355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Теккерей » Теккерей в воспоминаниях современников » Текст книги (страница 22)
Теккерей в воспоминаниях современников
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 10:52

Текст книги "Теккерей в воспоминаниях современников"


Автор книги: Уильям Теккерей


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 33 страниц)

Поэтому, хотя мы отнюдь не намерены ограничивать сферу деятельности шутника и готовы в ряде случаев принять карикатуру за пробный камень истины, мы все же считаем, что долг критика – очень пристально следить за доктринами, которые шутник пожелает распространять. В отношении карикатуры одного простого правила хватит, чтобы ограничить ее эффективность. Лишь распространив карикатуру ab intra {Внутрь (лат.).}, а не отнеся ее ab extra {Вовне (лат.).}, можем мы сделать ее пробным камнем истины.

Мы становимся очень серьезны, но, право же, не будет парадоксом сказать, что писатель толка Теккерея склоняет нас к серьезности не меньше, чем к веселью. И здесь, восхваляя его за удивительно разумное умение оставаться в стороне от партийных вопросов и дидактических задач, мы не должны упустить возможность упрекнуть его по двум – трем единственным пунктам, которые представляются нам достойными упрека.

Раз он сатирик, его дело – срывать с жизни маску; но раз он художник и учитель, он жестоко заблуждается, показывая нам, что под маской – всюду и всегда продажность. В своем скептицизме он заходит слишком далеко: ополчаясь на лицемерие, разоблачая все, что низко, подло и презренно, он уделяет недостаточно внимания тому, чтобы прославлять и показывать все, что есть в человеческой природе высокого, великодушного, благородного. Нет, мы не хотим сказать, что он не хочет показать лучшие стороны нашей натуры, но он прославляет их недостаточно. Добро он предлагает нам скорее как леденец, чтоб дать отдых небу. Отдельные штрихи, прелестные, хоть и мимолетные, показывают, что сердце его откликается на все благородное, а душа различает это четко. Но он этого словно стыдится как слабости, недостойной мужчины, и со смехом отворачивается, словно мужчина, позволивший себе расплакаться в театре. Сколь мало достойного любви в его лучшем произведении, "Ярмарке тщеславия"! Люди там мошенники, негодяи либо лицемеры. Отцовские чувства испытывают только болван и шулер Родон Кроули и старик Осборн. Сделано это чудесно, правдиво и взволнованно, но с какой горькой иронией выбраны как единственные носители таких чувств грубый мужлан и этот злющий старый хрыч! Доббин, у которого столь благородное сердце, единственное во всей книге, почти карикатурен. Мы прекрасно видим правду этих портретов, мы признаем, как нужны в искусстве контрасты; но все же мы полагаем, что, подставляя таким образом исключение на место правила, автор погрешил и против искусства и против природы. Диккенс замечательно показал нам, как благородное уживается с карикатурно-смешным, но такое сочетание у него – отнюдь не правило. Он изобразил столько людей, достойных любви, что люди любят его за это.

Теккерей смеется над всеми без разбора; в его беспристрастности есть что-то пугающее. Его ирония так всеобъемлюща, что распространяется и на него самого. "О братья по шутовскому колпаку! – восклицает он, – разве нет минут, когда вам надоедает скалить зубы и кувыркаться под звон бубенчиков?" Он чувствует, что в его беспрерывном смехе есть что-то грустное, поистине грустное, ибо это кощунство по отношению к божественной красоте, разлитой в жизни. Но какова же его цель? Он нам сказал это, и на сей раз мы ловим его на слове. "Это, дорогие мои друзья, и есть моя скромная цель – пройтись с вами по Ярмарке, разглядеть все лавки и выставки, а потом вернуться домой после блеска, шума и веселья и _спокойно страдать в одиночестве_". Как это ни задумано, в шутку или всерьез – именно эта фраза характерна для его писаний. Что тут сказалось – небрежность или скепсис – этого мы не знаем, но мораль его книг сводится к тому, что каждый – включая и читателя и автора всего лишь ничтожный, несчастный притворщик, что почти все наши добродетели – притворство, а если не притворство, то лишь до поры, пока не столкнулись с соблазнами.

И здесь естественно перейти ко второму пункту нашего обвинения. Мы имеем в виду прегадкий кусок в "Ярмарке тщеславия", где автор, дав Бекки похитрить с самой собой и прийти к выводу, что порочной она стала только от бедности, уже от себя прибавляет такую тираду: "И как знать, может быть, Ребекка была права в этих соображениях и только деньги и случай: составляют разницу между ней и честной женщиной? Если помнить о силе соблазна, кто скажет, что он лучше своего ближнего? Карьера даже умеренного процветания если не делает человека честным, то хотя бы помогает ему сохранить честность. Олдермен, возвращаясь с банкета, где кормили черепаховым супом, не вылезет из кареты, чтобы украсть баранью ногу; но _заставьте его поголодать и проверьте, не стянет ли он булку_" (гл. XI). Чем было вызвано такое замечание – небрежностью или глубокой мизантропией, исказившей обычно такие четкие суждения? Можно ли сказать, что когда тысячи людей голодают, буквально умирают из-за отсутствия хлеба, однако воровству предпочитают смерть, можно ли сказать, что честность – всего лишь добродетель богатства?

Среди нашего огромного населения много преступников, и большинство их несомненно действует под влиянием бедности. Но, с одной стороны, сколько есть бедняков героически честных, честных, хотя и голодают и окружены соблазнами, а с другой стороны, сколь многие из сравнительно богатых оказываются на скамье подсудимых! Из всех выдумок та, будто честность есть вопрос денег, самая вопиющая и самая коварная. Вычеркни ее, Теккерей! Пусть она больше не уродует твои чудесные страницы.

Чтоб сменить этот тон серьезного упрека на другой, более уместный тон восхищения, отметим, как своеобразен у Теккерея юмор. Он подбирается к вам, скромно опустив глазки, так что вам кажется, будто вы сами вместе с автором подготовили шутку. Автор никогда не прячет его в раму и под стекло. Никогда не призывает вас полюбоваться шуткой с помощью какого-либо языкового фокуса. Не настаивает на вашем восхищении, а завоевывает его. Для передачи смысла в ход идут самые простые слова и самая простая манера; и тончайшее остроумие, как и сердечная веселость, как будто даются ему безо всяких усилий. В легкости, с которой он пишет, есть что-то колдовское, и если судить по небрежной легкости его слога, можно предположить, что все это написано беглым, беспечным пером.

Еще одна особенность Теккерея, которую он делит со всеми большими писателями и которая отличает его почти от всех его современников – это чувство реальности, проникающее во все его писания, реальности, о которой он помнит даже во время самых сумасбродных взрывов юмора. У него есть жизненный опыт, и более того: он о нем размышлял, чтобы еще и еще к нему вернуться. Жизнь, а не фантасмагория сцены и библиотеки – вот склад, где он находит свой материал. Мы уже замечали, что в его манере нет ничего театрального; то же следует сказать о его персонажах. Они все индивидуумы в правильном смысле этого слова, а не в том приблизительном смысле, который так ловко пародирует архидиакон Хэйр, как якобы принятый в современной литературе, с безошибочно найденными чертами живых людей, а не как абстрактные идеи или традиционные концепции характеров. Читая Теккерея, чувствуешь, что он пишет "с натуры", а не выдумывает, не роется в реквизите какого-то захудалого театрика.

Какое разнообразие характеров присуще книге, что лежит перед нами, и какие живые эти характеры! Возможно, не все они снобы, но разве не все реальны? И как соблазнительно для писателя пуститься в фарсовые невозможности, дать чистую выдумку, не пожалев на это юмора.

Беспристрастие, с каким автор раздает тумаки, – одна из забавнейших черт этой книги. Ему мало издеваться над богатыми и титулованными снобами, с тою же суровостью набрасывается он на сноба бедного и завистливого. Удачно показано, как нападки наемных писак на Белгревию, приправленные радостной гордыней, тут же сменяются у них взрывом горделивой радости, если Белгревии случится заметить их существование. На читателя, рассмеявшегося какой-нибудь нелепой картине, вдруг накидывается грозный сатирик и заставляет его признаться, что он, смеющийся читатель, при всем его презрении к снобизму, поступил бы точно так же, окажись он на том же месте {См.: Бодлер. "Скажи, читатель-лжец, мой брат и мой двойник...", "Читателю": Цветы зла, 1857. (Прим. автора.)}.

Думаю, что в искусстве, с каким это достигается, у Теккерея нет соперников. Другие сатирики льстят своим читателям, во всяком случае дают понять, что льстят, он же безжалостно сдерживает снисходительный смешок и обращает смех на смеющегося.

На свете никогда не было искусного юмориста, не наделенного одновременно способностью к пафосу. У Теккерея мы находим намеки, такие же восхитительные, как у Стерна или у Жан Поля, но обычно это не более как намеки. Он как будто сторонится горя и не предается "роскоши страдания". Впрочем, в "Ярмарке тщеславия" есть одно место, на котором он задержался, словно не мот остановить свое скорбное перо. Мы имеем в виду волнующее расставание Эмилии с ее сыном, которого она вынуждена отдать богатому Деду. Его мы должны привести, хотя читать его трудно – глаза недостаточно сухи. (Цитирует из гл. 50 то место, где Эмилия заставляет Джорджа прочесть ей историю Самуила.)

А как глубоко, почти яростно показан детский эгоизм, с каким Джордж принимает известие о предстоящей разлуке с матерью:

"Вдова очень осторожно сообщила великую новость Джорджу; она ждала, что он будет огорчен, но он скорее обрадовался, чем опечалился, и бедная женщина грустно отошла от него. В тот же день мальчик уже хвастался перед своими товарищами по школе!"

Но если вдаваться в детали, мы никогда не кончим. Воспользуемся же дежурной фразой "Произведения Теккерея стоит читать"... и перечитывать.

ДЖОРДЖ ГЕНРИ ЛЬЮИС

СТАТЬЯ В "ЛИДЕР" ОТ 21 ДЕКАБРЯ 1850 ГОДА

"Ни одна эпоха, – сказал Карлейль, – самой себе не кажется романтической и ни одна эпоха не считает, что ее писатели равны тем, что были раньше".

"Даль, вот что виду прелесть придает" {Томас Кемпбелл. Радости надежды, 1799, I, 7.}, и от современной нам "поверхностной чепухи" мы отворачиваемся к тем, кто писал "поверхностную чепуху" своего времени. История литературы полна таких жалоб. Старый Нестор, обращаясь к своему знаменитому войску под Троей, не мог усмотреть в Ахилле, Аяксе, Диомеде и Агамемноне ничего, равного тем героям, что процветали в его молодости. Тацит в начале своего "Диалога об ораторах" (если это его сочинение) говорит о бесплодном времени, когда ни одного живого человека нельзя назвать оратором, ибо "наши мужчины ученые, болтуны, законники, словом, все что угодно, только не ораторы" (horum autem temperum discati causidici et advocati et patroni et quidvis potius quam oratores vocantur).

Что в наши дни люди невысоко ставят своих современников, по сравнению с писателями прошлых времен – это только естественно, и мы готовы увидеть недоуменно вздернутую бровь, когда заявим с полной серьезностью, что Англия еще не породила писателя, с которым Теккерей не выдержал бы сравнения. Другие превосходили его отдельными качествами, но если взять всю сумму его способностей как единственную мерку для сравнения, мы готовы твердо стоять на своем. Но сохранится ли он в веках подобно тому, как сохранились они? Это другой вопрос, и тут его нынешняя популярность может не помочь, ибо популярность, как замечательно выразился Виктор Гюго, это профанация славы.

La popularite? C'est la gloire en gros sous! {"Популярность? Это слава, размененная на медяки" (фр.). – Рюи Блаз, III, 4}

Теккерей обладает двумя великими свойствами, которые бальзамируют репутацию, – правдой и стилем, но от великих писателей прежних дней его отличает одна особенность нашего времени, и эта особенность ставит под угрозу прочность его славы: мы имеем в виду недостаток уважения к своему искусству, недостаток уважения к своей публике. В том тщании, с каким прежние писатели, как бы ни угнетала их бедность, задумывали и выполняли свою работу, мы видим нечто совсем непохожее на ту небрежность и уверенность в собственных способностях, которые заставляют его (и здесь он не одинок) приносить художника в жертву импровизатору. Насколько страдают от этого его писания, вычислить невозможно; можно только дивиться, что они так превосходны несмотря на это. Сплетничать с читателем, сворачивать с прямой дороги в приятные отступления и очерки общественных нравов – это легкий способ выполнять ежемесячную норму; а когда знаешь так много, а стиль такой изящный и подкупающий, успех так велик, что заставляет поддаваться соблазну. Но то, что пишется на час, может через час и погибнуть, а ведь он способен создавать и долговечные произведения.

В "Пенденнисе", пожалуй, этот недостаток заметнее, чем в "Ярмарке тщеславия", и интерес читателя, в результате, время от времени ослабевает. И все же это огромная, мастерская работа, полная знаний, озаренная прекрасными мыслями, едкая, тонкая, одухотворенная пафосом, оживленная несравненными картинами человеческой жизни и характеров и исключительная по стилю. Дух любви витает по всей книге, отнимает у сатиры всю горечь мизантропии, доказывает, что человеческая природа достойна любви несмотря на все ее изъяны. Так как эту книгу все либо прочли, либо прочтут в ближайшее время, нам незачем занимать место пересказом ее содержания; достаточно нескольких замечаний и общих слов об авторе и о том, каким он здесь предстал.

Для начала несколько слов о красоте его стиля. По ясности, силе, замечательному изяществу и разнообразию никто после Голдсмита с ним не сравнится. Это вообще не стиль в вульгарном смысле слова, иначе говоря, это не фокус. Это свободная одежда, которая облекает его мысли, и с каждым движением сознания принимает различные, но равно подходящие формы – простые в повествований, изысканные и сверкающие в эпиграммах, шутливые в разговоре или в отступлениях, вырастающие в ритмичные периоды, когда им овладевает серьезное настроение, и неописуемо волнующие в своей простоте, когда выражают трогательные или высокие мысли. Фокусов в нем нет, но искусство несомненно. Кто-то сказал, что в основе своей это стиль джентльмена. Хотели бы мы, чтобы джентльмены так писали.

Дальше – о знаниях. Бесконечное очарование его писаний для мужчин и женщин, обладающих опытом, неведомо тем, кто еще ничего не знает (будь они при этом даже седовласы). То же с Горацием. Ни один школьник, ни один молодой поэт в грош не ставит Горация. Люди, жившие так, как он, с годами становятся лучше. В Теккерее мы видим большое сходство с Горацием: оба пережили свои иллюзии, но оглядываются на них с нежностью, так что смех их скорее грустный, а не горький. Кажется, будто большая часть сцен из драмы жизни была сыграна в груди Теккерея, и он смеется, как мы смеемся, своим юношеским безумствам, с некоторым сожалением, что эти безумства позади и с уважением к наивности, их породившей. Серьезная ошибка предполагать, что весь опыт Теккерея лежит на поверхности и что жизнь, как он ее описывает, есть всего лишь коловращение света. Хотя он знает это коловращение лучше и описывает правдивее, чем кто бы то ни было, от модных романистов его отделяет способность, на какую они не могут и претендовать: способность изображать подлинную человеческую жизнь. Возьмите к примеру, Дизраэли и сравните, как он подает вам оценку светской жизни и как это делает Теккерей – разница сразу станет ясна. Дизраэли видит общество – не очень отчетливо, но видит. Теккерей видит его и видит сквозь него, видит все человеческие чувства, все мотивы, высокие и низкие, простые и сложные, которые сделали его таким, как оно есть. Понаблюдайте майора Пенденниса, Уоррингтона, Лору, Бланш Амори, старика Костигана, даже кого-нибудь из эпизодических персонажей, и вы убедитесь, что он схватывает _характеры_ там, где другие писатели схватывают только _характеристики_; он не дает вам вместо человека какую-нибудь его особенность, а ставит перед вами всего человека, этот "клубок мотивов". Чтобы проверить это впечатление, достаточно спросить себя: "Могу я описать какой-либо из его характеров одной фразой?" Или же вот такая проверка: в Бекки Шарп и в Бланш Амори он изобразил женщин одинакового толка, но приходило ли это вам в голову? Подумали вы хоть раз, что он повторяется? Или Бланш похожа на Бекки, не больше, чем Яго на Эдмунда? А ведь это женщины одного типа, и так верны природе, так подробно и глубоко достоверны, что мы, зная, кто мог (но не захотел) позировать для этих портретов, просто затрудняемся решить, который из них более похож. Бланш не играет в "Пенденнисе" такой важной роли, как Бекки в "Ярмарке тщеславия", но опытный глаз в обеих видит ту же художественную силу. Таким образом, под знанием мы понимаем не только знакомство с различными образами жизни от Гонт-Хауса до людской, но и знакомство с той жизнью, какая кипит в груди каждого.

Есть у него еще одна особенность, за которую ему достается от критиков, а именно – что он безжалостно раскрывает тайну, которая хранится в каждом чулане. Он являет нам иллюзии лишь для того, чтобы показать их безумие; он оглядывается на вас, когда глаза ваши полны слез, лишь для того, чтобы посмеяться над вашим волнением; он присутствует на пиру лишь для того, чтобы обличить его в суетности; он изображает благородное чувство лишь для того, чтобы связать его с каким-нибудь позорным мотивом. Насмешливый Мефистофель, он не даст вас обмануть, он смеется над вами, над всеми, над собой.

В этом есть доля правды; но в "Пенденнисе" правда оборачивается преувеличением и причина, как мы понимаем, кроется не в насмешливости автора. Она кроется – если мы правильно поняли его природу – в доминирующей тенденции к антитезе. Есть эта тенденция и у других писателей, но у него она особенно сильна. В отличие от других, он не проявляет ее в антитезах словесных, – от этого его писания на редкость свободны, и не обращается к фальшивой систематизации Виктора Гюго, у которого любовь к антитезе переходит в болезнь, хотя он, конечно, оправдывается тем, что бог в этой области более велик, чем он, ибо бог – le plus grand faiseur d'antitheses (величайший создатель антитез – оправдание скромное и удовлетворительное!), однако при этом законом Теккерею как будто служит понятие противоположности, что превращает его в подлинного двуликого Януса. Не успеет он подумать о каком-нибудь поэтическом порыве, как вдруг мысль его делает скачок и различает глупую сентиментальность такого порыва. Если б он рисовал Цезаря, он приподнял бы лавровый венок, чтобы показать его плешь. О своем Уоррингтоне он говорит, что тот "пил пиво, как грузчик, и все же в нем сразу можно было распознать джентльмена". Мисс Фодерингэй – великолепная актриса, но невежественна как чурка. Фокер – подлец по своим наклонностям, но джентльмен по своим чувствам. Так можно перелистать все эти тома, отмечая еще и еще антитезы, но читатель уже наверно понял, как они характерны. Хватит того, что мы указали на причину их постоянного присутствия.

То, что черта эта порождена не духом насмешливости, легко показать, сославшись на примеры, где он показывает добро в злых обличьях, а также примесь зла в добре. Взгляните на старика Костигана, на майора Стронга, Алтамонта, и вы увидите, как характеры, которые в обыкновенных руках были бы просто презренны или отвратительны в своем эгоизме и негодяйстве, спасает от порчи соль человеческих добродетелей, и самое ваше презрение меняется, человеческое участие призывается на помощь, и Милосердию приходится признать в грешнике брата. Та же склонность ума, напоминающая ему, что герой болен подагрой, заставляет его отметить, что ни один плут сплошь не порочен. В первом случае антитезу мог подсказать дух насмешливости; во втором – ни в коем случае: если только не предположить, что человек этот лишен всякого почтения к добродетели и хочет оскорбить даже добро, поместив его в гнусное место, а это предположение, осмелимся сказать, противоречило бы всему тону его писаний. Теккерей любит все достойное любви и поклоняется всему правдивому, хотя его презрение к притворству достаточно бескомпромиссно. Пока мы читали эту книгу, нам казалось, что в Уоррингтоне он изобразил себя – печальный, задумчивый, добрый, но склонный к сарказму человек, чье презрение и то проистекает из любви ко всему высокому и благородному и чья антипатия к притворству так велика, что он боится быть заподозренным в притворстве, если станет держаться более серьезно.

Это не насмешливый, а любящий дух, не Мефистофель, а Гете сидит с ним рядом. Ему, Гете, нередко ставят в упрек то же самое – называют холодным, потому что он не был односторонним. Более того, антитезы у Теккерея не такие же, как у Сю или у Виктора Гюго, они возникают из правды жизни, а не из упорной погони за контрастами. Свой тип Целомудрия он не ищет среди молодых девиц на tapis franc {Кафе, или притон с сомнительной репутацией (фр.).}. Изображая родительские чувства, он не ищет какого-нибудь Трибуле или Лукреции Борджа; чтобы показать почтенность старости, он не рисует бандита. Чтобы показать силу любви, он не выбирает куртизанку. Он берет Противоречия, какие ему изо дня в день предлагает Природа, такие, какие существуют в нас и в окружающих нас людях. И разница между ним и другими романистами состоит в том, что он видит эти противоречия, а они нет.

В "Ярмарке тщеславия" негодяйство и притворство угнетало. В "Пенденнисе" этого уже нет. Того и другого там хватает, ведь Теккерей в первую очередь сатирик; но в "Пенденнисе" мы отмечаем решительный шаг вперед в смысле более широкого и великодушного отношения к человечеству, более щедрую примесь добра во зле, и вообще более любящий и мягкий тон. Вот почему глаза наши наполнялись слезами при чтении мест, исполненных мужественного пафоса, и мы видели, что он способен писать более серьезно, чем в "Ярмарке тщеславия". И все же этот второй роман не так популярен – отчасти потому, что не так нов, но главным образом потому, что ему не хватает ведущего персонажа. Пен – не такая крепкая нитка, чтобы низать на нее жемчуг, как Бекки. А между тем в "Ярмарке тщеславия" нет ни такой очаровательной женщины, как Лора, ни такого благородного малого, как Уоррингтон. И очень трогателен старый Бауз: его безнадежная любовь к Фодерингэй, а потом к Фанни, и как он воспитывает их только для того, чтобы их увели другие, не уступают лучшим страницам бедного Бальзака.

Мисс Фодерингэй называют карикатурой – те, кто не знаком с театральной жизнью. Но это был смелый и удачный прием – так написать правду и показать публике, что успех на сцене не говорит ни о природном уме актрисы, ни даже о сопричастности ее тем чувствам, что она изображает. Бывают исключения, но вообще актеры по интеллекту безусловно не выше, а ниже своих героев. В театральной игре столько выдуманного, столько от традиций, что весьма незначительный актер со сносной внешностью и способностью к подражанию может "взять город штурмом". Считать, что трагические актеры наделены героизмом своих героев столь же разумно, сколь и полагать, будто они равны им интеллектуально. Сомневающийся пусть послушает полчаса разговоры в актерском фойе.

Мы, кажется, не сказали ничего, или почти ничего, об изъянах "Пенденниса", но хотя этим разговором об антитезах мы могли бы заниматься без особого труда еще на многих страницах, дело-то в том, что мы, пока читали, мало думали об, изъянах и сейчас не настроены критически. Все они, нам сдается, сводятся к естественным дефектам, какие не выправит никакая критика, или к небрежности, о которой мы в самом начале заявили, что она единственное, в чем Теккерей уступает великим писателям прошлого. Но скажем еще вот что. Мы не считаем недостатком, когда писатель представляет общество в нелестном виде, и не считаем, что правда безнравственна. "Очень плохо, говорит Гете, – если книга деморализует больше, чем сама жизнь, которая изо дня в день в изобилии дает нам если не увидеть, то услышать самые скандальные сцены".

ДЖОН ФОРСТЕР

ИЗ СТАТЬИ В "ЭКЗАМИНЕР" ОТ 13 НОЯБРЯ 1852 ГОДА

Эта книга, якобы автобиография джентльмена, достигшего зрелости в царствование королевы Анны, напечатана старинным шрифтом и написана старинным слогом. Интересная книга под названием "Дневник леди Уиллоуби" и другие, менее удачные попытки в том же духе уже приучили английского читателя к идее придавать книге пикантности, возвращаясь к стилю наших предков. Но ни у одного писателя не хватило смелости поставить себе такую задачу, как воспроизведение английской прозы, сделанное отличным стилистом в дни Аддисона и Филдин-га. Вполне естественно, что эту опасную и трудную попытку предпринял человек, известный как гений, сам отлично владеющий стилем; и, разумеется, оправдал попытку при всей ее рискованности.

Мы должны выразить словами самой горячей похвалы наше восхищение мастерством и вкусом, с каким написан "Эсмонд". Мистер Теккерей уловил верный тон писателей времен королевы Анны, бережливой рукой "добавив немногие свойственные им грамматические особенности и в то же время подражая более частым особенностям лексики и подбрасывая тут и там, с безупречным тактом, изящно, хотя на нынешний вкус несколько педантично, цитаты из классиков. Никаких излишеств, никакой погони за эффектами. Обычно мистер Теккерей пишет очень легко и гладко, а в последнее время он был занят внимательным изучением авторов, чей стиль лег в основу его теперешней манеры, и в результате мы получили роман, литературное мастерство которого заслуживает всяческой похвалы. В то же время мы должны заметить, что мистер Теккерей не столько подражает кому-то одному из старых мастеров, сколько относит назад в дни королевы Анны свое собственное перо; страницы его полны его собственными наблюдениями, оживлены его собственным юмором. Сюжет романа достаточно искусный, и несмотря на несколько натяжек, очень ловко построен и ведет нас вперед с самыми неожиданными поворотами, до конца утоляющими наше любопытство. В первом томе имеется катастрофа, в третьем тоже, и последняя, к сожалению, совершенно не связана с героем; но в обеих проявилось великое умение поддерживать наш интерес. Не знаю, в чем тут дело – в стиле или в обращении с материалом, но книга дает нам ощущение силы писателя, которая всегда проявляется изящно. То, как мистер Теккерей заставляет своего автобиографа писать о себе скромно в третьем лице, а потом неожиданно, но всегда уместно переходит на "мы" или даже на "я", когда личное чувство взмывает выше обычного уровня, хорошо иллюстрирует изящество формы, каким отмечена вся книга. Некоторые пассажи, которые могли бы быть (но не были) написаны при королеве Анне, ловко вплетенные там и тут, уводят воображение читателя в тот период, и принимать их следует не как огрехи, а как украшения.

Так замышленный и написанный, "Эсмонд", хотя по занимательности ему далеко до "Ярмарки тщеславия", как образец литературного мастерства превосходит даже эту интереснейшую работу, и к тому же мы с радостью отмечаем во многих его пассажах более здоровый и ясный оттенок социального чувства. Жаль, что мы не можем сказать на эту тему больше и добавить, что мистер Теккерей, перед тем как написать "Эсмонда", совершенно преодолел то, что мы считаем недостатком его психологии, тормозящим свободное развитие его гения, – неумение дать картины жизни, которые мы могли бы рассматривать как точные копии. Если бы мистер Теккерей верил в скрытую искру божественности, которую мало кто из мужчин или женщин ухитряется загасить в себе до конца, если бы мог увидеть своих ближних такими как они есть и такими описать их, если бы заставить его почувствовать, что находить доброе в злом честнее, нежели находить плохое, которое есть в хорошем, тогда его шанс на мировую славу, сейчас все еще сомнительный, был бы уверенным и твердым. При том, как он видит жизнь теперь и как рисует ее, он растрачивает и талант и ресурсы великолепного колориста на картины фальшивые и по рисунку и по перспективе.

Должно ли так продолжаться? Необходимо ли, чтобы такой серьезный недостаток в работе писателя, которому с избытком хватает изобретательности, и такта, и таланта, так и пребывал в неисправленном виде до самого конца? Мы не можем в это поверить. Нам кажется, что частично мистер Теккерей уже сумел внести поправку в свое отношение к человеческой природе, и похоже, этому мы обязаны не столь уж редкими светлыми и благостными страницами "Эсмонда". Но старый порок живуч; и следствие фальшивого метода, основанного на нем, состоит в том, что при всем нашем восхищении тем, как написан "Эсмонд", во всей книге ни один персонаж или сцена не оставляет четкого впечатления жизненности. Мы не можем убедить себя, что во всей истории есть хоть один персонаж, описанный более или менее подробно, который можно было бы признать существом из плоти и крови. Как ни высоко то место, которое эта книга вправе занять в современной литературе, мы не можем поверить, что она умножит количество вымышленных персонажей, чье правдивое изображение позволило нам говорить о них как о живых людях или явном вкладе автора в увеличение народонаселения.

Беда в том, что мистер Теккерей слишком подчеркивает, что в отношении к своим вымышленным персонажам он и создатель их и судья, он не считает себя равным им и говорит не как равный о равных. Если они – мужчины и женщины, тогда он – Бог, который их судит; если он – человек, значит они марионетки. Так или этак, они вне его и ниже его. В "Эсмонде" нет ни одного персонажа, даже самого безупречного, над которым, как мы все время это чувствуем, мистер Теккерей не склонялся бы с улыбкой жалости. Он выворачивает наизнанку самое прекрасное одеянье, чтобы показать грязь на подкладке, показывает нам нечто, достойное любви, дабы тут же мы острее восприняли нечто, достойное ненависти, предлагает нам утешительные доктрины, вроде той, что великодушие и подлость одинаково присущи человеческой натуре, словом, для собственного успокоения порождает искажения и противоестественные пороки, а все потому, что сам держит нити и в его державной власти всесторонне показать, как ведут себя его мужчины и женщины.

Вот один пассаж из "Эсмонда", видимо призванный оправдать описанное нами отношение:

"Если по известному изречению monsieur de Рошфуко, в несчастье наших друзей есть для нас что-то втайне приятное, то их удача всегда несколько огорчает нас. Трудно подчас бывает человеку привыкнуть к мысли о неожиданно привалившем; счастье, но еще труднее привыкнуть к ней его друзьям, и лишь немногие из них способны выдержать это испытание, тогда как всякая неудача имеет то несомненное преимущество, что обычно является "великим примирителем": возвращает исчезнувшую было приязнь, ненависть угасает, и вчерашний враг протягивает руку поверженному другу юных лет. Любовь, сочувствие и зависть могут уживаться друг с другом в одном и том же сердце и относиться к одному и тому же человеку. Соперничество кончается, как только соперник споткнулся, и мне кажется, что все эти свойства человеческой природы, приятные и неприятные, следует принимать с одинаковым смирением. Они последовательны и естественны. И великодушие и подлость равно в природе человека" (книга 2, глава 5).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю