тахта, на которой он спал, а в боковой комнатушке готовил завтрак, мыл кисти и, надеюсь, мылся сам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю