355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Туве Янссон » Письма Клары (ЛП) » Текст книги (страница 1)
Письма Клары (ЛП)
  • Текст добавлен: 22 апреля 2017, 14:00

Текст книги "Письма Клары (ЛП)"


Автор книги: Туве Янссон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)

Annotation

Полный авторский сборник (на русском языке под одной обложкой не выпускался).

Туве Янссон

В поезде

Туве Янссон

1

2

3

4

5

6

7

8

9

Туве Янссон

Туве Янссон

Туве Янссон

Туве Янссон

Туве Янссон

1

2

3

4

Туве Янссон

Туве Янссон

Туве Янссон

Туве Янссон

Туве Янссон

Туве Янссон

notes

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

16

17

18

19

20

21

22

23

24

25

26

27

28

29

30

31

32

Туве Янссон

Письма Клары

В поезде

Боб был на год старше Антона, они учились в одной школе. Собственно говоря, его звали как-то иначе. Имя Боб – краткое и мощное, как удар биты или пинок ногой по футбольному мячу, – ему дали поклонники. Он обладал завидным качеством относиться ко всему небрежно и снисходительно презирать весь белый свет. Боб не пользовался своей возможностью дубасить товарищей, он лишь пожимал плечами и рассеянно улыбался. Он был великолепен в своем умении морально уничтожать людей.

У Антона, учившегося классом младше, было лишь одно желание – чтобы Боб его заметил. Это было всепоглощающее желание. «Ну пусть он хотя бы взглянет на меня и скажет: „Привет, Антон!“ Он должен узнать, как меня зовут и что я обожаю его».

Именно в это время Антон начал писать книгу о Бобе. Ну, не книгу, а рассказы о том, как он спас друга и так далее. Он писал каждый вечер, исписывал тетрадь за тетрадью. Боб был у него уже не Боб, а X, а он сам – Z, как Зорро. В рассказах этих Z то и дело спасал X от немыслимых опасностей. Он рисковал жизнью, но это выходило у него довольно легко. А потом он спокойно удалялся с улыбкой на лице, а X смотрел ему вслед, благодарный, растерянный и восхищенный.

Вот Антон приступил к давно задуманному рассказу: они идут измученные по пустыне; вода давно кончилась; поднялась песчаная буря. Они пытаются укрыться в хилой палатке, которую ветер рвет в клочья. Тяжело дыша, они прижимаются друг к другу. Это длинный рассказ… Они ковыляют дальше, солнце нещадно палит, у X больше нет сил, он падает. Z закрывает лицо обрывком палатки и продолжает отчаянно искать воду в этом раскаленном песчаном аду… И как ни странно, он находит на дне глубокого ущелья немного воды. С невероятным терпением он набирает драгоценные капли в свою походную фляжку, потом возвращается назад и говорит: «Пей, я прошу тебя. Это вода для тебя. Ты должен выжить».

Боб пьет, кровь медленно снова приливает к его лицу. Антон кладет компас рядом с ним на песок и уходит по дюнам прочь.

Но вот происходит невероятное, Боб настигает его, протягивает ему фляжку и говорит:

– Ты спас мне жизнь. Немного воды еще осталось. Прошу тебя, выпей. Раздели эту воду со мной так, как мы разделили все в нашей жизни.

После этого рассказа он был не в силах больше писать. Антон пытался много раз, но ничего не получалось. Новые образы не являлись ему. Рассказы о Бобе нужно было уничтожить. Печки у него в доме не было, а рвать рукописи представлялось ему варварством, к тому же это слишком хлопотная работа. Антон решил, что его рассказы должны кануть в море. Ведь ему хотелось чтобы когда-нибудь и его пепел разлетелся над водными просторами, лучше бы всего над Атлантикой. Он поднялся на чердак, принес оттуда чемодан и сложил в него все, что написал. Чемодан был тяжелый, и Антон сел в автобус и поехал к Морской гавани. День был воскресный, лед вскрылся, солнце сияло. Антон прошел на оконечность мыса, положил в чемодан камень и швырнул его в воду подальше от берега, потом тут же повернулся и зашагал прочь.

Чемодан опустился на дно и потихоньку стал размокать, ведь он был сделан во время войны из камуфляжного картона. Тетрадь за тетрадью, исписанные от обложки до обложки, поплыли в гавань, потом ласковый ветер погнал их в Ревель, а быть может, куда-нибудь и подальше.

Двадцать лет спустя, ранним мартовским утром Антон вышел из дома, чтобы сесть на поезд и отправиться на север. Он собирался поздравить старую служанку, прослужившую долгие годы у них в семье и жившую теперь в своей родной деревне, с девяностолетием. Он приготовил для нее красиво оформленный альбом с фотографиями всей родни и своими собственными стихами, написанными в изящном стиле. Антон работал в фирме, которая специализировалась на поздравительных открытках – на случай свадьбы, соболезнований, рождения ребенка, – словом, на все случаи жизни. На многих открытках были напечатаны шутливые стишки, например, обезоруживающая просьба об извинении за молчание, опоздание или оплошность. Эта работа нравилась Антону.

Свой альбом он положил в обычный черный дипломат, решив, что успеет приехать вовремя и вернуться ночным поездом.

Когда поезд прибыл, он прошелся по вагонам, пока не нашел место в купе для некурящих, и там сидел Боб и читал утреннюю газету. Лицо у него стало полнее, под глазами появились мешки, но снисходительно-презрительное выражение лица не исчезло. Боб опустил газету и сказал:

– Doctor Livingstone I presume?[1]Мы с вами где-то встречались?

– В школе, я учился классом младше, – ответил Антон, поставив дипломат и садясь напротив Боба. В вагоне было ужасно жарко.

– И тебя зовут?..

– Антон.

– Да, да… Как время идет. Моложе мы не становимся, – сказал с усмешкой Боб.

У него были все такие же ослепительно белые зубы, кожа загорелая, словно он только что вернулся из тропиков.

«Мы разговариваем с ним впервые, – подумал Антон, – сейчас он спросит, чем я теперь занимаюсь». И Боб в самом деле спросил:

– Ну, и чем ты теперь занимаешься?

Антон быстро ответил:

– Пишу.

– Вот уж никогда бы не подумал. А стоит ли писать книги?

Боб зажег сигарету, но тут же погасил ее и сказал, что на другой день после выпивки у сигареты черт знает какой вкус.

В вагоне было в самом деле невыносимо жарко. Антон попытался открыть окно, но не смог.

– Позволь мне, – сказал Боб, – смотри, нет ничего проще.

На земле еще лежал снег, деревья стояли голые, ветер сдул с них листья.

– Знаешь, Аллан, я уже говорил, что вчера изрядно поддал. Кажется, мне надо промочить горло! – Он открыл свой черный дипломат и достал бутылку в кожаном футляре. – Из Тибета. Настоящее. Мне дали его в придачу. Большой бизнес. Знаешь, наш человек в Гаване, наш человек в Хапаранде! – Он снова засмеялся, а потом сказал: – Устал я, однако.

– Может, поспишь малость?

– Хорошая идея. Ты добрый парень. Вот только если бы не твои глаза… Эти чертовы собачьи глаза, которые следят за тобой повсюду… Подвинься-ка…

Он положил ноги на скамью напротив и тут же заснул.

За окнами мелькал однообразный финский пейзаж, лес по обе стороны, лес, лес и лес…

Поезд мчался все дальше на север, час за часом.

Боб проснулся.

– Что у тебя за вид? – спросил он. – Никак тебе тоже не по себе?

– Да, – ответил Антон, – это все чертовы ели, все время мелькают и все одинаковые. Ошалеть можно.

– Вот это да! – воскликнул Боб. – Да ты забавный, Аллан! Елки, елки да елки! Надо пропустить еще глоток, а потом пойдем пожуем что-нибудь. Я голоден, как волк.

Ему понравились мои слова, показались забавными. Хотя, по правде говоря, я очень люблю ели…

Было любопытно смотреть, как Боб ест: медленно, с нескрываемым наслаждением. Как все, что он делал и раньше, в школе: лежал, вытянувшись, на траве в школьном дворе, мылся в душе после футбольного матча. Бегать быстрее, прыгать выше, любить свое тело, сон, еду, все…

Они помолчали, потом Антон спросил, так, между прочим:

– Ты встречаешь кого-нибудь из наших?

