Текст книги "Расщепление"
Автор книги: Тур Ульвен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
Эти сладостные размышления, обрастающие все новыми подробностями, занимают тебя долго, то есть по меньшей мере несколько минут, пока не наталкиваются на тот прискорбный факт, что ты пожилой и никому, по большому счету, не интересный калека, неспособный встать с постели и выйти в мир, что слишком поздно, определенно слишком поздно начинать новую жизнь, что ты никогда не сможешь делать все, что вздумается, поскольку денег у тебя никогда не будет достаточно, и что даже самая гулящая санитарка в интернате для инвалидов не разрешит такому, как ты, потискать ее; и чем дальше ты размышляешь, тем яснее осознаешь, что твоя вероятная новообретенная свобода ни на что не годна, она такая же никчемная, как лотерейный билет с единственной отделяющей обладателя от главного выигрыша цифрой (тебе приходит в голову, что ведь на практике так и должно случаться каждый раз, во время любой лотереи: кто-нибудь да покупает билет, недобирающий до главного приза единственной цифры, ни больше ни меньше, номер целиком совпадает, только, допустим, вместо четверки оканчивается на тройку, и такой билет (оканчивающийся на тройку) точно так же бесполезен, как и любой другой, к примеру тот, у которого номер отстоит от выигрышного на пять тысяч шестьдесят девять).
Ты лежишь, где лежал, в постели. Когда придет социальный работник, сегодня или завтра? Ты не помнишь. Телефон вне досягаемости. Кресло вне досягаемости. Туалет вне досягаемости. А в пределах досягаемости – слова или обрывки слов, например: каюта, аромат пряностей, каждый вт, едставление, шведский стол, специальное предложение, заказ по телефону, с рисом, салатом и соу, 13:00, удав боа; подобного рода газетные обрывки с неровными краями, на фиолетовом фоне, заботливо расклеены в почти (но не совсем) случайном порядке по куску фиолетового картона; этот висящий возле кровати коллаж сделал твой маленький внучатый племянник, пока не научившийся читать, клочки вырваны наугад, в буквальном смысле наперерез смыслу слов, ребенком, который еще не умеет читать, включая слова индийская еда, а ведь он, пока что неграмотный, понятия не имеет обо всех этих индуистских божествах, Шиве, Вишну, Ганеше, Деви, Кришне, Раме, Кали (двойственной богине, благой матери-заступнице – и свирепой разрушительнице, танцующей на черепах), о карме и метемпсихозе; для него, внучатого племянника, думаешь ты, все эти знаки, буквы и цифры еще наделены неким совершенно неясным, инфантильно-магическим престижем, не может он прочесть и слов жгучая ненависть и злоба (а если бы мог, то не понял бы смысла), ведь эти слова, думаешь ты, угодили туда (на фиолетовый картон) по воле слепого невежественного случая, попросту в качестве материала, так что пройдут годы, прежде чем он сможет прочесть эти слова и уразуметь их значения, и только тогда, оглянувшись на дело рук своих (если оно к тому времени не пропадет), сумеет обнаружить смысл, которого сюда не вкладывал.
Ты лежишь, где лежишь, в постели. Можно включать и выключать ночник. Что толку, думаешь ты, развлекать себя мыслями. Гасишь его. Чтобы посмотреть, не пробивается ли сквозь занавески дневной свет. Как бы не так. Снова зажигаешь ночник. Или зимний рассвет все-таки призрачно брезжит? Ты не уверен. Снова гасишь ночник. Пытаешься дать зрачкам (сузившимся от резкого света лампы) шанс привыкнуть к (вероятному) новому, более слабому источнику света, идеально круглому и сводчатому (блестящему и явно непробиваемому куполу), увенчанному какой-то металлической наклепкой, чья маленькая черная тень внизу, такая же круглая, как и сам купол, придает всей конструкции сходство с лопнувшим рыбьим глазом примерно двухметрового диаметра, с тем отличием, что из центра зрачка в данном случае разбегаются радиальные линии из камней, темных пятен, упорядоченных наподобие игральных фишек в стартовой позиции, в целом же все это напоминает, в сущности, игорный стол, рулетку, причем ряды драгоценных камней соответствуют линиям, расходящимся из подвижного центра колеса, а латунная наклепка сверху – сверкающей турели.
Но витрина, разумеется, остается совершенно неподвижной, несколько мистически, наискосок подсвечиваемая из-под широкой круговой окантовки из лакированного темного дерева, зато оттуда, где ты находишься, этажом выше, можно наблюдать за передвижениями воскресных посетителей, которые непринужденно прохаживаются, склоняются над выставленными драгоценными камнями (будто делают реверансы или отвешивают поклоны) и, прижавшись носом к стеклу либо с некоторого расстояния, читают картонные таблички с напечатанными на них названиями минералов, более или менее необычными, экзотическими и учеными. Облокотившись на перила, со своего места ты видишь (единственным зрячим глазом) блестящую плешь на макушке у одного мужчины, ты бы сказал, молодого (окаменелый череп доисторического человека имеет посреди лба заметную вмятину, кратер величиной со скорлупу яйца (возможно, след брошенного камня, вероятная причина смерти), а лишняя «н» на конце слова «Кро-Маньонн» в пояснительном тексте неуклюже вымарана красным карандашом), и наблюдаешь, как вокруг витрины образуются мелкие группки, изредка обступающие ее по всему периметру, будто люди собрались за круглым столом на конференцию, однако из уважения к музейной тишине переговариваются в основном шепотом (напротив, помещенный туда же для сравнения современный череп не имеет видимых повреждений, он не окаменелый и потому белее остальных, а на низкой подставке написано просто ЧЕЛОВЕК).
Внушительная входная дверь напоминает церковный портал: она будто бы призвана подчеркивать почтенный статус науки. Ты видишь (своим единственным глазом), что из земли у южной стены пробились синие, желтые и белые луковичные цветы, вероятно, так называемые крокусы, и, шурясь от бледного зимнего света, думаешь, что со времен твоего последнего посещения (лет двадцать тому назад) музей почти не изменился: тот же темно-зеленый линолеум, те же стенды из лакированного темного дерева, та же мешковина позади экспонатов, как будто это еще и музей самой музейности. Ботанический сад под открытым небом совершенно бесснежен. Он на другой стороне улицы. На крышах трейлеров установлены антенны-тарелки, сквозь полуоткрытое окно одного из трейлеров доносится музыка вперемежку с разговором. Пахнет машинным маслом и жареными сосисками. Вход свободный. Твой взгляд равнодушно скользит по аттракционам, расставленным на парковочной площадке кольцом: зал игровых автоматов, карусель (медленная, старомодной разновидности, с нарядными деревянными лошадками), тиры для метания и стрельбы, моментальная лотерея, автодром, карусель (быстрая, современной гидравлической модели, с гондолами в виде космических кораблей, которые не только движутся по кругу, но и качаются вверх и вниз), колесо обозрения и прочие, а еще киоски с жареным миндалем, сладкой ватой, известной также как сахарная, и тому подобным. Ты нерешительно пробираешься сквозь бурлящую, не слишком густую, однако иногда толкающуюся толпу, одетую под этим голубым небом все еще наполовину по-зимнему, в стеганые куртки и теплые сапоги, но без варежек, шапок и шарфов, в основном подростки и молодежь, а также дети в сопровождении родителей, причем на всех лежит неуловимый отпечаток восточной части города, где парк развлечений открыл свой сезон, и ты невольно удивляешься, как близок путь (всего несколько шагов через улицу) от тишины и полумрака музейных древностей до уличного парка развлечений под весенним солнцем.
Шум карусельных механизмов, грохот обрушаемых пирамид из жестяных банок, музыка из лотерейного павильона, треск и глухие удары машинок на автодроме, воинственные звуковые эффекты в зале игровых автоматов, выстрелы в тире, скрип и гул колеса обозрения, визг и взрывы смеха, внезапные возгласы, выкрикиваемые имена или предупреждения, детский плач, кашель, разговоры, бормотание; все эти звуки, думаешь ты, поднимаются к абсолютно безмолвному, холодному голубому небу, подернутому прозрачными белыми облачками (желтоватыми, еще не набухшими, похожими на хлопковые волокна, почти как перистые облака в ярко-голубом летнем небе); а все-таки чувствуется в этой увеселительной шумихе нечто умеренное и непритязательное, скромные воскресные гуляния без малейшего намека на дионисийскую разнузданность, и оргиастическое слияние, и священное безумие, и экстаз. Ничуть не бывало.
Ты наблюдаешь за девушкой, бросающей шарики в пирамиду из мятых жестяных банок; после каждого броска она заправляет волосы за уши, а ты думаешь: по правде говоря, ее имя попалось тебе на глаза по чистой случайности, ты ведь не из тех пенсионеров, которые каждый божий день с любопытством, доходящим до фанатизма, штудируют некрологи (будто им не терпится наткнуться на собственное имя: наконец-то про них в газете!), нет, и сперва ты припомнил ее новую фамилию (девушка негромко и удовлетворенно вскрикивает, попав по банкам, хотя пять нижних устояли), а уже потом заметил имя, вернее, сочетание имени (которое ты никогда не забывал) и новой фамилии, которую ты поначалу не узнал, прочитав ее рядом с именем мужа (которое ты, в сущности, не помнил) непосредственно под крестом (теперь девушка в тире начала новый раунд, а ее, очевидно, парень, дав необходимые инструкции, снисходительно наблюдает за ее стараниями; после полного промаха она сбивает самую верхнюю банку, причем все остальные банки даже не шелохнулись, что, пожалуй, не легче, чем сбить всю пирамиду, заслужив тем самым возможность выбрать приз). Ты сделал нечто странное, совершенно тебе несвойственное, когда, признав ее фамилию, начал листать телефонный справочник, пока не отыскал ее имя, и адрес, и номер телефона (оставшиеся попытки девушка тратит безрезультатно, а ее, очевидно, парень, расплатившись с женщиной за прилавком несколькими монетами, берет в правую руку мяч и отступает на шаг; делает мощный бросок, но промахивается). Ты бредешь дальше, устремляя свой одноглазый взгляд поверх крыши автодрома, поверх мчащихся гоночных машин, которые намалеваны на его безвкусных задниках, в направлении виднеющегося за ними настоящего парка по ту сторону широкой улицы, где явно зазеленела трава, пусть низкая и неопрятная, примерно на три недели раньше срока; и все-таки, когда ты закрываешь глаза, почувствовать шеей солнечное тепло возможно разве что как следует сосредоточившись и призвав на помощь воображение. Воздух холодный.
Не мысль о смерти. Нет, это не из-за нее ты с наступлением весны всякий раз чувствуешь боль, как бы некий холодок, будто глотнул воды после камфорных драже, это, пожалуй, не столько боль, сколько отчаяние, скорбь, но из-за чего? – думаешь ты и продолжаешь: из-за непрожитой жизни; не горе или страх, вызванные тем, что спустя определенное время ты перестанешь испытывать что бы то ни было (с возрастом смерть пугает тебя все меньше), а гнетущее ощущение, что ты так ничего и не испытал, не пожил настоящей жизнью и, главное, что искать другого опыта уже слишком поздно или, скорее, что реальные события твоей жизни, возможно, расходятся с предназначавшимся тебе опытом, что ты нечто упустил и сам не знаешь, что именно, а теперь уже слишком поздно и вся твоя жизнь в каком-то смысле пошла насмарку, проигранная игра в жмурки. Но, пожалуй, хуже всего, думаешь ты, эта жуткая догадка, что иначе и быть не могло, что ничего бы не изменилось, уж точно не в сколько-нибудь значительной степени, даже если бы ты принимал другие решения, сходился с другими людьми, жил в других местах, получил другую профессию, стал мужем и вдовцом другой женщины и так далее, что другое сочетание всех этих факторов не облегчило бы боль, которую ты испытываешь весной (как сейчас), и это при том, что ты вообще-то терпеть не можешь зиму, а весну, наоборот, любишь и потому радуешься ее приходу. Но с чего бы тут радоваться?
Полки снизу доверху заполнены причудливыми нейлоновыми существами кричащих расцветок, по большей части вариациями на темы обезьяны и медведя: на нижней полке мелкие и неказистые, бурые, бирюзовые или ядовиторозовые, эмбрионоподобные, на следующей – ряд игрушек покрупнее, зеленых и апельсиново-желтых, с черными отметинами вроде чумных бубонов, в сидячих позах, с острыми черными мордочками, будто у колли, и как бы распахнутыми для объятий лапками, а две верхние полки метр за метром уставлены по-настоящему крупными зверьками, среди которых попадаются слоны с синим пятнышком на хоботе, но большинство составляют какие-то еноты с поперечными, как на тюремной робе, мрачными полосками на шкурах, темно-зелеными, желтыми и рыжими, наподобие ущербной радуги, у некоторых морду пересекает горизонтальная темная полоса, то в районе пасти, будто кляп, то в районе глаз, будто карнавальная маска, среди них затесалось и несколько белых медведей с розовыми бантиками на шеях, верхними (вытянутыми вперед) и нижними лапами, а также мордами телесного цвета, черными носами и круглыми черными глазками; из-за своих белых голов и формы ушей они напоминают карикатурные изображения Дантона (в напудренном парике). Нескладный, тщедушный, сутулый юноша с тонкими усиками мерзнет (все время пряча руки в карманы) у павильона в ожидании желающих сыграть в лотерею.
Ты помнишь его наизусть. Но пока не набирал. Неудобно звонить сейчас, так скоро после смерти ее мужа, будто стервятник какой-то, думаешь ты, к тому же за те почти сорок лет, что вы не виделись, она состарилась и подурнела (как и ты). Этот довод убеждает тебя не до конца, есть что-то еще, и как раз в тот момент, когда нескладный молодой человек вручает одного из игрушечных зверей (в тифозной сыпи) пожилой, хорошо одетой женщине (та счастливо улыбается), ты понимаешь, что она нужна тебе не сейчас, она нужна тебе тогда, в тот раз, почти сорок лет назад, а не сейчас, ведь, стань она твоей сейчас, все равно оказалось бы слишком поздно, ничего из этого не вышло бы, только остатки, крохи, труха, сор, пыль совместной жизни, так называемый склон лет, вы просто сидели бы и ждали, пока один из вас умрет; рядом с общим отсутствием будущего и надежд даже переломы костей и инфаркты миокарда, проблемы с простатой и больные бедра, выпадение волос и варикозные узлы – это сущие пустяки. От вас осталось ровно столько, сколько нужно для поддержания тоски по вам прежним, будто пара почти истаявших, мигающих свечных огарков, которые еще освещают пустые бутылки и стаканы, объедки и промасленные скомканные салфетки под сиплый храп хозяина дома.
Изможденный мужчина с признаками алкоголизма на лице засовывает пробку в ствол пневматической винтовки и сам взводит курок, а потом, не глядя в глаза, передает оружие тебе. Нет, рука у тебя твердая, пока что никакого старческого тремора, видишь ты (своим единственным глазом) хорошо и не забываешь про эту хитрость – спустить курок после выдоха, в ту секунду, когда тело находится в состоянии покоя и потому (теоретически) неподвижно (а не задерживать дыхание на все время, как поступают дилетанты); правда, тебе уже не хватает гибкости, чтобы поставить локоть опорной руки на бедро. Зато не приходится зажмуривать глаз при выстреле. Ты промахиваешься. Мишенями служат какие-то (бурые) жестянки размером приблизительно со спичечный коробок, а расстояние до них составляет метра три-четыре. Все время, пока работник тира готовит винтовку, что-то на территории парка притягивает его взгляд, и он не прекращает туда смотреть, когда передает тебе оружие. Ты опять промахиваешься. Но, если поразмыслить, это тоже не совсем верно, думаешь ты; скорее уж ты похож на собаку, на хозяйского пса, который, прошмыгнув в комнату утром, когда свечи давно догорели, жадно набрасывается на кости, жилы, пленки, застывшую подливу, холодную картошку, потому что в праздничной суматохе его забыли покормить.
Ты промахиваешься и на третий раз. Тебе вдруг становится ясно, что, какой совершенной техникой ни владей, как ни концентрируйся и как ни старайся, попасть по мишени пробкой, тем более прямо из дула, совершенно невозможно, а если вдруг и получится, то в результате чистого везения, по сути это тот же лотерейный аттракцион, так как пробка в отличие от настоящего снаряда, во-первых, неуправляема, она не закручивается вокруг своей оси еще внутри ствола (как пуля винтовки), а во-вторых, в силу своей легкости движется, сколько ни бейся, по крайне прихотливой баллистической траектории, приводящей к цели разве что в виде исключения. С тем же успехом пробками можно бросаться или плеваться. Нет, собаки не ведают, что такое праздник, а потому не понимают, когда вечеринка заканчивается; тебя правильнее сравнить с неугомонным хозяйским собутыльником, который, проснувшись ни свет ни заря, но еще не вполне проспавшись, начинает выискивать по бутылкам опивки, осушать полупустые стаканы, угощаться засохшими кусками торта и, стряхивая в ладонь крошки с блюдца (гастролит: гладко обточенный черный геологический объект размером с кулак; надпись гласит, что некоторые динозавры для лучшего пищеварения заглатывали камни, которые теперь находят вместе с окаменелыми скелетами), ссыпать их в рот, роняя на мятую потную рубашку и съехавший галстук, а через какое-то время принимается тормошить спящих друзей (или недругов), выкрикивая нечто бодрое и задорное, гнусаво балагуря и дудя в бумажный свисток-язык, все эти звуки, не находя ответа, одиноко разносятся по комнатам, где утреннее солнце начинает освещать остатки пирушки во всех подробностях, с беспощадной ясностью, но он не унимается, веселье для него не закончилось, оно не заканчивается никогда. Нет, пусть тебе уже семьдесят один, но ты не смирился и хочешь, наоборот, урвать даже самый жалкий, самый тошнотворный осадок протухшей любви (но в этом ли вообще дело?), все еще плещущийся, быть может, на донышке твоей жизни, оставлять всякую надежду – не твой конек. Как бы часто тебя ни посещало подобное желание, опускать руки – это сверхчеловеческое искусство, думаешь ты, надо стать кем-то вроде бога или святого, чтобы сдаться, удовлетвориться заурядными радостями повседневного прозябания, донельзя измельчавшими, урезанными почти до неразличимости, тогда как ты жаждешь и, очевидно, до конца своих дней будешь жаждать этих презренных распоследних последков времени, опыта, жизни или что они там символизируют.
Ты промахиваешься, как и следовало ожидать, во все оставшиеся разы. Пробка. По капризным траекториям. Камень, продвигающийся сквозь кишечник вымершего доисторического животного. Стоя за прилавком, мужчина с признаками алкоголизма на лице безотрывно и неутомимо за чем-то или кем-то следит, но ты, наконец повернувшись, затрудняешься установить, на что или на кого направлен его взгляд. Весь умеренный, однако назойливый парковый гам, как бы стихший на то время, пока ты был поглощен стрельбой, вдруг разом возвращается; ты видишь (своим единственным глазом), как прямоугольные навесы от солнца, укрепленные на шестах над гондолами карусели, ярко-красные и шпинатно-зеленые, взмывают к бледному весеннему небу, видишь, как ровно они поднимаются, а потом вдруг ухают вниз, непрерывно вращаясь, вздымаясь и опускаясь, видишь (своим единственным глазом) раздуваемые ветром волосы катающихся, слышишь крики этих (можно сказать) путешественников между восторгом и ужасом, не прибывающих (можно утверждать наверняка) ни в какой пункт.
Вытянутые, замысловатые, переплетающиеся тени стволов и голых ветвей на краю площадки незаметно скользят (светлыми и темными пятнами) по фигурам немногочисленных пешеходов, идущих в отличие от тебя не оттуда, а туда, в залитый низким солнцем парк; тротуар забран полосатой, наподобие гребенки, тенью железной ограды, заключающей, будто в клетку, тени древесных стволов с их ветвистыми продолжениями, которые устилают открытую площадку и улицу, растягиваясь и удлиняясь до неузнаваемости; на асфальте, таким образом, можно наблюдать почти полную теневую проекцию ботанического сада, и ты, шагая через эту тень, по-прежнему улавливаешь вопли с каруселей, на ходу надевая и тщательно заправляя в рукава вязаные перчатки, которые до этого оттопыривали карманы твоего пальто; как-никак на дворе все еще зима, весной едва повеяло.
Ты снимаешь трубку, на ощупь холодную (снова стянув перчатки; наизусть ты номер все-таки не помнил или, вернее, не доверял собственной памяти, на всякий случай пришлось посмотреть (своим единственным глазом) в справочнике, чьи тонкие страницы, как вскоре выяснилось, листать в перчатках почти невозможно; пришлось снимать). Раздается типичный для таксофонов пустой и требовательный гудок: нацеленное на тебя звуковое двоеточие. Нет, никуда ты не звонишь. Ты так и стоишь в будке, глядя через стекло, пыльное, захватанное, исцарапанное, исписанное фломастерами, на другую сторону улицы, на пунцовую неоновую вывеску со словом БИНГО, которая в отличие от орнаментальных – в форме цветов, например, – гирлянд над парковыми павильонами не просто светится, а горит ярко, как ночью. По той простой причине, что этот фасад, соображаешь ты, находится в тени, в густой тени под низким весенним солнцем, ты наблюдаешь (своим единственным глазом), как вывеска гаснет, загорается и гаснет, без какой-либо закономерности, где-то между фонарными столбами номер двадцать пять и двадцать шесть (считая от шиномонтажной мастерской у самого подножия склона) или, может, думаешь (в ужасе) ты, между столбами номер двадцать шесть и двадцать семь, неужто придется возвращаться аж к столбу номер десять (чьи место и порядковый номер не подлежат никакому сомнению), чтобы проверить? нет! – думаешь ты, ведь теперь тебе отчетливо вспомнилось местоположение двадцатого номера (у погрузочной платформы оптового торговца овощами), а твоя безупречная память позволяет молниеносно прокрутить в уме остальные пять, представить каждый в отдельности и положительно убедиться, что вон тот (по всей видимости) светоотражатель впереди, в полумраке, маячит между столбами двадцать пять и двадцать шесть.
Не кряхтеть, не отдуваться, во всяком случае не слишком, когда после долгого подъема ты, свернув за дощатый забор, наконец-то выруливаешь на относительно плоскую землю, очередное испытание на прочность выдержано с блеском, еще бы, с твоим-то крепким сердцем, богатырскими легкими и здоровым, кипучим кровообращением, как у двадцатилетнего, думаешь ты, ну хорошо, тридцатилетнего, во всяком случае куда лучше, чем у среднестатистического отъевшегося, проспиртованного, прокуренного, квелого сорокалетнего тюфяка, который выбивается из сил, поднявшись на два пролета в свою душную квартиру, где, дурея от застоявшегося воздуха, поглощает убойную порцию разваренных консервов, после чего заваливается на диван перед телевизором, будто на одр болезни или в гроб, который пока не закопали, и такую-то немочь, сколь многочисленную, столь и малоподвижную, приходится всю жизнь тащить на носилках горстке здоровых людей, паразиты, да, гнусные паразиты, думаешь ты, хотя нельзя исключать, что их можно спасти, вернуть к жизни и здоровью, если бы кто-нибудь встряхнул их, растолкал, выпотрошил сигареты, вылил пойло, выбросил тухлятину, погнал бы их в лес, тренироваться, тренироваться и еще раз тренироваться, и на сырую диету, и тренироваться, бегать кросс, чтоб семь потов сошло, а потом еще немного, на поверку такие сачки всегда выносливее, чем кажутся, а потом под холодный душ, бодрящий и укрепляющий, и снова бегать, без конца бегать на здоровом лесном воздухе, смола, хвоя, перегной, шишки, лосиный навоз, приятно чавкающие топкие впадины; с удовольствием, думаешь ты, выпроводил бы их пинками (сил у тебя по-прежнему хоть отбавляй!) из диванной трясины, спихнул с этих зыбучих лежбищ, под конец бедолаги только и могут, что трепыхать свободными до поры до времени руками, торчащими из подушек, а затем вообще остается одна голова, бледная, бескровная от вечного сидения в четырех стенах, на этом этапе способная только, смотреть телевизор или читать пыльные книжки (вместо здоровой, широко раскрытой книги природы!), безрукие, безногие дегенераты, эти несчастные, пропащие головы, которые из последних сил ворочают своей единственной подвижной частью, глазами, беспомощно водят ими из стороны в сторону, вверх и вниз, а скоро и вовсе целиком погрузятся в диванные зыбучие пески, какое омерзительное, трупное состояние, нет бы бороться, как подобает мужчинам, всем своим здоровым и крепким телом, всей своей железной волей, с лианами и дикими зверями в джунглях! с кручами и ущельями синеющих на горизонте гор! с бескрайними лесными просторами! с каждой крохотной секундой на стадионах! им бы водружать флаги в полярных льдах! им бы покорять Северный и Южный полюс! не брюзжа! не хныча! не ропща! – думаешь ты, приближаясь к владельцу отражателя, который как раз достиг (пешком) освещенного участка у фонарного столба номер двадцать пять.
Вот бы Гарм трусил рядом. Молодой, совсем еще юнец, как ты видишь теперь, ему нет и двадцати, одет для прохладного летнего вечера слишком легко (учитывая, что он идет (быстро, но в то же время расхлябанно, враскачку, кое-как), вместо того чтобы бежать), будто только что встал с кожаного кресла (небось, развалился и бездельничал, лопая сладости и чипсы) и вышел в чем был, думаешь ты; разумеется, жирный и неуклюжий, походка ленивая, косолапая и вихляющая, лицо тоже на редкость безобразное, с маленькими прищуренными глазками (наверное, близорукий, но тщеславие не позволяет носить очки), крупный вздернутый нос наподобие пятачка, с почти вертикальными ноздрями (вроде отверстий в розетке), скошенный подбородок, пухлые щеки, но телосложение явно могучее, настоящий здоровяк, а в довершение ко всему ты слышишь и видишь, что он смеется, так и есть, сдавленный смех клокочет в горле и в носу, не над тобой ли хватает у него наглости потешаться, но – ха! – думаешь ты, физическая форма у тебя для твоих лет столь отменная, что эту семнадцатилетнюю ходячую гору мусора, начни она нарываться, ты обезвредил бы играючи, и, если бы сейчас, допустим, этот толстый поросенок преградил твоему велосипеду путь к фонарному столбу номер двадцать шесть, ты просто нанес бы один из своих некогда знаменитых прямых левой (которых никто не ждал от правши) в рыхлый подбородок, а затем сокрушительный боковой справа по заплывшей жиром черепушке, чувствительный удар в пах и увесистый – в солнечное сплетение, ты попрыгал бы по его грудной клетке, вверх-вниз, всей тяжестью (к сожалению, ничтожной по сравнению с массой его тела), пока не раздробил, не размозжил бы каждую косточку в этой туше, не оставляя жалкому нахалу, думаешь ты (и направляешь велосипед чуть ближе к проезжей части, подальше от него), ни единого шанса. Кажется, он полностью погружен в свои мысли. Поравнявшись с тобой, он лишь бросает на тебя мимолетный взгляд.
Вот бы Гарм весело бежал рядом. Далее прямым курсом к столбу номер двадцать шесть (и уже виднеется номер двадцать семь), надо следить, чтобы колеса не соскользнули с выщербленной асфальтовой кромки в кювет – малопригодную и небезопасную для езды прослойку из песка и мелких камешков между дорожным покрытием и клочьями травы, уже пожелтевшими, как ты успеваешь заметить, или побуревшими, или ставшими изжелта-бурыми, или избура-желтыми. Вроде желтого гороха. Или бежевого. Восхитительная игра лошадиных мускулов, грация, сила этих стройных, блестящих от пота, взмыленных нервных созданий (способных из-за малейшего раздражителя пуститься галопом); звуки ипподрома за высоким дощатым забором, которые ты столько раз слышал, проезжая мимо на велосипеде, стук копыт напоминает поначалу лишь нетерпеливую дробь пальцами по столу, затем, на невидимом из-за забора повороте, перерастает в мощный, хотя и приглушенный грохот, будто одновременно забила дюжина незримых резиновых молотков, а после поворота понемногу ослабевает, точно стучавшие молотками выдохлись, и вот опять доносится только дробь пальцами по столу, за которой, наконец, совсем или почти ничего; эти великолепные животные и – отвратительная мысль, думаешь ты, – то, что они везут в тонких, будто из ивовых прутьев, гоночных колясках (соединяясь под сиденьем, оглобли изгибаются наподобие арфы, струнами которой выступают мышцы, жилы и связки лошади, а еще вожжи) груз нездоровых, опустившихся мужиков в кричащих костюмах, нередко на грани ожирения, этот дедвейт, под которым изящные, наподобие велосипедных, колеса двуколок в буквальном смысле гнутся, не говоря уже о том, думаешь ты, на редкость паскудном свинстве, которое игроки разводят у судейской вышки и на трибунах, реки пива, всякое отребье, гнусавые выкрики во время спурта, долбеж по ограде перед финишем, грязные, мятые купюры, неловко выуживаемые из еще более грязных карманов ветхих и потрепанных пальто, пустые бутылки из-под самого дешевого алкоголя по углам, площадная брань, низкопробный язык, не говоря о том мусорном буране, думаешь ты, о том шторме или смерче из мусора, которым игроки, постоянно бледные или побагровевшие, прямо-таки фонтанируют, нескончаемый ливень квитанций из неопрятных, немытых рук, после нескольких забегов эти листки устилают все вокруг, будто снег, расплющенные снежные хлопья, умершие естественной смертью ценные бумаги, миллионные акции, упавшие за пять минут до нуля и разбросанные, раскиданные повсюду, будто в конечном счете это и есть подлинная стихия игроков, которым недостаточно прости зайти туда и шлепать, переходить это разливанное море выброшенных бумажек вброд, им неймется залезть в него по самые подмышки, нет, плескаться, бултыхаться, плавать в этой бесшумной лавине утрат, в этой вспененной пивной клоаке низменной страсти. Какая насмешка, думаешь ты, смертельное оскорбление гордым животным, которые мчались некогда, дикие и счастливые, не объезженные человеком, по еще не поруганной земле, как свободные индивиды! суверенные властители своей судьбы! повелители своего мира!
Правда, после тяжелого подъема во рту все слипается, и ты, перестав крутить педали, отхаркиваешься и сплевываешь (слегка продолговатый сгусток волокнистой слизи, если откровенно) в сторону фонарного столба номер двадцать семь (а не какого-нибудь другого; приятно знать, что это, например, не столб номер двадцать шесть или двадцать восемь, или, что за нелепость! номер тридцать пять или девяносто семь!), последнего перед тем, как начнутся огни поперечной, более крупной дороги, а счет придется начинать заново (и не забыть сложить оба числа, чтобы проверить, делится ли сумма на два, так как от этого зависит возможность после заключительных приседаний наконец поужинать. Если результат окажется четным: женьшень, солодовый экстракт, брюква и турнепс, если нечетным: турнепс, брюква, солодовый экстракт и женьшень, а если никакого результата: ляжешь без ужина).








