Текст книги "И сколько раз бывали холода (СИ)"
Автор книги: Тоня Хант
Жанр:
Короткие любовные романы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
Второй раз мне ладонь легла звезда. Она была величиною с мою детскую ладошку, о пяти лучах, яркого голубого цвета, сияющая, горячая. Был поздний вечер, я стояла на террасе и держала звезду. Так поздно меня выводили на улицу только, когда мне становилось плохо. Я постоянно болела, и спутниками лечения были тошнота и сердцебиение. Меня закутывали в бабушкину шаль, и сажали на террасе – дышать свежим воздухом. Тогда и опустилась ко мне звезда. С нею так хотелось поиграть! От нее было так тепло рукам, которые перед тем мерзли от сердечной слабости!
– Звездочке будет плохо тут, – сказала мама, – Ей надо жить в небе, ее нужно отпустить.
Дедушка взял звезду и отошел туда, где меньше деревьев, видно небо. Звезда поднялась с его рук легко – и медленно, плавно стала подниматься. Так взлетают воздушные шары. С дедушкой она не захотела остаться, а с моей ладони она ведь не улетала, потому что была – моя.
Я долго верила, что это – не сон.
Одна из самых дорогих вещей в доме – икона прабабушки, которой она бабушку мою когда-то благословила на брак. Икона пережила 30-ые годы, когда шла борьба с религией, дедушкин арест, бабушкины скитанья, войну, оккупацию. Она стояла на верхней полке в шкафу – скрытая от недобрых глаз, потому что среди многочисленных гостей, навещавших моих близких, хватало коммунистов и атеистов, открыто осуждавших и стыдивших бабушку – когда икона висела в красном углу – «за невежество». Все детство, засыпая, я слушала бабушкины молитвы перед открытой дверцей шкафа, перед образом Казанской.
Бабушка никого не забывала: перечисляла всех наших усопших – едва ли не за два века, и всех живущих. Иногда читала волшебный для уха ребенка Псалом девяностый, в чудодейственную силу которого свято верила. Она беззвучно почти шептала его и в день своей смерти, когда мы не знали еще, что – это конец. Бабушка закончила молитву и сказала: «Все будет хорошо». И умерла она тихо, без мучений, хотя болела раком и обезболивающих не пила.
Сказочный псалом помню чуть слышным бабушкиным бормотаньем:
«Он избавит тебя от сети ловца, от гибельной язвы,
Перьями Своими осенит тебя, и под крыльями Его будешь безопасен;
щит и ограждение – истина Его.
Не убоишься ужасов в ночи, стрелы, летящей днем,
Язвы, ходящей во мраке, заразы, опустошающей в полдень.
Падут подле тебя тысяча и десять тысяч одесную тебя; но к тебе не приблизится»…
И годы спустя я плакала, прочтя стихотворение той же Ратушинской:
Не смей нарушать молчаливое вето,
И ангелов лишней мольбой не тревожь.
А если под горло – беззвучно шепчи
Про крылья, и щит, и про ужас в ночи.
Он стольких сберег, этот старый псалом:
Про ужас в ночи. И про стрелы, что днем
. Так вот, икона. Приснилось мне, что упала Казанская – стекло, хранящее образ, не разбилось, но сзади – треснуло дерево, откололась длинная черная щепка. Через несколько дней, наяву – икона падает, в точности как во сне, откалывается длинная, черная щепка. И сразу за образом находим мы связку писем прабабушки, которые без этого остались бы для нас тайной.
Было мне несколько снов, когда я проживала такую любовь, такую полноту Встречи, которая невозможно была бы здесь – потому что это рай на земле… Но еще больше было дано мне в минуту полной душевной обессиленности, тихих слез, когда нет уже сил поднять голову от подушки.
В этот миг будто открылась дверь.
Я оставалась в комнате, несомненно, но лицо погрузилось в иной мир. Поле, весеннее поле. Нежность зеленых ростков. И упоительный запах пробуждающейся земли, весенних цветов. Но запах этот был настолько тонок и прекрасен, что сердце исполнилось любовью. И настолько это все было реально, что поднимая голову – я ощущала, что отрываю себя от другой, несомненно, существующей – жизни.
Где нет горя, нет бессилья, где душа оживает. Где ждет нас – Вечность.
Дик
Лето. Если вспоминаешь нашу троицу, то почти всегда перед глазами – лето. Стоило школе выпустить из своих цепких объятий, как до осени уже нельзя было разлучить нас.
У меня было такое платье, такое сумасшедшее платье. Из всех нарядов юности настойчиво помнится – оно. Белое, с двумя оборками: одна – на плечах, как у старинных дам, вторая – по подолу. Платье было атласное в мелких розовых розах с коричневыми листьями. Оно плескалось вокруг меня, как оно плескалось… Я его летом не снимала.
Если оглянуться на то время – это одна большая светлая картина. Где есть место всему, и все – как долгие летние дни, которые не кончаются.
Наш сад граничил с переулком, в конце которого был детский сад. Бидоны с молоком туда привозил возчик на телеге, запряженной серой в яблоках лошадью. При своем росте и силе – как нежнейше брала она из наших рук яблоки и хлеб…
Когда-то я была очень разочарована, увидев в зоопарке слона.
– И это слон? А я думала – огромный….
За решеткой же стоял… зверь как зверь… ну, может, немного больше ростом, чем мой отец. Ограда делала его недоступным. Да и не хотелось гладить эту жесткую морщинистую кожу, неряшливые уши лопухами.
А лошадь хотелось «обнять и плакать». И забрать к себе. И чтобы на улицах были не машины, а лошади. Но как же становилось жалко, когда возвращался возчик, и садился на телегу – ведь он такой большой, тяжело! – и встряхивал вожжами. И старая лошадь покорно вымахивала, уходя вдаль по улице…
Здесь же, в конце переулка, перед гаражами, лежала россыпь – кто бы сказал – щебня? Надо лишь присесть и упорно ворошить невзрачные, грязно-белые камушки. И тогда непременно найдешь меж ними полупрозрачные. Мы говорили: «Слюда». Или – темно-медового цвета, будто склеенные из блестящих трубочек. Я поднимала их восхищенно, хранила, мальчишки отдавали мне свои, и все росла моя «сокровищница».
А фонтаны! Их тогда было много, город словно резной – пронизан ручьями, фонтанами, синевой. Это сейчас – пересохшее горло, и грязная Волга вдалеке. А тогда мы сидим в «аттракционном» парке, на краю фонтана, мелкого, с янтарной водой, и бьют струи из бронзового орла, и маленькие совсем ребятишки шлепают по теплой воде. И Валька быстро зарисовывает в блокнот – детей, орла, веселые длинные струи, рассыпающиеся брызгами под лучами солнца…
Наш приют был под старой лодкой. Можно, конечно, сидеть и у нас в саду. Но в том же переулке стояла, поднятая на железные опоры лодка. И мы забирались под нее, и сидели на шершавых скамейках, в полутьме. И что бы ни было там, снаружи – хоть дождь, хоть ветер…
О чем мы тогда говорили? Валька был немногословен – он слушал. Митя мог рассказать больше всех. Нам казалось – он знает обо всем на свете. Он много ездил с родителями. Заграница была тогда почти недоступна, но… «На стране родной я поставил крест», – говорил Митя, имея в виду, что пересек ее с севера на юг, и с запада на восток.
– Мы долго жили на Камчатке, – говорил он, – Сугробы там – со второго этажа можно скатываться на санках. Окно открыл – и вперед. И ни одного голубя. Когда отец привез нас в Москву, у памятника Неизвестному солдату было столько голубей – я смотрел на них, как на жар-птиц!
Родной для тети Нины Кавказ – считал себе родным и Митя. Завораживали названия, которые произносил он – Чегет, Чегем, Баксан…
– У нас в Пятигорске – жарко, а приедешь к Баксану – ну лёд… Горная река. Такое течение! Водопады – из-за пены не видно воды… А какие там лошади – арабы! Хвосты у них таким изгибом – видели, может, в кино? Умнющие кони, как профессора.
– Белые? – спрашивал Валька. Он все видел в цвете.
Митя качал головой:
– Лошади не рождаются белыми. Проходит несколько лет – тогда белеют. Легенда говорят, что их высекают из Кавказского мрамора, сбрызгивают минеральной водой – и они оживают…
Наша старая лошадь стушевывалась рядом с арабами, но еще жальче было ее. Еще больше ее мы с Валькой любили – щемящей любовью, когда все можно отдать – и яблоки, и хлеб, и душу.
А чтобы мы хоть немного представили себе кавказское небо – «Темнеет там – в один миг! И какие звезды огромные!» – Митя тащил нас ночью в Березовую рощу. Вернее, на холмы возле нее – где город не мешал небу, где оно было рядом – со всеми звездами!
Я купила его на рынке. Сто лет мечтала о собаке, и дома говорили – потому что достало мое нытье: «Ну ладно, если будет не слишком дорого….».
Наш Птичий рынок был обычно скуден. По субботам-воскресеньям стояло два-три человека с коробками в ногах. Там в сухой траве шевелились длинные уши кроликов. В сетчатых клетках – «на полусогнутых» – сидели куры. Из мешков доносился визг поросят – невидимых. Ни разу не увидела я в детстве поросенка, всегда – в мешках.
Иногда какая-нибудь тетка выносила котят. Медленно прохаживалась, прижимая их к груди, закутанных в платок: «Возьмите в добрые руки! За десять копеек – чтоб прижились!»
А тут сидел на складном стульчике мужик, в ногах у него стояла сумка, а в сумке спал щенок.
– Почем? – спросила я, решив, что если не очень дорого, то это судьба.
– Пять рублей.
Щенок был цвета песка, позже я услышала название – «палевый».
Я взяла его в руки – тяжелый, сонный. Совсем младенец собачий.
– Овчар, – сказал Митя, – Точно тебе говорю. Вот только цвет….
Те, чье детство пришлось на советскую пору, помнят волшебные слова – «немецкая овчарка». Эта порода была героем почти всех собачьих фильмов той поры – Мухтар, пограничный пес Алый… Добыть овчаренка было непросто – предстояло долгими месяцами стоять на очереди в клубе служебного собаководства, сдавать экзамены по техминимуму – этим определялось, можно ли тебе доверить породистого пса. А ночами детям снились острые уши, улыбающаяся морда, и умные глаза будущего друга и защитника.
– Мить, – сказала я и прижала щенка к себе, – Меня, конечно, дома убьют…
– Скажем, что это я тебе подарил на день рождения, – и он полез в карман за пятеркой.
И правда, дома едва не убили. Самовольница, навязала не шею семье живое существо…Никто, видимо, не думал, что о собаке я мечтала всерьез. А теперь вот он, зверь, стоит, широко расставив лапы, и прудит лужу.
– Кончилась моя спокойная жизнь, – повторяла бабушка, – А я мечтала, когда выйду на пенсию…
Это была вечная присказка, и бабушке не стоило лишний раз повторять, о чем она мечтала – я это знала наизусть. Вязать она мечтала – вволю, плести спицами узоры из разноцветных ниток. Растить цветы в саду – тюльпаны, ромашки, розы…
В ней сочеталась жажда заработать лишнюю копейку к крошечной пенсии в сорок шесть рублей: «Мы люди тэмни, мы любим гроши» – это была ее фраза. С удивительной бесшабашностью и легким отношениям к этим деньгам – кровь ли польских дворян говорила тогда в ней? Она дарила знакомым не только букеты, но и свитера, над которыми сидела по месяцу. А деньги, заработанные стоянием на рынке с теми же цветами – весь день, летний, жаркий – деньги эти она ссыпала мне в руку:
– Поди, купи самых лучших конфет.
Дедушка, в конце концов, проявил привычную для него разумную строгость. Хорошо, пусть будет собака – внучка отличница, заслужила. Но четвероногое существо должно жить на улице и порога дома не переступать!
Только если на улице был лютый мороз, и ветки деревьев казались отлитыми из черного стекла и хрупкими, а пар, идущий изо рта, был густ и осязаемым – это уже за минус тридцать мороз – только тогда Дику дозволялось переночевать в маленьком коридорчике.
Он заболел – тяжко. Мы водили его к ветеринару. Он еле шел. Врач определил воспаление легких, назначил уколы. Но дедушка так и не разрешил впускать Дика в дом, овчар жил в будке, куда я готова была переселиться, и укрывать его своей шубой.
С тех пор мне щемяще жаль животных, как никого из людей. И нынешний пес мой – тоже палевый, но никакой не овчар вовсе, а американский спаниель – спит у меня в ногах, а иногда, окончательно обнаглев, пробирается, и устраивается головой на подушке.
…Когда Дик пропал, мне сказали, что он убежал на собачью свадьбу. Это был такой счастливый вроде бы финал. Убежал и пропал, и может быть, даже умер – от любви.
Я тосковала – выйти на веранду, и не увидеть его, несущегося навстречу, прыгающего, чтобы взбросить на меня лапы, жарко и торопливо дышать в лицо, облизывать так же торопливо, упиваться счастьем от того, что я есть.
Каково же было мое изумление, когда несколько дней спустя, я увидела идущего по улице Митю с Диком на поводке.
Митя к тому времени – а нам уже исполнилось по четырнадцать – стал удивительно хорош собой. Я знала, сколько девчонок на него заглядывается. Высокий, смуглый, летом голову он по-пиратски повязывал платком. И вот он идет, такой весь корсар, и рядом с ним на поводке – мой пес.
– Митька! Где ты его нашел?
Но никогда я не могла ожидать того, что услышу.
– Его продали. Твои. На хоздвор. За телегу навоза. Валька его нашел. А сегодня ночью мы его оттуда свистнули.
С той минуты я поверила, что предать могут и самые близкие. Верно, бабушка боялась, что Дик сорвется, помнет ее цветы – и в очередной раз взыграла в ней практичность. И потом так легко, вдохновенно врала мне…
Мы сидели под лодкой, и я все доказывала, что надо отдать хозяевам этого двора скопленные мной деньги, а дедушку с бабушкой устыдить, что я без Дика жить не смогу. Что нельзя продавать тех, кого любишь.
– Но они то – не любят. И они его опять продадут, – возражал Митя, – Раз один раз смогли – все. Продадут еще дальше, и мы его потом не найдем. Я его лучше заберу. Мама не против. У нас с ним ничего не случится.
И он был, конечно, прав. Дик перенес разлуку легко. Он давно знал и любил Митю. Тетя Нина скоро уже души в нем не чаяла. Овчар был допущен в дом, и часами лежал на кухне, положив голову на лапы, смотрел, как тетя Нина готовит или шьет. Ловил на лету кусочки печенья и колбасы. С ним разговаривали – подолгу, то нежно, то ворчливо, ворошили пальцами рыжую шерсть на затылке. Скоро он слушался Митю уже с полуслова.
А у меня навсегда осталось чувство, что у меня был – был! – свой ангел-хранитель. И его продали. Ангелов, оказывается, тоже можно продать.
Плывем и летим
Наш пляж… Он чуть ниже ГЭС, и постоянно тут – приливы, отливы… Мы лежим на крупном, почти белом песке, пересыпаем его в ладонях. И Дик валяется тут же, чуть повыше, в тени ивы, и смотрит на нас, и улыбается во всю пасть, радуясь, что он – с нами. И то же время мы глупы в его глазах – как можно печься на солнце, если есть тень? Но любимейшая минута для него, когда кто-то идет купаться.
– Эй, у тебя водолазов в роду не было? – спрашивает Митя, вороша песью шерсть.
Дик – водоплавающая собака. Он несколько раз упоенно, стрелою, проносится по берегу – не дай Бог оказаться на его пути, снесет. Это он счастлив, что предстоит долгий заплыв. А потом, поднимая фонтан брызг, бросается в Волгу, навстречу волнам.
Я боюсь идти в воду, и Митя дает мне руку. Он хочет завести меня на глубину, знает, что плавать я умею. Немного, но умею. Но я вырываюсь – не могу преодолеть ужаса, когда перестаешь чувствовать дно под ногами – и Митя уплывает один. Он помнит здесь все течения, и если хочет доплыть до дальнего острова, то знает – в каком месте войти в воду, чтобы снесло точно туда.
Все, нет их с Диком, уплыли, уже и голов не видно.
А Вальке мало надо. Он зайдет в Волгу по колени, закинет руки за голову. Ветер овевает худенькое мальчишечье тело, Валька будто впитывает его, потягивается.
– Господи, как же здесь хорошо….
А потом он идет на мостик, ведущий к дебаркадеру, и я за ним. Шлепаем босыми ногами по длинным, теплым, пружинящим от каждого шага доскам.
Валька, оказывается, хочет посмотреть, как нарастает глубина, как меняется цвет воды. У берега она – желтая как чай, но делается все темнее, и вот уже – плывут навстречу ошметки почти черных водорослей, и стайка рыб скользит безбоязненно, они у себя дома…
Взгляд у Вальки на несколько минут становится напряженным, неподвижным – он запоминает цвета.
А потом говорит:
– Ты представляешь, что бы было, если б вся вода из Волги вдруг ушла…
Он может вдруг ярко представить себе такое. А рядом с ним – этому учусь и я.
Реки больше нет. Каньон, метров сорок глубиною. Горы вдруг стали неожиданно высокими, со скользкими черными подошвами. Обнажилось дно – и что оно скрывает? Всякий хлам – нельзя без этого. Но и – затонувшие корабли?
– Тут всяких судов много потонуло, – продолжая мою мысль, говорит Валька, – У меня есть дядька знакомый, старик уже. Он капитаном был, рассказывал, что дважды тонул. А бабка говорила, что в монастыре…там ниже по Волге есть монастырь… После революции с колокольни тяжеленный колокол сняли – ценный какой-то, переплавить хотели. На барже везли, и баржа та вместе с колоколом под воду ушла. Бабка говорила: «Так и не дался большевикам, может, когда-нибудь сыщется».
Мы смотрим вниз. Вода у ног уже совсем темная, дна не видно. Мутная – водолаз ничего не разглядит дальше вытянутой руки. Вот если бы действительно – обмелела вдруг Волга до самого дна – сколько тайн предстало бы нашим глазам?
И то, что сейчас откроется перед Митиным взглядом, если он доплывет до дальних островов, сравнится ли с теми картинами, которые открывает перед нами – воображение?
Парк с аттракционами… Они работают не всегда – то выходной, то что-то сломалось в механизмах, то тетенька, которая отрывает билеты и нажимает кнопку – на больничном.
И счастье, когда еще издали видишь круженье – в разлете сквозь листву – серых и красных кресел.
– Айда на «Ветерок»! Или сперва на «Лодочки»?
«Ветерок» – узкие кресла на длинных железных цепях. Шелковое платье мое скользит – одна надежда на цепочку-пристежку. Карусель сперва несет нас низко над землей, так что босоножки касаются скудной пыльной травы, а потом цепи – вместе с нами – будто вздувает ветром.
– Мамочкииииии…..
И ветер, и листва зеленая, весенняя, и весь мир – навстречу. И уже не кресло несет, а ты сама летишь, и это не удивительно, потому что в пятнадцать лет – ты все можешь.
А на «Лодочках» я всегда прошу Митю:
– Только не сильно раскачивай, чтобы не перевернуться… А то больше не пойду с тобой никогда…
– Когда я тебе переворачивал? – весело удивляется он, – В которую пойдем? Вон в ту, голубую?
Вот тетка двинула на себя блестящий рычаг с черной рукоятью, из-под лодочки ушла опора, и она закачалась.
И вот тут надо следить за Митькой, потому что несильно вроде и размеренно приседая, откидываясь назад, с невинной такой улыбочкой, он в минуту разгоняет лодку так, что летишь – у-ух – и ноги отрываются от железного дня, и тетка уже кричит:
– Хулиган, сломаешь все! Прекрати сейчас же!
– Митька, чтоб я еще когда-нибудь с тобой….
– А мы вот еще повыше!
– Убью!!!
– Ничего себе дама обещает! – хохочет Митька и приседает в очередной раз.
Я уже готова завизжать от страха, или вцепиться в Митьку, но нельзя, ни за что нельзя отпускать эти железки, за которые держишься. Или я вылечу… куда вылечу? Куда меня отбросит та сила, что сейчас отрывает от земли?
…Мы вылезаем из лодочки, я колочу Митьку ладонью по спине, приговаривая: «Чтобы еще раз с тобой, уродом…» А он церемонно подает мне руку, помогая перебраться через бортик, как даме помогают выйти из кареты.
– И больше не смей приходить! – визжит аттракционная тетка, – Милицию вызову…
Но Митька уже играет другую роль – джентльмена.
– А не пойти ли нам всем за мороженым? – любезно предлагает он, – Я плачу, господа!
В конце лета Митьку обязательно увозят – август они проводят с тетей Ниной в Пятигорске, у родных. Вернутся перед самой школой.
Этот месяц мы с Валькой живем тихо. Удивительно, как много мы молчим, когда остаемся вдвоем. С Валькой можно молчать, как наедине с собой, и думать о своем, и забывать, что он рядом.
Мы проводим дни – у него или у меня. Он так же охотно помогает мне в делах повседневных, как я ему. Мы собираем яблоки в нашем саду. А потом вместе с бабушкой сидим – и в три ножика, тоненько их нарезаем. Раньше дедушка расстилал газеты на крыше сарая, забирался, раскладывал яблочные дольки – сушить на солнце. После бабушка ссыпала их – коричневые, невесомые, в наволочки – на зимние компоты.
Валька не дает дедушке лезть на сарай.
– Петр Иванович, я сам….
…Вечерами мы сидим в саду на скамье. Я читаю вслух очередную книжку, цапнутую в библиотеке. «Землю Санникова», или «Королеву Марго», или «Тайну двух океанов».
Валька рисует.
Один раз, всего лишь раз он нарисовал меня.
Я стояла на качелях, на тех самых «Лодочках». Закинув голову, и смеясь – небу… В водопаде тех ярких бликов, без которых невозможно себе представить Валькины рисунки. Все летело – и мое белое платье, и руки, и волосы, и лодочка, и небо – навстречу. Красный, зеленый, синий, золотой – ликующий водопад, фейерверк цветов… Но я была – одна на тех качелях. Без Мити. Я – и небо…
Валька положил сырой еще альбомный листок поверх страниц, рассказывающих как граф Монте-Кристо испытывал на себе яды.
– На…
И я снова, как всегда, когда видела Валькины картины, испытала короткое, щемящее чувство тоски, что живу в этом, а не в том, его мире. Я хочу на эти качели, под этот водопад ярких и чистых цветов. Валька, нельзя быть волшебником наполовину! Забери меня туда…
Первые стихи
Осень разделяла нас. Мы учились в разных школах. И если ранняя осень – это почти лето: звезды астр в саду, огромные сахарные арбузы, и кукуруза – мы натираем початки маслом и солью и упиваемся ими, еще дымящимися; то приходит время, когда город все глубже и глубже погружается, увязает в непогоде. В холодном дожде, в сетке обнажившихся ветвей. И листва под ногами – уже не золотым, невесомым, шуршащим ковром – уже ржавая, темная, начинает гнить…
А потом какой-нибудь один день – теплый, последний. И город – как одна большая комната. Кажется, что горы защищают его от идущего холода, от зимы. Она рядом, она отделена, может быть, несколькими часами пути, но пока мы бродим по улицам, как по теплой комнате – где ни ветерка нет.
Вечером мы собираемся в кафе. Кофе в стаканах – слабый, почти прозрачный – но такой горячий. Пирожные – розовые цветы, зеленые листья – и вся зима впереди.
Валька чертит пальцем на салфетке – ему тоже тосклив грядущий ноябрь, нелюбимый наш месяц – нет уже ни красоты осени, нет еще и радости первого снега.
– Ну что? – спрашивает Митя, оглядывая загрустившее свое войско (а так вышло, что мы всегда считали его полководцем) – Идем сегодня на «Зорро»?
Или – на «Вокруг света за восемьдесят дней», или на «Юного Робин Гуда»…
– Да там же мальчишки, не пробиться…
Но мы пробираемся. Хоть какой-то фильм посмотрим все равно. Все-таки в городе два кинотеатра. И в одном из них – два зала. Синий и розовый. Медленно, волшебно меркнет там свет.
Но «Зорро» идет во Дворце культуры, и действительно, мальчишек – тьма. Давятся в очереди к маленькому окошку кассы, и мест всем явно не хватит.
Но невозможно не попасть – всего один сеанс, один день! И так страстно наше желание, что высшие силы слышат его, Митя возвращается с билетами.
…Плывут перед глазами рыжие степи далекой страны. Грациозный конь несёт героя в черном плаще и маске.
Вновь издалека
Конь принес седока….
И вот он тут
И новые подвиги его шпагу ждут….
Звучит песня, мелькают фамилии артистов, а мы уже дрожим от восторга, предвкушая. На глазах у испанца Диего убивают его друга, который должен стать губернатором далекого городка. Диего – лучший фехтовальщик Старого Света – будет мстить. Но друг перед смертью молит его о мире!
Хорошо! Диего сыграет роль новоиспеченного губернатора-дурачка, но в нужную минуту превратится в неуловимого Зорро. И берегись жестокий полковник Уэрта, покончивший с его другом!
И будет прекрасная Ортензия, и будут отчаяннейшие минуты, и бои на шпагах сразу со множеством противников, и будет смех героя. Потому что по жизни и можно идти так – смеясь в трудную минуту. Не смотря ни на что.
Выходить на улицу – больно. Ведь еще живешь там, с Зорро…
Мы возвращаемся назад почти ночью – мальчишки провожают меня до дома. Мы в шесть ног ворошим листья, и первые за всю жизнь стихи приходят ко мне.
Снова осень, и поздний костер –
Так высок, ненадежен и ярок,
Тишины и души разговор,
Утоляющий сердце подарок.
Ночь завесы пути убрала,
Ветер волен – от края до края,
И сырая парижская мгла
Нам огни зажигает, играя…
Все признания пьяных кафе,
Перебранка и нежность бульваров,
Кринолинов и лат не новей
Очертанья домов и кварталов,
Дальше, дальше… Арктических гор
Ледяные отроги и шпили,
И сияния чистый топор
Поднимается в искристой пыли…
Но дороги свернула петля,
Нашей тихой стоянке навстречу –
Преют листья, наги тополя,
И готовы все выдержать плечи.
Господа офицеры
Наступала вторая половина осени – предзимье. Но еще случались дни с холодным муторным дождем, темные дни, когда с утра до вечера в домах не гасли лампы, и дождь вместе с порывами ветра время от времени бил в стекла.
Появлялся Валька, весь мокрый. Видел, что я мучаюсь со стенгазетой, и садился помогать. Получалось дело уютное, как вязание. Когда за стенами дождь, а у нас неспешно проходит вечер. Я переписываю тексты красивым почерком, на альбомные листы, чтобы потом наклеить их на ватман. Вывожу каждую букву.
Под Валькиной рукою плывут по бумаге корабли, горят костры, рассыпаются фейерверки. Что хотел, то и творил он – кисточкой. И все – молча. Он очень любил тишину, он прислушивался к ней, как к музыке и все в ней слышал – и ветер, в доме – еле слышный, но там, на улице клонящий ветви деревьев, и каждую каплю дождя, стекающую по стеклу, оставляя за собою расплывчатую дорожку.
Его музыка была – неслышной, а Митиной – восхищались все.
Бабушка Митю обожала. Он прибегал, и едва сбросив куртку, мог сесть к старенькому нашему пианино «Красный Октябрь», пробежать пальцами по клавишам…
Это началось случайно, когда бабушка попробовала напеть нам – надтреснутым, дрожащим, но верным еще голосом – один из любимых романсов Вертинского:
– Где Вы теперь? Кто Вам целует пальцы?
Куда ушел Ваш китайченок Ли?
Вы, кажется, потом любили португальца,
А может быть с малайцем Вы ушли?
Митя тогда немедленно поднялся, подошел к инструменту, и заиграл. Я видела, что он немного утрирует, может быть – стесняясь нас: закидывает голову, томно прикрывает глаза, слишком высоко взлетают его пальцы над клавишами…
Но бабушка пела, а Митька делал роскошную аранжировку, нанизывал звуки, плел из них кружева. Получалась – роскошь.
– Последний раз я видел Вас так близко,
В пролеты улиц Вас умчал авто
Мне снилось, что в притонах Сан Франциско
Лиловый негр Вам подает манто.
Митька закончил шикарным проигрышем, уронил руки вдоль тела, а подбородок на грудь.
– Митенька! – бабушка зааплодировала, – Еще, пожалуйста, еще!
– Только если будете петь, – галантно сказал Митька, но смотрел он на меня, и я будто впервые увидела, как темны его брови и изящен их излом, и как дерзок взгляд его синих глаз… Он играл не бабушке, он играл – мне.
И мы пели. Хотя я совершенно не музыкальный человек, из тех, о ком говорят, что им «вытрезвитель выдержать легче, чем филармонию» Но разве в этом было дело?
– Все вместе, и…. – говорил Митя:
– Господа офицеры,
Голубые князья…
Я, конечно, не первый,
И последний не я….
– Митя, – растроганно говорила бабушка, – Ты сам как благородный офицер. Юнкер. Правду тебе говорю.
Бабушка моя родилась перед первой мировой войной, и белых офицеров ей видеть не пришлось. За ее родной город сражались зеленые и красные. К слову, зеленые чуть не убили бабушку и ее сестру. Всадники встретили девочек на дороге – они шли в больницу, навестить мать. Черные косы навели на мысль о еврейках..
– Жидовки? Хотите жить, читайте «Отче наш»!
Старшая сложила младшей руки на груди, и девочки начали молитву, которую читали каждое утро, и каждый вечер.
– Ни, цэ наши дивчыны, – сказал один из всадников, и отряд поехал дальше.
А дальше были все красные, красные, красные…И короткое счастье с дедушкой, и его арест, и лагеря, и безнадежное почти ожидание… И этот город, куда дедушка фактически был сослан после заключения. Но и его время от времени приказывали покинуть «двадцать четыре часа»… И только в последние десятилетия жизнь, наконец, стала мирной, без этого дамоклова меча над головой.
Зима. Я разгребаю варежкой снег на пруду. Получается темная «секретка» льда. Под нею застывшая ряска, водоросли, хрусталь воды…
– Будьте осторожнее, – предупреждала бабушка, – Я помню случай, когда пьяный шофер проломил ограду парка, съехал в воду. Сам выплыл, а женщина с ребенком, что были с ним в машине – утонули. Даже зимою тут лёд ненадежный – родники.
Позже, в пору нашей еще юности, пруд обмелеет – одни камыши да лужицы воды. И мы увидим, что дно тут было совсем неглубоким.
– Какая машина? – вспомнит Митя бабушкины слова, – Да тут и котенка нельзя утопить…
Но мне это место и по сегодняшний день будет казаться каким-то мистическим, вроде зыбучих песков, и я стану предупреждать о нем свою дочку:
– Не подходи близко. Там родники…
После школьного бала
Выпускной вечер. Пустые полки магазинов. Почти отчаяние – что надеть? Но в город завозят итальянский шелк. Светло-голубой, синий, фиолетовый, алый… У всех девчонок – платья из этого шелка в разных вариациях.
Мне шьет бабушкина подруга, тетя Рая. Она тоже не ас в шитье, как и женщины нашей семьи. «Но хоть иголку держать умеет» – говорит бабушка. Платье выходит очень простое, без рукавов, бледно-голубое, почти серебристое. Из обрезков материала Валька мастерит розу, которую я прикалываю у ворота. В первый раз в жизни такое пристальное внимание своему наряду, и от того трепет, и долгое вглядывание в зеркало, висящее неудачно: коридор, полутьма – хороша ли?
И тут мне не Митя нужен, мне Валька нужен, который вглядывается остро, и прикрывает глаза успокаивающе – хороша.
Позади муторная пора экзаменов, до сих пор тошнота у горла от этих полу-бессонных ночей, и не-разбери-пойми-каши из формул, законов, дат…
Но уже стоят вдоль школьной лестницы первоклассники, трогательные такие, серьезные, ответственные. С цветочками в руках. Живой коридор – провожают нас в большую жизнь.
Мы не будем тосковать о школе! Я ненавижу нашу учительницу литературы, Аннушку, начавшую знакомство с нами с фразы:
– Что вы на меня так смотрите – будто на кулачный бой со мной выходить собрались?
Мы еще никак не смотрели, мы тогда просто разглядывали новую учительницу.
Невысокая, темноволосая, с лицом подчеркнуто строгим. Точно она много лет работала над тем, чтобы не осталось в нем ни тени мягкого, человечного – полуулыбки, взгляда.
Нельзя говорить о литературе с таким лицом. И верным оказалось то, первое впечатление.
Вместе с Аннушкой можно было возненавидеть и все произведения школьной программы – если воспринимать их через нее.
Только гениальный дед Щукарь, случайно зачерпнувший в пруду воду вместе с лягушкой, и пытавшийся выдать ее работникам полевым – за разварившуюся в каше – курицу, только он примирил меня с «Поднятой целиной», после того как Аннушка долго, испытывая наслаждение от процесса, отчитывала меня перед всем классом – что не помню я упомянутой в романе статьи Сталина «Головокружение от успехов».