– Нет, с какой стати? Давным-давно никого не видел. А ты? Впрочем, это не важно. Послушай-ка, у тебя такой вид, как у елки с опущенными ветвями, смир…

– Смиренный, – подсказал Антон.

– Вот именно. Кофе у них, между прочим, дерьмовый. Погоди-ка, – он вынул из кармана походную фляжку, – у них в поезде и спиртного-то нет… И твой покорный взгляд. Чувствуешь его на себе неотступно. Ты следил за мной все время. Знаешь, Аллан, они смеялись надо мной: «Ха-ха! У тебя появился маленький поклонник!» Черт! До чего было противно.

– Я – Антон, а не Аллан.

– Ты был похож на щенка, который подлизывается и хочет, чтобы ему задали взбучку. А ты получал взбучку? Нет. От меня никогда не получал. Бить малорослого, тощего хиляка… это не по мне.

– Постой-ка! – воскликнул Антон. – Откуда мне было знать, что ты знал обо мне? Ну ладно, ладно, пусть я был назойливым, ребячливым и смешным. Но что ты от меня хотел? Разве у тебя самого не было идола? Какого-нибудь супермена, намного сильнее тебя? Ну, кто был всеобщим идолом в то время?

– Не заводись, – сказал Боб.

Он не слушал Антона, сидел и складывал салфетку, складку за складкой, а потом смял ее в комок и бросил на пол.

– Странно, – продолжал он, – все как бы уменьшается и уменьшается… Вот послушай-ка, мне пришло в голову, что тот, кто перед кем-то преклоняется, считает, что он имеет на него какое-то право, словно он принадлежит ему. Понимаешь, что я имею в виду? Использует его каким-то образом. И его идол ничего тут поделать не может. Разве я не прав?

– Прав.

– Хорошо. Значит, я прав. А думаешь, это приятно? Погано не чувствовать себя свободным.

– Пытаться соответствовать представлению о тебе? – резко спросил Антон.

– Нет, вовсе нет, не говори глупости. Просто чувствуешь, что за тобой следят. Постоянно. Видно, тобой никто не восхищался, и потому ты не можешь этого понять. А теперь давай хлопнем по рюмашке и забудем об этом, подведем черту, будто ничего и не было. О’кей? Эту фляжку я получил в Тибете. Отличная штука.

– Вовсе нет, ты говорил, что тебе ее дали в придачу. И в Тибете ты никогда не был, а загорал под кварцевой лампой.

– Вот те на! – воскликнул Боб, не слишком обиженный. Он добродушно засмеялся и чокнулся со своим спутником. – Знаешь, у одних в жизни масса событий, с другими ничего не происходит. Который час? Я оставил часы дома. Впрочем, какая разница!

«Именно тогда, на школьном дворе, я должен был отлупить его, напасть на него в слепой ярости, без страха. И разделаться с ним, да, именно это я должен был это сделать».

А вслух он сказал:

– Пошли назад.

– Да, да. Но, видишь ли, назад нельзя вернуться. Ты был таким маленьким, маленьким и ничтожным, не правда ли? Если бы не твои глаза…

– Пошли в купе, – сказал Антон.

– Я сейчас заплачу.

– Я уже заплатил. Идем.

– Прекрасно, очень хорошо, замечательно. Дипломат был у меня с собой?

– Нет, ты оставил его в купе.

– Очень неосторожно, надо же, как неосторожно!

Боб встал со стула. Поезд трясло и раскачивало, они переходили из вагона в вагон по грохочущим железякам. Это был очень старый поезд. Одну дверь почему-то не закрыли, и она все время хлопала.

– Антон! – крикнул Боб. – Осторожно, дверь!

Антон схватил его за руку, их шарахнуло о стенку. Боб дрожал всем телом.

– Держи меня, – сказал он, – не отпускай…

За окнами шел снег, елки стали совсем белыми. Антон захлопнул дверь. Они вернулись в свой вагон.

– Я бы выпил воды, – попросил Боб.

Антон пошел в туалет и налил воды в пустую фляжку.

Боб сразу же заснул и проспал несколько часов. Он не проснулся, даже когда поезд остановился, и Антон сошел, взяв свой дипломат. Это была очень маленькая станция, до дома Иды предстояло ехать еще далеко. Поезд постоял с минуту, потом завыл и помчался дальше.

Антон сел на скамейку перед вокзалом. Стояла мертвая тишина. Солнце пригревало, и все казалось таким незначительным. Он решил послать Иде телеграмму и ехать к ней следующим поездом.

Он открыл дипломат, и оттуда на снег выскользнула масса брошюр и блестящих бумажек. Дипломат был разделен на секции с образцами товаров, кусочками тканей, ценниками на все товары, в специальном отделении лежали галстуки с гавайскими мотивами. Он сложил все назад и закрыл дипломат.

В общем-то этот дипломат во всех смыслах мало отличался от его собственного.

Туве Янссон

Летней порой


1

Солнце садилось. После шторма вода поднялась до лодочного навеса. Весь берег затопило, забавно было идти по лужайке, шлепая по воде. Я нашла дырявую бочку, докатила ее до лодочной пристани, поставила на дно и влезла внутрь. Трава под водой была очень мягкая и все время шевелилась. Я воображала, будто сижу в подводной лодке. Через дырки в бочке я могла видеть солнце, оно было огненно-красное, и от него стенки бочки тоже покраснели. Я сидела в теплой воде, и никто не знал, где я. Больше в этот вечер ничего не случилось.

2

Я задумала сделать дорогу. Маленькие деревья спилила. Дорога получилась очень извилистая, потому что ей пришлось обходить каждое большое дерево. Я работала каждое утро, и дорога становилась все длиннее. Моя дорога должна была вести к морю, и там я собиралась построить дом на дереве, так высоко, что никто меня не увидел бы, а я видела бы всех, кто внизу проходит мимо. Но ничего из этого не вышло. Дорога получилась слишком узкая, и, дав кругаля, она пришла к тому же самому месту, где начиналась. И чего только не бывает! А для чего, в самом деле, нужны дороги? Можно и без них обойтись.

3

Я устроила себе потайную комнату на чердаке. Гвозди в стены забивала, только когда в доме никого не было. Наконец комната была готова, я принесла туда из кухни керосиновую лампу, но зажгла ее, только когда стемнело. Лампа отражалась в окне. Они поднялись по чердачной лестнице и сказали, что так делать нельзя, можно спалить весь дом! Нужно взять что-нибудь и думать понарошку, будто это лампа, так делают все дети, когда строят дом. «Не, с меня хватит! Я вам не „все дети“. Я – это я, и это мой дом», – сказала я и ушла.

4

Я в первый раз плавала на глубине. Пошла купаться одна и плавала, когда никто меня не видел. От берега до скалистого островка совсем близко, всего четыре гребка. Я решила не думать про бездонную дыру и вошла в воду. Вода подо мной была черная, но я и раньше знала, что она такая. Я быстро переплыла на другой берег, дрожа от холода. Там лежал свернутый кусок коры, я взяла его, чтобы доказать, что я была на том берегу. По дороге обратно я искупалась. Вообще-то, родители не должны позволять детям плавать одним на глубине, взяли бы, например, и спрятались за камнем, чтобы поглядеть, не тонут ли их дети. Уж я-то обязательно это сделаю, когда у меня будут дети.

5

Я училась грести. Каждое утро я вставала раньше всех, чтобы они не видели, как я учусь. Нужно быть ловким и настойчивым. Вначале лодка у меня только крутилась на одном месте. Наша лодка – это маленький ялик с одной банкой, так называется доска для сидения, где помещается всего один человек. Доска не пластмассовая, а из настоящего дерева. У лодки нет названия, она просто-напросто Лодка. Я отталкиваю Лодку от берега и отчаливаю, солнце еще только всходит и воздух не успел нагреться. Я отчаливаю от берега и набираю скорость. Стараюсь, чтобы лодка шла прямо, не виляла, но это у меня плохо получается. Я заметила, что правым веслом гребу сильнее, видно, так получается у всех. Нужно выбрать ориентир и идти по курсу, не отклоняться.

Плыву все дальше и дальше, становится теплее. Если я не поверну назад, то скоро стану маленькой точкой, которую с берега никто не разглядит. Они взглянут на нее, подумают, что это какая-нибудь гага, и будут смотреть в другую сторону. Нужно научиться исчезать. Знай греби себе все дальше и дальше, – если выучишься хорошо грести, можно уплыть куда угодно. Только надо помнить: когда вернешься, нужно хорошенько пришвартовать Лодку и снять уключины. А весла надо положить под сиденье. Не надейся на хорошую погоду. Надо будет как-нибудь прокатиться в ненастье, лучше всего с попутным ветром. Я знаю, что тогда надо поднять весла и позволить волнам подгонять Лодку, но это я сделаю чуть погодя.

6

В понедельник все уехали в город, а ночью разыгрался шторм. Хильма спала в кухне, а когда она спит, то ничего не слышит. Я лежала под одеялом и, как и положено, думала о тех, кто плывет по морю в эту ночь, но потом стала думать только о себе. Весь дом содрогался. Шторм кружил вокруг него и пытался ворваться внутрь. Он завывал. Я пыталась подобрать слова для шторма. Что он делает? Почти все время ревет. Но он может также визжать, особенно в печной трубе. Я высунула голову из-под одеяла, прислушалась хорошенько и решила, что шторм воет. Это как раз подходящее слово. Шторм жалуется. Неплохо звучит. Он кричит? Нет, это слово не подходит. Мне стало любопытно. Я вышла в прихожую, чуть приотворила дверь, но она тут же распахнулась настежь. Теперь шторм бушевал где-то вдали и звучал уже совсем по-другому. Я дала этим звукам новые названия: «Ты шутишь. Ты грохочешь. Ты шипишь, как кошка! Ты то затихаешь, молчишь и выжидаешь, то гремишь!» Я придумывала и свои собственные слова для шторма, но сейчас их уже не помню. В следующий раз я уж точно придумаю новые. Теперь я знаю, как это делать.

7

Я решила, что, когда у меня будет дочка, я научу ее свистеть. Это может здорово пригодиться, например, если мы потеряем друг друга в лесу. Если она не ответит, я пойму: она хочет, чтобы ее оставили в покое. Если она поплывет на Лодке и вдруг подует сильный ветер, я не помчусь за ней, чтобы вернуть ее домой. Собирать чернику ей ни к чему, грибы искать куда интереснее. Я позволю своей дочке носить драные брюки, разрешу ей дерзить мне, только не очень. Она будет похожа на меня, только покрасивее. Скоро будет осень. Сегодня больше писать не буду.

8

Я научилась писать стихи, это очень просто. Вот послушайте:

Тетка – старая балда,

не пущу ее сюда.


Не скажу, про кого я это написала. Или вот:

На глубине вода черна,

не достанешь ты до дна.


Здорово, не правда ли? А можно сделать и подлиннее, например: когда-нибудь я вам скажу, чего я так хочу, о чем я думаю сейчас и почему молчу. Надо только пробубнить: «та-ди-да-ди-да-ди-да-ди» – и все пойдет, как по маслу. Я это поняла сегодня.

9

Я нарисовала картины на стенах сарая. Там было тихо, потому что дрова на зиму уже заготовили. На этих стенах рисовать удобно, они из старого дерева, а оно хорошо впитывает сурик, и краску для сетей, и деготь. Кисти я нашла в лодочном сарае. Очень важно ставить кисти на ночь в банку со скипидаром. У того, кто забывает это сделать, ничего не получается. Я начала рисовать сверху и заметила: когда краска стекает, получается что-то новое и интересное. Это было здорово, и никто мне не помешал. Рисовала я изо всех сил, и получилось неплохо. Войдешь в сарай – и первым делом увидишь Лохнесское чудовище, высунувшееся из воды, оно самое большущее. Изо рта у него течет красный сурик, ведь оно только что слопало несколько курортников. Над ним, под самым потолком, летит черный бомбардировщик. Вроде черной птицы. Он производит впечатление. В углу я намалевала несколько привидений, но они вышли так себе. Может, я их переделаю. Мелкие рисунки я разместила вперемешку, но, когда краски стали высыхать, я увидела, что это только наброски. Вот вечернее солнце заглянуло в окошко, и все мои рисунки засветились. Мне даже жаль немного, что я не могу их никому показать. Только я знаю, что они или поругают меня, или похвалят. А потом все изменилось. Завтра лето кончится, и поэтому я заколотила дверь сарая. Иногда нужно уметь принимать решение. Но я когда-нибудь покажу рисунки на стенах своей дочке.

Туве Янссон

Эммелина

Когда Старая Фрёкен с четвертого этажа перестала гневаться и мирно почила вечным сном, соседи чрезвычайно заинтересовались, что же будет с огромной квартирой в доме, построенном в начале века, где она прожила девяносто лет. Рано или поздно стало известно, что квартира перейдет к Эммелине, девятнадцатилетней девушке, своего рода компаньонке, попросту присланной из конторы по найму, стало быть, вовсе и не родственнице. Откуда прислуге удалось разнюхать это, никто не знал, но во всяком случае не от Эммелины, которая никогда не говорила ни единого слова о самой себе, да и немного о чем-либо еще.

Как бы там ни было, завещание едва ли было продиктовано чувством преданности или благодарности. По словам той же прислуги, компаньонкой Старой Фрёкен с неменьшим успехом могла быть кошка, а Эммелина пусть даже и заботилась о старухе совершенно безупречно, однако делала это как будто по рассеянности. Чаще всего она сидела возле ее кровати и читала вслух до тех пор, пока Старая Фрёкен, разозлившись, не требовала новую книгу, и постепенно ею обуревало лишь желание знать, что же будет в конце. Если ты – прислуга и постоянно ходишь взад-вперед, то кое-что и слышишь, и видишь. Бедняжка Старая Фрёкен пыталась расшевелить эту Эммелину, заставить ее как следует разозлиться, день и ночь звонила в колокольчик, требуя что-нибудь, совершенно ей ненужное, и жаловалась на то или на это… Но нет, такую, как Эммелина, ничем не проймешь, и с такими, как она, вечно тихими да спокойными, дело неладно, это ясно.

– Даже страшно как-то, – говорила, понизив голос, прислуга, – от нее, этой Эммелины, у меня иногда мурашки по спине бегают, да так жутко-прежутко.

Но вот прошло полгода, а Эммелина продолжала жить в большой квартире. Она ничуть не изменилась, все шло по-прежнему, как во времена Старой Фрёкен. Эммелине, казалось, были по душе эти мрачные комнаты, где едва можно было разглядеть беспорядочно нагроможденную мебель и разный ненужный хлам, она ходила или, скорее, бродила из одной комнаты в другую с явным удовольствием и не строя никаких планов на будущее.

Прислуга, продолжавшая ходить раз в неделю, рассказывала, что Эммелина спала в столовой, самой большой комнате, где стулья были выстроены вдоль стены, и что на сувенирной полке у нее стояло множество стеклянных шаров. Но уж если ты чокнутая, то чокнутая, и тут ничего не поделаешь. Однако время шло, и соседи забыли Эммелину, редко показывавшуюся на людях, и все в доме снова стало по-прежнему.

Позднее Давид, живший этажом ниже и работавший в рекламном бюро, думал, что, наверное, много раз проходил мимо Эммелины по лестнице, не замечая ее, такую маленькую и бесцветную. И вот настал тот примечательный вечер.

В его комнате погас свет. Не найдя карманного фонарика, он вышел на лестницу. И тут он увидел, как по лестнице медленно, шаг за шагом, спускается Эммелина с горящей стеариновой свечой в руке. Давид разглядел ее лицо, такое спокойное, такое абсолютно отдохновенное лицо, ласкаемое скользящими вниз тенями, что отбрасывало пламя свечи. Она показалась ему необыкновенно прекрасной и таинственной.

В ту ночь Давид вызвал в памяти преисполненный покоя образ девушки со свечой, чтобы прогнать все то, чего он боялся; а осознание происходящего с ним неумолимо подступало всякий раз, как только опускалась ночь. Он понимал, что ненавидел работу, которой занимался, но был слишком труслив, чтобы бросить ее и начать все с самого начала. Кажется, это так просто. Ведь множество людей, тридцатипятилетних людей, понимают это и круто меняют свою жизнь, разве не так? Нет! Они все продолжают и продолжают тянуть лямку. Они не осмеливаются, они не в силах сделать это. Они не решаются…

Проходили ночи, и постепенно образ девушки со свечой потускнел в его памяти – да и что, собственно говоря, общего было у нее с его жизнью?

Давида мучили кошмары, в которых он пытался уговорить клиента, развлечь его одними и теми же анекдотами, наивными и заезженными фразами, жизнерадостными и насквозь фальшивыми… Или важные деловые ленчи; а он будто забыл адрес, или имя клиента, или вообще забыл, о чем речь, и что уже слишком поздно, все время слишком поздно, а он бешено мчится по улицам, или что он подорвал многолетнее доверие к себе.

А утром он снова шел на работу.

Давид написал Эммелине письмо и тут же разорвал его.

Но ведь у него был Кнут! Время от времени они встречались, чтобы выпить кружку пива и почитать вечерние газеты, а потом разойтись, каждый в свою сторону.

Кнут сдавал напрокат, а также продавал автомобили в нескольких кварталах от дома Давида на той же улице. Однажды Давид был совсем близок к тому, чтобы заговорить о своем отчаянии, но осекся, не желая видеть, как сбитый с толку Кнут беспомощно опускает взгляд на свои руки, точь-в-точь как в школьные годы, когда что-то смущало его.

Иногда Кнут ненароком мог сказать клиенту в своей мастерской: «Как говорил мой товарищ из рекламного бюро об этой марке автомобиля…», или: «Вы могли бы спросить одного из моих друзей в рекламном бюро, он то и дело встречает директоров, разъезжающих на машине этой же марки».

Кнут отпил пиво из кружки и свернул газету.

– Что-то тебя не видно последнее время, – сказал он. – Много работы?

– Ну да…

– И хорошо идут дела?

– Конечно, – ответил Давид. – Ну, пока. Пока!

– Пока, пока, – сказал Кнут.

Можно было бы пойти к кому угодно – к бармену в «Черном медведе», к газетчику – и беззастенчиво излить свою душу, сказав, что тебе, правду говоря, хочется лишь умереть, но потом, ясное дело, было бы немыслимо еще когда-нибудь зайти выпить стаканчик в «Черном медведе» или купить на углу газету.

В конце концов Давид поднялся в квартиру наверх и позвонил в дверь Эммелины, сам не зная, что ей скажет.

– Добрый вечер, – поздоровалась Эммелина, – вы живете этажом ниже, не правда ли?

Вежливо и прохладно, совершенно обыденно она несколько минут болтала абсолютно ни о чем, не спросила она и почему он пришел. Давид был так благодарен за это, что молодая женщина показалась ему по-настоящему интеллигентной. В ту ночь он спал без сновидений.

Они начали выходить по вечерам, всегда в одно и то же кафе в соседнем квартале. Для Давида эти вечера стали чрезвычайно важны: молчание Эммелины и ее спокойствие приносили успокоение и ему; казалось, она ничего от него не ждала и, похоже, пребывала в мире сама с собой. Она никогда не произносила ничего значительного, ничего личного, но тому, что она говорила, предшествовала небольшая пауза, повергавшая Давида в напряженное ожидание. До тех пор, пока не наступал конец этой паузе. Он заметил: все, что он говорил, Эммелина понимала почти буквально, с серьезностью ребенка, и он решил всегда говорить с ней ясно и просто. Достаточно быть вблизи от нее, свободным ото всех других, но все-таки не одиноким.

Давид был очарован волосами Эммелины, светлыми, прямыми, ровно подстриженными – этой блестящей рамкой, из которой, как из окошка, выглядывало ее личико; узкое личико, абсолютно ничем не примечательное, кроме глаз, необычайно светлых, почти бесцветных. И ему нравилось, как она, опустив взор, прислушивалась к тому, что он говорил, а тяжелая масса ее волос падала вниз.

Давид пытался сохранить ее существование в тайне, он боялся утратить эту новую нежную дружбу. Но при всем своем рыцарственном уважении к девушке он наделил Эммелину такими чертами характера, мелкими особенностями, очаровательными пороками, которых у нее и в помине не было; он придумал себе сентиментальную картину ее детства и самой ранней юности. Это превратилось в игру, ничего общего с действительностью не имевшей.

И он думал: «Каким она видит меня? Долговязым парнем в очках, с тонкой шеей, банально и прилично одетым?.. Чувствует ли она, что я несчастлив, понимает ли, как отчаянно я держу себя в руках? Она ни о чем не спрашивает, никогда… Почему она не спрашивает?»

Однажды Эммелина сказала:

– Я собираю хрустальные шары. Я очень хочу их тебе показать.

Когда они шли в квартиру Старой Фрёкен, он сказал:

– Эта старая дама наверняка была очень злой. Тебе, вероятно, бывало трудно?

– Это не было трудно, ей необходимо было позлиться, это успокаивало ее.

– Ты читала ей вслух? Говорят, она все время хотела знать, чем кончается книга, – ну а если конец был плохой?

Эммелина ответила:

– Я выбирала книги с хорошим концом. И она знала, что все будет хорошо, даже конец ее жизни.

– Что ты имеешь в виду?

– А ты разве не знаешь? Она умерла во сне…

– А ты забавная, – сказал Давид. – Что бы ты читала мне, когда настал бы мой час?

Она ответила:

– Я читала бы тебе Книгу Судеб.

Давид засмеялся, так редко удавалось кому-нибудь развеселить его, сохраняя при этом абсолютно серьезное выражение лица.

Войдя в мрачную, забитую мебелью квартиру, Давид испугался.

– Но, Эммелина, – сказал он, – ведь здесь жить нельзя!

– Это не важно, – сказала она, – и, потом, я тут надолго не останусь.

Хрустальные шарики были очень красивые, некоторые прозрачные, другие подернуты туманной дымкой.

– Прекрасное увлечение, – сказал, улыбнувшись, Давид. – Что ты видишь в них: то, что тебе хочется? Заглядываешь ли ты хоть иногда в будущее?

– Нет, – ответила Эммелина, – они пустые. Поэтому я могу смотреть на них сколько угодно.

Давид опечалился, он подумал, что Эммелине необходимо встречаться с людьми. Ему надо свести ее со своими друзьями, и прежде всего с Ингер и Инес.

Те приняли Эммелину довольно дружелюбно, вроде как приятную диковину, достойную того, чтобы войти в их общество и получить их покровительство, но всерьез они к ней не относились. Они не называли ее кратким именем, она так и осталась Эммелина; имя это было старомодным и забавным, стоило его сохранить. Но чаще всего ее называли «дружок». Бывало, они говорили друг с другом, не обращая внимания на Эммелину, словно ее вообще среди них не было, однако ничего дурного при этом не думали. Но иногда, когда слово брала она, они тотчас же замолкали и внимательно наблюдали за ней, в некоем напряженном ожидании. Но то, что могла сказать Эммелина, вовсе не казалось им чем-то примечательным, и почти с облегчением они продолжат беседу без нее.

Ингер говорила:

– Разумеется, она милая и приятная, но не кажется ли вам, что она чуточку наивна? И подумать только: что, если ей не хватает чувства юмора?

Ингер была высокой и красивой женщиной, она вела точный счет мужчинам, с которыми спала, не могла окончательно расстаться с ними и постоянно приглядывала, чтобы они не натворили глупостей, разумеется, кроме тех, что никак не избежать. В один прекрасный день она спросила:

– Давид, ну как ты, теперь тебе лучше?

И он с чувством острого презрения к себе вспомнил тот день, когда пришел к Ингер и рассказал ей о своих бедах и даже плакал в ее объятиях.

Теперь же он враждебно ответил:

– Как ты считаешь, почему мне не должно быть хорошо?

– Дорогой, – сказала она, – я знаю, ты такой гордый. Но обещай мне больше не думать ни о чем плохом. Не будешь? Ну хорошо, тогда я спокойна.

Он крепко прижал ее к себе, и она, зная его слабость, стала невероятно деликатна и тактична. И уже невозможно было обижаться на нее, потому что она так ясно и откровенно, так безоглядно была добра.

На работе ничего к лучшему не изменилось. Давид опаздывал только иногда, бывал вежлив с покупателями, а в ею знаменитые анекдоты вкрался оттенок иронии, что стало мешать покупателям.

– Да что с тобой? – спросил его шеф, спросил чрезвычайно любезно, потому что Давид ему нравился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю